Заключенный Мельнис был единственным иностранцем капиталистом в концлагере на Соловках. По национальной принадлежности он был латыш и, хотя и с акцентом, свободно говорил по-русски. С большой проседью, высокий и сухопарый, с неимоверно длинными конечностями, в морском кителе и капитанской фуражке, он не мог не привлекать к себе внимания. От большой нервозности, при разговоре Мельнис всегда неистово размахивал своими длинными руками, заставляя собеседников держаться от него на почтительном расстоянии. Эта его особенность дала повод острякам сравнивать его с ветряной мельницей, вертящей крыльями при сильном ветре. Его так и прозвали «мельница».
Мельнис был капитаном дальнего плавания. До революции он владел двумя товаро-пассажирскими пароходами каботажного (прибрежного) плавания, совершавших регулярные рейсы между Санкт-Петербургом и Ригой. На одном плавал капитаном он сам, на втором капитаном был его служащий. В момент революции и оккупирования немцами Риги Мельнис оказался на своем пароходе в Риге, второй его пароход застрял в Петрограде и был национализирован советской властью. После первой мировой войны Мельнис так удачно продолжал свое мореплавание на оставшемся ему пароходе, совершая рейсы из Латвии в западные страны, что постепенно стал приобретать другие пароходы и к концу двадцатых годов стал владельцем судоходного предприятия столь высокого класса, что оно получило высший международный класс «Ллойда».
В те времена Британская империя была еще в зените своего могущества, первой судоходной державой мира, вызывая тайную зависть моряков, многие из которых мечтали попасть в английское подданство. Но англичане почти не принимали в свое подданство лиц других национальностей, за исключением владельцев пароходов класса Ллойд. Мельнис воспользовался этим обстоятельством и стал английским подданным, считая не без основания, такое подданство во всех отношениях надежнее латвийского.
Дела Мельниса шли успешно, принадлежавшие ему пароходы бороздили воды Балтийского и Северного морей, принося ему все новые прибыли. Однако бес жадности нет-нет да и толкнет его в бок: «А прибыли бы было больше, если бы и тот национализированный пароход работал на тебя». Мельнис старался не вспоминать про этот пароход, но мысль как-то сама собой возвращалась снова и снова и судовладелец наконец не вытерпел в начале тридцатых годов поехал в Ленинград хлопотать о возвращении ему парохода. Куда бы он ни обращался, его очень любезно принимали, соглашались с его правом на владение пароходом, но дальше дело не двигалось. Тогда Мельнис решил обратиться в самый могущественный орган советского государства в ОГПУ, в иностранный отдел, помещавшийся не в Москве, а в Ленинграде на ул. Дзержинского, 2. В ИНО его приняли также весьма любезно, отнеслись с полным пониманием к его просьбе, но с оформлением передачи парохода все тянули. Мельниса развлекали, показывали достопримечательности города, водили по театрам, предоставляя место, как английскому туристу, в правительственных ложах, а время шло. Выведенный из себя Мельнис стал наивно угрожать немедленным отъездом из Ленинграда. На это ему в ИНО сказали, что якобы по советским законам имущество может быть возвращено только советскому гражданину и чтобы обойти эту формальность Мельнису достаточно лишь принять советское подданство. В доказательство ему даже показали заготовленный акт передачи ему во владение его же парохода. При виде акта Мельниса окончательно оседлал бес жадности. Мельнис забыл всякую осторожность и подал заявление об отказе от английского подданства и перехода в советское гражданство. В ту же ночь Мельнис был арестован ОГПУ и вся мощь Британской Империи не могла теперь его вызволить. Постановлением ОГПУ Мельнис по статье 58, пункты 4 и 6, был заключен на 10 лет в лагерь особого назначения на Соловках. И вот престарелый владелец пароходства класса Ллойд, старый морской волк очутился среди незнакомого ему Белого моря и не на палубе управляемого им парохода, а на клочке суши именуемом Большим Соловецким островом.
Пройдя соответствующий по времени стаж на общих работах, заключенный Мельнис был назначен начальником Соловецкого порта, в подчинении которого было всего два береговых матроса, да и те заключенные уголовники.
Видел я Мельниса в последний раз с палубы парохода «Ударник», когда меня уводили с этапом с Соловков в июне 1933 года. Стоя на пристани, Мельнис распекал своих двух подчиненных, как всегда, неистово размахивая руками, и, по мере удаления парохода от берега его фигура все более походила на ветряную мельницу, размахавшуюся крыльями на крепком ветре, который был для меня на этот раз попутным, потому что дул от Соловков.
***
Борис Шаранков, болгарский коммунист был посажен в лагерь особого назначения на Соловки сроком на 10 лет по 58 статье в 1932 году. Он работал в Москве в Коминтерне, но никогда не говорил о выполняемой им там работе, в разговорах всегда окружая большой таинственностью ее характер. Не стремясь разведывать партийные тайны, я и не задавал Шаранкову прямых вопросов на эту тему. Судя по культурному уровню Шаранкова, он мог быть, или членом делегации Коммунистической партии Болгарии, избранным от какой-нибудь рабочей ячейки, или связным между аппаратом Коминтерна и подпольными организациями своей партии в Болгарии. Возможно Шаранков был просто курьером в канцелярии Коминтерна, но в аппарате Коминтерна он безусловно не мог работать в силу своей малограмотности.
Длинноносый, смуглый, с карими глазами и очень черными волосами, в которых, несмотря на 35-летний возраст, уже серебрилась седина, Шаранков по внешности был типичным братушкой. Ограниченность умственных способностей наряду с большим самомнением и гордостью за принадлежность к компартии делали его довольно неприятным типом, имевшим к тому же склонность выслуживаться перед начальством даже за счет благополучия других заключенных. Шаранков никогда не рассказывал что явилось, хотя бы и косвенной, причиной его исключения из компартии и заключения на Соловки, но видна была его озлобленность против каких-то высокопоставленных «товарищей», которых он считал виновниками его несчастья, превративших его из революционера в «контрреволюционера», поставивших его на низшую степень общества вместе с «настоящими каэрами», противниками коммунизма, каковыми Шаранков считал всех заключенных по 58 статье, в том числе и меня. В одном из разговоров со мной, когда Шаранков жаловался мне на допущенную в отношении его несправедливость некими «узурпировавшими в партии власть товарищами», я ответил ему о неизбежности появления накипи в кипящей жидкости, какой процесс аналогичен каждой революции. В утешение ему я добавил, что эта накипь, то есть узурпировавшие власть товарищи, явление временное и, в конце концов, наверх всплывут истинные революционеры, как он и я, а грязная накипь утонет на дне. Я нарочно дал понять Шаранкову, что я такой же «контрреволюционер», как и он сам, и что наши с ним истинно революционные идеалы вместе с нами восторжествуют и тогда мы оба будем освобождены. Не знаю, понравилась ли Шаранкову моя мысль или он ухватился за нее с целью настучать на меня в ИСЧ со своими разъяснениями, что я под накипью подразумевал Сталина, но в дальнейшем в отношении меня уже не чувствовалось у Шаранкова его фанфаронства, подчеркивания своего превосходства, как коммуниста, надо мной, как беспартийным заключенным. С Шаранковым ни в этом разговоре, ни вообще я никогда не был искренним, памятуя его слабость выслуживаться любым путем. К этому времени я уже отчаялся в пересмотре приговора мне, был озлоблен и подчеркивал свою приверженность коммунизму лишь из опасения доноса Шаранкова в ИСЧ.
С первых же дней появления Шаранкова в электромонтажной мастерской, он стал осуществлять самозваный партийный контроль, в полной уверенности, что так должен он поступать, как коммунист. Электромонтажная мастерская была расположена в километре от электростанции, но Шаранков без всякой производственной необходимости встретился со мной на электростанции у стенгазеты, редактором которой я был. «От Вашей стенгазеты русским монархическим духом несет», - бросил мне Шаранков страшное обвинение и, не вдаваясь в подробности, быстро скрылся от меня. В этой фразе был и элемент национализма («русским») и элемент «политического чутья» коммуниста, а в целом несусветная чушь, выдававшую присущую Шаранкову глупость. Реплика Шаранкова меня очень встревожила, так как последствия ее, если бы она дошла до ИСЧ, даже трудно было предвидеть в условиях концлагеря для меня - политзаключенного. Я внимательно просмотрел все заметки и написанную мною передовицу, проверенные перед помещением в стенгазету цензором культурно-воспитательного бюро, и ничего не мог понять за что можно было бы зацепиться чтоб возвести на меня такое страшное обвинение. Единственное предположение можно было вывести из восхваления Сталина в передовице, восхваления без которого уже в те годы не могла появиться на свет ни одна статья и не только в концлагере, а и в советской печати на воле. Возможно, подумал я, что для иностранного коммуниста, каким был Шаранков, дико было восхваление генсека компартии, как самодержавного монарха. В таком случае мне, как автору статьи и редактору стенгазеты ничего не грозило. И все же я пережил несколько очень неприятных дней, в течение которых никак не мог встретиться с Шаранковым, чтобы потребовать от него объяснения в его клевете. Наконец мы встретились в кабинете заведующего электропредприятиями на совещании заведующих служб.
Шаранков не был заведующим какой-либо службы, он был линейный электромонтер, но он был председатель трудколлектива электропредприятий. С переименованием СЛОНа (Соловецкий лагерь особого назначения) в СЛАГ (Соловецкий лагерь) с добавлением «исправительно-трудовой» в конце 1931 года была введена новая надстройка в управлении заключенными - «трудколлективы» во главе с председателем, назначаемым администрацией лагеря. Все заключенные были объединены по производственному принципу в трудколлективы. Приказом по Соловецкому отделению все заключенные работающие на электропредприятиях были также объединены в трудколлектив электропредприятий. Очевидно эта мера была продиктована не столько переименованием концлагеря в исправительно-трудовой, сколько желанием чекистов поставить под партийный контроль председателя трудколлектива заведующих предприятиями инженеров-«вредителей», которые все продолжали оставаться заведующими, несмотря на постановление СНК в 1930 году о запрещении занимать административные должности в концлагере политзаключенным. Без инженеров производство разваливалось, а заменить их было некем. Кроме того от рабов все больше требовалась работа и еще раз работа, а эффективность последней все снижалась и никакой кнут не мог заставить работать заключенных с полной отдачей на все более и более уменьшавшемся пайке до совершенно голодной нормы. Трудколлективы, которые вводили как бы круговую поруку всех заключенных за выполнение производственного плана, должны были, по замыслу лагерных чекистов, как-то увеличить производительность труда, заставить работать заключенных до изнеможения, передав кнут в их собственные руки, чтоб они подгоняли друг друга. Точной инструкции об обязанностях членов трудколлектива и функции председателей разработать не удосужились, а потому председатели, сами не зная что делать, путались в ногах у заведующих, только увеличивая трудности в управлении коллективами предприятий. Перенесенная с воли форма управления предприятием «треугольник» - начальник - секретарь партийной организации - председатель профсоюза никаких улучшений на производстве в лагерных условиях не дала, тем более что «треугольник» оказался о двух углах. Эта неумная затея была скоро отменена, трудколлективы «распущены».
Итак Шаранков, как заключенный коммунист, был председатель нашего трудколлектива и в то же время он был линейный электромонтер. На работе он почти ничего не делал, прикрываясь большой занятостью по делам трудколлектива. Я знал, что встречу Шаранкова на заседании, но мне хотелось объясниться с ним с глазу на глаз, а в то же время я был совершенно уверен в поднятии вопроса о «монархическом духе» стенгазеты Шаранковым именно на этом заседании в присутствии всех заведующих служб и заведующего электропредприятиями Боролина. Последнему я доверял безгранично и знал что он вступиться за меня, но я не успел его предупредить о постигшей меня неприятности, что бы он заблаговременно мог подготовить отпор Шаранкову. Секретарствуя на этом заседании, я сидел как на иголках.
Боролин очень быстро стал ставить на обсуждение один за другим вопросы производства и выслушивая мнение заинтересованного заведующего той или иной службы, предлагал решение, неизменно обращаясь со стереотипной фразой к Шаранкову: «Вы тоже такого мнения»!? Боролин, которому Шаранков очень мешал в повседневном управлении электропредприятиями, насилу терпел его, но как умный человек отлично понимал «дух времени» и наружно считался с мнением Шаранкова, у которого хватало ума не выдавать своей невежественности по обсуждаемым вопросам и он кивал в знак согласия с предложением Боролина. Меня поразила предупредительность ко мне Шаранкова на этом заседании. Он явно заискивал передо мной, дружелюбно мне улыбался, называл по имени отчеству и во время обсуждения каждого вопроса он, подобострастно глядя на меня, говорил Боролину: «Возможно, может быть (называл мое имя отчество) добавит, ведь он давно работает и опытный работник». Заседание кончилось, Шаранков и не заикнулся о стенгазете и снова быстро улизнул от меня.
Сначала я подумал, что у Шаранкова все же хватило ума не ставить на сугубо производственном совещании вопроса по общественной работе, но только потом я догадался об истинной причине перемены его тактики. В последующие дни Шаранков продолжал передо мной заискивать и у нас с ним установились внешне вполне дружественные отношения. В этом инциденте выглянула все подленькая его душонка. За дни прошедшие от критики стенгазеты до совещания в кабинете заведующего Шаранков разобрался в структуре электропредприятий, узнав о подчинении электромонтажной мастерской, в которой он был линейным электромонтером, заведующему электросетями, которым был я. Разнос стенгазеты Шаранков сделал, не зная, что он мне подчинен, а узнав, испугался за свою шкуру, как бы чего вышло от критики своего начальника. Так инцидент с обвинением меня в проведении монархического духа в стенгазете и закончился.
После ликвидации трудколлективов, новому заведующему электропредприятиями заключенному инженеру Гейфелю высшим чекистским начальством было указано перевести Шаранкова на более легкую работу дежурным по электросети монтером. Шаранков перешел на жительство из электрометаллроты в комнату при управлении электросетями и поселился вместе с Лифантовым, о котором я уже рассказывал. Здесь еще больше окрепла наша видимая дружба и мы иногда вели длинные беседы на революционные темы. Я был очень осторожен с ним в своих высказываниях, почуяв в нем еще и стукача, помня всегда о возможности передачи моих высказываний Шаранковым в ИСЧ.
Однако, однажды, мы с моим контролером и другом Н. допустили неосторожность. Удостоверившись в наличии висячего замка на комнате дежурных электромонтеров, что означало отсутствие и Шаранкова и Лифантова, мы обрадовались что остались наедине и можем откровенно обменяться своими мыслями. Мы стали довольно громко выражать свои, далеко не лестные мнения о диктатуре большевицкой верхушки, непочтительно трактуя личность Сталина. Каков же был наш ужас, когда из-за тонкой перегородки комнаты электромонтеров послышался заглушенный кашель Шаранкова. Нам стал сразу же ясен умысел Шаранкова подслушать наши разговоры, в чем мы убедились потом, когда Лифантов нам рассказал о просьбе к нему Шаранкова запирать комнату на наружный замок вместе с Шаранковым, чтобы якобы ему не мешали отдыхать. Выдав себя кашлем, Шаранков начал стучать изнутри, прося открыть дверь и ругая Лифантова за якобы сыгранную с ним злую шутку. Наших с Н. высказываний было совершенно достаточно, чтобы по тем временам сталинской диктатуры, в особенности в условиях лагеря, нам была бы предъявлена 58 статья пункт 10 (антисоветская пропаганда) с добавлением нам срока заключения и отправки на тяжелые физические работы. В подваленном настроении мы с Н. ждали вызова в ИСЧ или заключения в тюрьму в тюрьме - в лагерный следственный изолятор. Но проходили дни и ночи, а нас никто не беспокоил, кроме Шаранкова, который пуще прежнего лез к нам в дружбу, все чаще заводя разговоры о сталинской политике, задавая провокационные вопросы. Гадая об отсутствии неотвратимых последствий после подслушанного нашего разговора, мы пришли к выводу, что неполное знание болгарином русского языка и его врожденная тупость помешали изложить ему в ИСЧ с достаточной убедительностью содержание нашего разговора. По-видимому там Шаранкову не совсем поверили, а взглянув на наше «досье», в которых не значилось ничего контрреволюционного за пять с лишним лет пребывания Н. в концлагере и за мое на два года меньше, решили толком разобраться в нашем нутре, временно отложив возбуждение против нас нового дела до сбора через Шаранкова же более веских улик, поручив ему выпытывание нас. В разговорах с Шаранковым мы с Н. изо всех сил изображали себя ярыми приверженцами Сталина, даже стыдили Шаранкова, как коммуниста, когда он в провокационных целях начинал критиковать большевицкую верхушку, рассчитывая на наше поддакивание.
Так шли дни, недели сменяли недели, а поединок с Шаранковым продолжался и стоил нам много нервов. Взяли от нас Лифантова в следизолятор, на его место я назначил линейного электромонтера, молодого коммуниста заключенного, летчика-истребителя Кузьмичева, родом из Кинешмы. Он был посажен на 10 лет в концлагерь по 58 статье за якобы участие в контрреволюционной организации, так называемой «Голубые пятерки», действовавшей в военной авиации, и за якобы попытку перелететь границу (статья 84). С переходом одновременно Кузьмичева на жительство в комнату вместе с Шаранковым, последний решил и на Кузьмичева распространить свою «опеку». Молодой заключенный как-то сразу раскусил Шаранкова, обозвал последнего стукачом и пригрозил доносом за его контрреволюционные разговорчики в ИСЧ. От Кузьмичева Шаранков сразу отстал, но нас тиранить не прекратил. Его доля была также не завидная, он попал в тиски между ИСЧ и нами, скользкими как налимы, натренированными старыми соловчанами. ИСЧ требовало с Шаранкова материала, а мы его не давали и, попав в безвыходное положение, очевидно Шаранков пошел на прямую клевету о нас, которая сказалась несколько позже и окончилась трагично для Шаранкова.
А пока надо рассказать, как мы окончательно убедились в стукачестве Шаранкова, хотя нисколько и не сомневались в этом до этого эпизода, поскольку Шаранков, подгоняемый ИСЧ все более себя расшифровывал все более контрреволюционными разговорами и открыто-провокационными вопросами. В середине 1932 года в концлагере на Соловках появился потомок знатного казачьего рода граф Левашов. Безукоризненно сшитый по нем костюм заключенного, холеный вид, который он не утратил и в лагере, великолепные светские манеры располагали к нему политзаключенных. Однако постоянно бегающие глаза, что-то отталкивающее в выражении его лица, а главное нескрываемая им близость и панибратство со следователями ИСЧ, заставляли держаться настороже с этим отпрыском графского рода. Хотя официально он был посажен по 58 статье, он ни дня не был на общих работах, а сразу после Гарри был назначен цензором КВБ, где я с ним и познакомился, как редактор стенгазеты, принося ему на цензуру материал для стенгазеты. В пересыльной роте граф Левашов был только мимоходом, он не помещался и в других ротах, а для проживания ему была предоставлена коморка на Алебастровом заводе, хотя никакого отношения к заводу он не имел. Однажды, когда я пришел к нему с материалами для стенгазеты, граф вышел ко мне на стук в дверь, прикрыл ее за собой особенно плотно и очень вежливо но настойчиво заявил, что в данный момент к себе он меня впустить не может. У меня мелькнула догадка, выработанная трехгодичным пребыванием в концлагере и я решил тайно установить наблюдение за его каморкой. Алебастровый завод был поблизости от дома, занимаемого электромонтажной мастерской, управлением электросетями, где мы жили с Н. и комнатой дежурных электромонтеров. Мое окно выходило как раз на Алебастровый завод и из окна через высокий забор мне была видна дверь коморки графа, но только на одну четверть сверху так, что головы входящих и особенно выходящих мне были видны. И в сумерки и вечером ежедневно по часам к графу входили и выходили заключенные. Когда можно было разглядеть лица, я констатировал неизвестность мне этих лиц. Это не были редакторы стенгазет, которых я всех знал в лицо, оставалось сделать заключение об обнаружении мною конспиративной квартиры для сексотов-стукачей. Стукачей не могли принимать в ИСЧ из боязни их расшифровать и они ходили к Левашову, который ведал сетью стукачей. Однажды в декабре 1932 года, ложась спать и выключив настольную лампу, я глянул в окно. Из-за тучи выглянула луна, ярко осветив землю. Дверь у Левашова открылась и я отчетливо в лунном свете увидел лицо, выходившего от него Шаранкова. Через несколько минут он пришел в наш дом.
Январь месяц 1933 года выдался для нас особо тяжелым. Когда я вернулся из командировки с материка в начале января, в ту же ночь к нам ворвался патруль. Солдаты войск ОГПУ кого-то искали под деревянными диванами, на которых мы с Н. спали, обшарили все закоулки в нашем домике, перетрясли наши вещи, просмотрели все папки с служебными бумагами, ничего не взяли и ушли. Появление у нас патруля было полной неожиданностью, так как и в общежитие электропредприятий и в наш домик электромонтажной мастерской никогда ни один ночной патруль не заходил. В общежитии была исключена возможность ночных свиданий с женщинами заключенными, а в нашем домике Н. и меня достаточно изучили как стойких по отношению к чарам прекрасного пола заключенных, почему нас ночные патрули никогда не посещали. Поразмыслив с Н. мы совершенно неправильно связали посещение патруля с моим возвращением из командировки. Мы подумали, что, поскольку я ездил без конвоя и несколько дней свободно ходил по городу Кеми, решили проверить мою благонадежность не привез ли я какой-нибудь нелегальной литературы или писем от заключенных заключенным на острове. На вторую ночь повторилось такое же вторжение патруля, а там и пошло и пошло, если не каждую ночь, то через ночь и все в разные часы. Мы ходили не выспавшиеся, сломленные духом. В душе я уже мечтал о новом аресте, чтоб хоть даже таким путем избавиться от этих ночных наваждений. Так продолжалось около месяца, когда наступил неожиданный конец нашим пыткам. В первых числах февраля с патрулем ночью к нам пожаловал сам начальник ИСЧ. Обыск был самый тщательный. Начальник лично все перевернул у нас, лазил в первый этаж по внутренней лестнице в электромонтажную мастерскую, обшарил и там кладовую. Потный и обозленный, начальник, уходя с патрулем, предложил Шаранкову выйти из помещения вместе с ним. Через закрытую наружную дверь и то было слышно, как орал начальник ИСЧ на Шаранкова. Минут через двадцать Шаранков появился бледный как смерть. С этой ночи мы спали спокойно, больше ни один патруль к нам не заходил, а днем Шаранков не задавал больше никаких вопросов.
Шаранков остался на Соловках, когда меня в конце июня 1933 года увезли этапом на материк, и о дальнейшей его судьбе мне ничего не известно.
***
В рассказе о заключенных, касаясь тех или иных фактов, имевших место во время их пребывания в концлагере, описывая их поступки при тех или иных обстоятельствах, возникших из быта концлагеря, было трудно раскрыть полностью душевное состояние заключенного, потому что никакими словами не передать этого совершенно особого чувства, преследующего лишенного всех прав человека. Повседневное душевное состояние заключенного может представить себе только тот, кто имел несчастье быть сам заключенным. Человеку не побывавшему в концлагере этого состояния не понять.
ОГЛАВЛЕНИЕ ЗДЕСЬ