«Освобождение Вам пришло, - кричал в трубку помощник начальника УРЧ, знакомый мне армянин, тоже «террорист», - приходите скорее ко мне, поздравляю!», - закончил он с армянским акцентом. «Освобождение, освобождение ….», - это известие, как многократное эхо в горах звенело у меня в голове, а внешне я никак не реагировал на него, лишь опустился на табурет и застыл на нем, держа трубку телефона в руке. Событие совершившееся этим словом, так долго, слишком долго, мною ожидаемое, как безусловное немедленно в первые дни ареста, подлежащее некоторому сомнению в месяцы следствия и так страстно желаемое во все время заключения, хотя и с уменьшающейся надеждой на его осуществление по мере отсутствия ответов на мои заявления о пересмотре дела, теперь сбылось. Такое событие на восьмом году заключения сразу трудно полностью осознать, прочувствовать его и внешне отреагировать. Я продолжал неподвижно сидеть на табуретке, пытаясь определить достоверность мною услышанного, убедиться в состоянии своего бодрствования, явь ли или сон?
Подняться с табурета меня заставила не осознанное желание поскорее удостовериться в УРЧ, что я свободен, а привитая мне производственная дисциплинированность и сознание ожидания Гюль-Ахмедом материалов для работ на линии, за которыми я пошел. Я зашел в кладовую, отобрал материалы, занес их на линию Гюль-Ахмеду и, не сказав ему ничего до проверки услышанного по телефону из УРЧ, направился к армянину.
«Вы освобождены по чистой», - радостно встретил меня армянин, как только я переступил порог УРЧ и бросился жать мне руку. Я мог только опуститься на стул, не выдавив ни одного слова, никак внешне не реагируя на сообщение. Вероятно, армянин переполошился за мое психическое состояние, потому что уставился на меня с явным испугом. Я пересилил себя, выдавил на лице улыбку, такую же вежливую, как мог при самом неприятном известии, и почему-то спросил: «Что значит «по чистой», - хотя сам прекрасно знал значение этого концлагерного слова, употреблявшегося заключенными, когда освобожденный из концлагеря, автоматически не отправлялся на «вольную высылку» в необжитые края. Армянин обрадовался моему вопросу и подробно разъяснил, что мне можно теперь жить где угодно, за исключением …. Вот это исключение и поразило меня и в то же время восстановило душевное равновесие, нарушенное все же неожиданной для меня вестью о моем освобождении. Это «по чистой», а официальным языком «освобождение на общих основаниях» оказывается исключало такое количество категорий населенных пунктов для моего проживания, что было от чего загрустить, а не радоваться освобождению. Во всяком случае то, что перечислил мне армянин превзошло мои знания по этому вопросу и превзошло самые худшие опасения. Я не имел права, под страхом получения нового срока за нарушение «паспортного режима», проживать в столице СССР и союзных республик, в областных городах и местности вокруг них в радиусе 100 километров, в пограничной зоне, а также в городах и близ них, где были расположены не подлежащие оглашению объекты, то есть военная промышленность, в частности тяжелая промышленность.
Хотя армянин вполне успокоился в отношении моего психического состояния, тем не менее, он был явно разочарован отсутствием с моей стороны бурного выражения радости от его известия, которое он так спешил довести до моего сведения, относясь ко мне всегда вполне доброжелательно. Официально объявить он мне должен был на следующий день при вызове для оформления документов на освобождение. Вероятно, он и улыбки моей не увидел, если бы я тогда знал какая участь отверженного меня ждала на, так называемой, воле, куда бывший политзаключенный возвращался не тем, кем был до ареста в правовом отношении, которого мог лягнуть безнаказанно каждый осел, которого из осторожности перед властями или, соблюдая секретные инструкции, не брали на работу в большинство отраслей народного хозяйства, а в которые и брали, так только на низкооплачиваемые должности, которого избегали и человеческое отношение к которому проявляли только те единицы из беспартийных и в редких случаях партийцы, по мужеству своей натуры не могущие не «сметь свое суждение иметь».
С новостью я помчался на Зональную станцию и влетел к Ней в лабораторию. Сознание свободы уже начало овладевать мной и эгоистическую радость я не мог сдержать, делясь с Ней случившимся. С кем же как не с Ней я должен был поделиться радостью, как всегда мы оба делились в первую очередь друг с другом и горем и радостью. Мой восторг перед Ней был тем более неуместен, что эта моя радость означала для Нее разлуку со мной. ОНА меня любила, я был единственный в концлагере близкий для Нее человек, и разлука со мной для Нее была горька. Но Она и виду не подала, стараясь поддержать мою радость и отодвинуть на задний план прорывающееся у меня сквозь радость горе разлуки с Ней. В этот трудный для нас обоих момент Ее поддержало осознание Ею сразу же, Ее ясным умом, далеко идущие последствия моего освобождения для всех политзаключенных, в том числе и для Нее. Я был первым политзаключенным освобождаемым из концлагеря после убийства Кирова. Полтора года прошло с этой ужасной для политзаключенных даты и сколько политзаключенных пересидели свой срок. На моем примере становилось очевидным о наступлении какой-то перемены к лучшему в точке зрения на верхах и политзаключенных перестали рассматривать как пожизненно заключенных.
Сбежавшиеся в лабораторию ученые мужи и прочие сотрудники Зональной станции, все хорошо меня знавшие, поздравляли меня, у всех было восторженное выражение лиц. Я не могу сказать, чтобы их радость была лишь эгоистична от открывавшихся для них перспектив освобождения, многие искренно радовались за меня лично.
Новость о моем освобождении мигом разнеслась по Пушсовхозу и в столовой за обедом я был в центре внимания заключенной элиты. И здесь сыпались на меня поздравления. На электростанции также меня все поздравили, но радость искренняя о моем освобождении была только у преданного мне, очень полюбившего меня всей благородной кавказской душой, Гюль-Ахмеда. Остальные, хотя и скрывали, тревожились о кандидатуре нового заведующего. Кто он будет, как с ним поладить? В особенности, мимолетом отметил я, нервозность паровозного машиниста, коммуниста Вишневского. Узнав о моем освобождении, он бегал куда-то, по видимому, предлагая начальнику 3-й части (на стукача машинист не смахивал) свою кандидатуру.
Помощник начальника отделения «Пушсовхоз» по производству политзаключенный Дробатковский поздравил меня по телефону, но только я хотел от благодарности за внимание ко мне, перейти к уже начавшему меня мучить вопросу - кому передать электростанцию, он повесил трубку и я не решился еще раз ему позвонить, сообразив, что очевидно у него в данный момент высокая температура от легочного туберкулезного процесса и ему совсем не до дел. А вопрос о моем приемнике уже мучил меня всерьез: из-за отсутствия такового я мог быть задержан хотя бы на несколько дней, а мне, не то что не терпелось скорее выпорхнуть из клетки, я считал опасным промедление на каждые даже получаса. Данную мне чекистами милость надо было реализовать, пока «не одумаются». Мало ли что еще может произойти? Какая-нибудь новая драка с выстрелом на верхах, как в случае с Кировым и … прощай свобода! Надо как можно скорее разделаться с электростанцией, получить документы и бежать, бежать без оглядки с территории концлагеря, хотя бы пешком, такая твердая решимость овладела мной.
С такими думами я заснул на своем топчане впервые не заключенным, а вольным гражданином, но еще не отпущенным на волю, словом ни тем ни сем и ночью проснулся от кошмара, что меня в концлагере задержали. Впрочем, этот сон был не единственным на эту тему. Такие кошмарные сны мне снятся с тех пор в течение всей моей жизни в разных вариациях, преимущественно, что я вторично попал в концлагерь.
Утром следующего дня к девяти часам я направился в управление отделения, твердо решив начать с УРЧ, чтобы получить документы об освобождении, а затем уже разговаривать, вероятнее всего с Дробатковским в отношении замены меня на электростанции. Однако в коридоре я натолкнулся на начальника Общей части, который сказал, что меня разыскивает начальник отделения и чтобы я немедленно шел к нему в кабинет. Когда я подошел к столу, Николай Николаевич приподнялся и поздоровался со мной за руку, как с вольным гражданином. По его приглашению я опустился в кресло. Менее чем за сутки я так привык к поздравлениям, что отсутствие его со стороны такого чуткого человека, каким был начальник, несколько удивило меня. Только много лет спустя мне стало понятно отсутствие поздравления с его стороны, когда я на горьком опыте разобрался в хитром механизме подавления, осуществляемом большевицкой партией и органами госбезопасности.
Освобождение из концлагеря отнюдь не означало окончание «расчетов» со мной государства, его карательных органов. Отсидев положенный срок в концлагере, я, как и все политзаключенные, продолжал оставаться в глазах чекистов врагом государства, каким стал в момент принятия ими решения о моем аресте. И таковым врагом мне предстояло числиться до конца дней моих. Переведенный чекистами через Рубикон ареста человек уже никогда не мог стать в их глазах тем, чем был до этого. Даже снятие судимости с политзаключенного через несколько лет, или несколько десятков лет, не причисляло его к 100% советским гражданам, только к эпитету враг прибавлялось «бывший» и в анкетах он все равно должен был упоминать о своей «судимости по 58-й статье», что захлопывало, как и раньше, до снятия судимости, двери многих и многих предприятий и учреждений перед ним. Но даже если некоторым и удавалось получить снятие судимости по 58-й статье, и очень похоже на то, что только при превращении их в секретных сотрудников госбезопасности, и не просто сексотом, а сексотом принесшим пользу, то это явление соре было не как правило, а как исключение. Посаженным по 58-й статье пунктам 6 и 8 судимость не снималась ни за какие «заслуги», эти пункты не подлежали снятию судимости и давались пожизненно. Ни органы Госбезопасности, ни Генеральный прокурор, ни Верховный совет ходатайств о снятии судимости с бывших заключенных посаженных по этим пунктам не рассматривали, в чем я убедился тоже много лет спустя, перепортив на ходатайства ворохи бумаг и не получив в ответ ничего - ни отказа, ни снятия судимости.
Здесь надо отметить вольное обращение большевицкой верхушки с логикой и юридическими терминами. Как можно было считать политзаключенного судимыми и потом единицам «снимать» судимость, когда в концлагерь в заключение попадали не по суду, а административно? Приговор о заключении в концлагерь и срок заключения определял по своей прихоти сам следователь ОГПУ. «Определение» о заключении подписывал единолично начальник отделения районного или городского ГПУ-НКВД или полномочного представительства (ПП) ОГПУ при военном округе (в том числе и для гражданских лиц). Так определение о моем заключении в концлагерь сроком на десять лет было вынесено и подписано начальником отделения ПП ОГПУ при Ленинградском военном округе. Этот документ подшит к моему личному делу и я его читал своими глазами. Выносили приговоры по 58-й статье и, так называемые, «тройки» ОГПУ-НКВД, считавшиеся судом при управлениях ОГПУ-НКВД, тоже в административном порядке без присутствия обвиняемого. По особо большим групповым делам определение начальника отделения ГПУ штамповалось в заседании, называемом «судебным», коллегией ОГПУ, тоже в отсутствии на нем обвиняемого, который заменялся папкой его дела. В таком порядке был проштампован приговор, включая двадцать семь расстрелов, по «делу» организации, к которой я был причислен. Можно ли рассматривать такое заседание коллегии ОГПУ, как судебное без прения сторон, без судебного разбирательства? С 1937-го года приговоры обвиняемым по статье 58-й стали выносить и суды, но опять-таки без нормального судопроизводства, хотя и в присутствии обвиняемого. Эти приговоры были заранее отпечатаны и краткий допрос судом обвиняемого не влиял на приговор, утвержденный заранее свыше.
Николай Николаевич был чекист, все это он знал тогда и для него, как чекиста, я оставался таким же врагом существующего строя, как и до освобождения. Пожатие руки, прибавление к моей фамилии слова «товарищ» имели совершенно другую подоплеку. «Оставайтесь у нас вольнонаемным заведующим электростанцией», - обратился ко мне начальник отделения. Этого я никак не ожидал и взят был им врасплох. Остаться с Ней в концлагере, это же мой долг, а не только счастье, мелькнуло у меня в голове, дорогую мне мать я сразу же перетащу сюда! Но имею ли я право обрекать мать на житье в концлагере? А с другой стороны, продолжали нестись вихрем мысли у меня в голове, оставшись в Пушсовхозе, я только напорчу Ей. Все прекрасно уже осведомлены о нежных чувствах питаемых нами обоюдно, и Ее, политзаключенную, не оставят в одном месте со мной, вольнонаемным, и немедленно отправят в какой-нибудь лесной лагпункт на физическую работу, в ужасные бытовые условия, и этим я только напорчу Ей. Да и я долго могу не остаться в Пушсовхозе, а подписавши договор на работу по вольному найму, буду пешкой, и меня в любой момент могут перебросить в другое место, где я окажусь более полезным с точки зрения отдела кадров ББК. И еще одно соображение окончательно склонило меня к категорическому отказу - реальная опасность за малейшую оплошность, не выезжая из концлагеря стать снова заключенным. К врагу никакого снисхождения ожидать не приходилось. Не зря говорили в концлагере о бывших заключенных, оставшихся работать по вольному найму, что они «временно незадержанные», расшифровывая таким образом сокращенное название «вольнонаемный» - «в/н». Но когда я уже открыл рот, чтоб произнести отказ, меня обуял страх при новой мысли: при царящем произволе, если я откажусь остаться вольнонаемным, поскольку я оказался таким нужным работником, меня не освободят из концлагеря и оставят заведовать электростанцией не вольнонаемным, а заключенным. За 18 предшествовавших часов я уже столько пережил, я уже так вжился в роль свободного гражданина, что у меня недоставало сил добровольно согласиться остаться, хотя бы и вольнонаемным, в концлагере. И я рискнул: «Благодарю, Николай Николаевич, за доверие, но меня Ваше предложение не устраивает». Начальник помолчал и уточнил свое предложение: «Слушайте, я Вам 500 рублей дам»! (Имелась в виду месячная зарплата, размер которой для 1936-го года был порядочный). Я уже твердо решил не оставаться в концлагере, но я решил помягче сформулировать свой вторичный отказ, хотя по существу он был совершенно искренен: «Николай Николаевич, надо переменить обстановку». «Переменить обстановку», - как бы про себя, а на самом деле вслух, но очень тихо, дважды повторил конец моей фразы начальник, уставившись взглядом в угол. Он как-то сразу обмяк, военная гимнастерка на нем оказалась велика, он сгорбился. Передо мной был совсем другой человек, раздавленный, бессильный. Не желая этого, я попал в самую точку его постоянного неотвязчивого желания - самому переменить обстановку, вырваться с чекистской работы в концлагерях. Несколько минут начальник сидел отрешенным от реального мира, потом, овладев собой, спросил, кого я могу рекомендовать на свое место. На радостях освобождения, заботясь как бы не застрять в концлагере, я главное и выпустил из виду: кто же, в самом деле, может быть моим преемником? «Жуков, - мелькнула у меня мысль и я тотчас же высказал ее вслух, - он заведовал электростанцией до меня». Начальник поморщился: «Не годится, какой он может быть заведующий»?! Жукова начальство недолюбливало, не столько за его порок - пьянство, сколько за его независимый характер. Как заключенный-бытовик он мог позволить себе такую роскошь, как плевать на чекистов и их указания. Водворилось молчание, прерванное приходом Дробатковского. Как-то невольно я сравнил Павла Владимировича, каким, больше года при моем прибытии в Пушсовхоз, был он тогда и что с ним сделал легочный туберкулезный процесс, зашедший так далеко, сегодня. И мне до слез стало жалко этого хорошего человека, обреченного на гибель в концлагере в сыром климате Карелии.
Начальник обратился к нему с вопросом, кем меня заменить, добавив о моем предложении назначить Жукова. Дробатковский тоже поморщился и тоже не согласился со мной. Положение оказалось действительно неразрешимым, так как в Пушсовхозе кроме Жукова не было ни одного электрика. Это обстоятельство могло иметь пагубное влияние на быстроту моего освобождения и у меня снова душа ушла в пятки. Выручил Дробатковский: «Вишневского придется назначить». О последнем я и не подумал. Это был тот самый паровозный машинист, коммунист, исполнявший на электростанции обязанности старшего механика и куда-то бегавший, когда узнал о моем освобождении. Локомобиль он, безусловно, знал хорошо, но в электротехнике он ничего не смыслил и тока боялся как огня. Очевидно, Николай Николаевич уже знал об этой кандидатуре, но отлично понимал ее несоответствие, почему и предложил мне остаться вольнонаемным. Но, поскольку его помощник по производству назвал фамилию машиниста, начальник дал согласие и позвонил начальнику Общей части об издании приказа по отделению о назначении заведующим электростанцией заключенного Вишневского.
Дробатковский еще несколько задержал меня, прося проездом прозондировать почву в Ленинградском туберкулезном институте для помещения его туда на лечение, поскольку он надеялся вслед за мной освободиться из концлагеря. Как я уже рассказывал, его просьбу я выполнил. Затем он тепло со мной распрощался, пожелав мне всех благ на воле. Попрощался я и с Николаем Николаевичем, правда без рукопожатий, думая, что больше его не увижу, но оказалось, что в этот же день мне придется его еще раз увидеть, чтобы обратиться к нему с просьбой.
Электростанцию я быстро передал - Вишневский только этого и ждал, так что передача свелась к написанию акта в трех экземплярах с перечислением оборудования, инвентаря и инструмента. Один экземпляр для Общей части, один Вишневскому и один я захватил с собой на волю. Не встретило возражения со стороны нового заведующего и окончание акта, сделанного мной: «Локомобиль и динамо-машины не требуют просмотра и капитального и текущего ремонта». Этим примечанием я обезопасил себя от возможных ко мне претензий после моего отъезда, которые могли ко мне возникнуть в случае аварии допущенной при управлении электростанции некомпетентным Вишневским, в таком случае, спихнувшим с себя ответственность на неисправное оборудование, якобы оставленное ему мной. И чекисты, даже разыскав меня на воле, с бо́льшим удовольствием привлекли бы меня к ответственности, политзаключенного, чем социально-близкого заключенного-бытовика, к тому же и коммуниста Вишневского, истинного виновника аварии и находящегося под рукой. Еще одна интересная подробность: было приказано датировать акт передачи не днем фактической передачи 9-го июня, а 8-м июня, датой пришедшего распоряжения о моем освобождении из концлагеря.
Сдав акт передачи начальнику общей части, я пошел в УРЧ рассчитаться с концлагерем. При мне выписали «Справку об освобождении» с указанием длительности фактического срока заключения, даты ареста, осуждения по статье 58-й пунктов 8 и 11 уголовного кодекса (УК) РСФСР, срок в десять лет по приговору, замену десяти лет восемью годами по постановлению ЦИК СССР от мая 1934 года и номера личного дела «1912». Мне так и осталось неизвестным был ли этот номер присвоен мне при аресте или попадании в концлагерь. Поскольку перед номером стояла начальная буква моей фамилии, можно заключить, что или по реестру ПП ОГПУ при ЛВО до меня было арестовано 1911 человек с фамилиями начинающимися на эту букву или 1912-м заключенным из попавших в Соловецкий лагерь особого назначения с фамилиями на эту букву оказался я. Мое наивное убеждение о получении немедленно справки на руки, с которой я тотчас же и покину концлагерь, не оправдалось. Начальник УРЧ объяснил мне о порядке передачи справки в ближайшее отделение милиции для получения там паспорта. Затем он меня спросил куда я поеду, получив паспорт, чтобы выписать мне литер на проезд по железной дороге. Впопыхах освобождения я и не подумал на какие деньги я буду брать железнодорожный билет, хотя денег у меня и было порядочно из получаемых мною премиальных. Такая забота обо мне государства, берущего расходы на себя по моей доставке домой, даже тронула меня. Моя мать после долгих скитаний по захолустьям вокруг Ленинграда, когда ее лишили в 1933-м году паспорта на проживание в Ленинграде, обосновалась и работала в городе Новгороде на Волхове, или как в старину его называли Новгород Великий. Я и назвал этот населенный пункт. «Нельзя Вам туда, - ошарашил меня начальник УРЧ, - выбирайте что-нибудь другое, кроме столиц, областных городов» … и последовало то же перечисление категорий населенных пунктов, что накануне довел до моего сведения его помощник. Я стал в тупик, куда же ехать? Освобождение «по чистой» оказалось весьма и весьма условным. Кроме Новгорода остальные города необъятной страны были для меня все одинаковы. При таких условиях я мог ехать куда угодно, все равно нигде у меня никого не было. Я не успел еще покинуть концлагерь, а воля уже сделала мне первую гримасу. Воля выглядела полуволей.
Не дав определенного ответа начальнику УРЧ, я решил пойти посоветоваться в моей нежданной беде с Николаем Николаевичем. Он несколько удивился моему приходу, но принял во мне участие, когда я ему изложил причину своего прихода к нему, подчеркнув о моем желании ехать к матери, которая совершенно одинока и у которой я единственный сын. Начальник очень удивился, узнав о запрете мне ехать в Новгород. «Новгород ведь не областной, а районный центр, - рассуждал вслух Николай Николаевич (и совершенно справедливо, так как бывший губернский город Новгород был тогда районным центром в Ленинградской области и только после второй мировой войны стал областным), - и в 100-километровую зону вокруг Ленинграда не входит, он дальше от Ленинграда чем 100 километров, не понимаю, почему Вас туда не пускают»?! Затем подумав, сказал: « Разве только он стал режимным, надо выяснить»? «Режимными», то есть запретными для высылаемых граждан и бывших заключенных стало много городов, а впоследствии еще больше, причем по какому принципу город становился режимным никто из народа не знал. Это было тоже секретно. В названии «режимный» ярко выразилась любовь, ставшая второй натурой особых секретных чиновников, не называть результат творимых ими в недрах кабинетов деяний ясными, всем понятными, словами. Не «запретный для проживания таких-то и таких-то категорий советских граждан», а «режимный», чтобы кому не положено не понял бы, что это значит. Ох, уж это арго секретной службы: «особый», «специальный», «режимный»! Это арго, чтобы только как-нибудь возвысить над народом своих прихвостней, чтобы отделить народ от аппаратчиков управления и подавления, все больше распространялся большевицкой верхушкой.
Николай Николаевич снял трубку телефона и спросил начальника УРЧ о причине его отказа выдать мне литер до Новгорода. Тот что-то ответил, но ответ не удовлетворил начальника отделения, и он вызвал начальника УРЧ к себе в кабинет. Последний пришел немедленно и, раскрыв папку перед самым носом начальника, так, чтобы я не увидел содержимое ее, ткнул пальцем в какое-то место подшитой бумажки. Начальник отделения сразу же рассекретил начальника УРЧ, сказав во весь голос: «Так тут же не написано запретить, а только не рекомендовать. Нет, (и он назвал мою фамилию) можно туда ехать и сейчас же выпишите литер».
Подшитая бумага была типичным образцом секретных инструкций, издаваемых для подчиненных на разных ступенях секретного аппарата подавления, притом инструкций в пояснение или дополнение других секретных инструкция издаваемых самой верхушкой большевицкой партии в обход закона, ему противоречащих, а потому и засекреченных. Инструкция принесенная начальником УРЧ была еще характерна господствующей среди чиновников разных ступеней секретной службы психологией страха перед высшим начальством и желания выслужиться перед ним. Запретив бывшему политзаключенному въезд в Новгород, такой чиновник ограждал себя от гнева вышестоящего начальника и мог выслужиться за проявленную бдительность. В случае же пострадавший, паче чаяния, найдет лазейку в высшие сферы и обжалует незаконное ущемление своих прав, чиновник издавший инструкцию легко свалит все на исполнителя «превышающего» свои полномочия, по инструкции, где сказано не «запретить», а «не «рекомендовать». Отсутствием ясности, влекущей за собой разные толкования на местах, спускаемые инструкции изобиловали всегда и не понятно, делалось ли это умышленно, чтобы свалить, в случае чего, ответственность на исполнителя подчиненного, или же это был органический порок присущий низкому интеллектуальному развитию составителей инструкция.
Я поблагодарил от души Николая Николаевича, распрощавшись с ним, получил от него доброе напутствие. В УРЧ для меня уже было все сделано и начальник УРЧ пояснил о получении мною всех документов на руки только завтра с утра, чтоб я мог успеть сходить в милицию в село Повенец и там по документам получить паспорт для проживания на воле. Выйдя из здания управления, я задумался, как много значит, при исполнении правил, внутреннее содержание человека поставленного для исполнения этих правил. Два чекиста, начальник отделения и начальник УРЧ, а как они оба по-разному подошли ко мне, оба выполняя инструкцию. Второй поставил мне палки в колеса и ничего больше не хотел знать, первый, не преступая закона, сделал мне величайшее благодеяние.
ОГЛАВЛЕНИЕ ЗДЕСЬ