Давно я мечтал ее найти, в свои годы она меня потрясла-
Тут про все, про хруст булок(с), шуберта и все такое. короче , образчик советской пропаганды такое не придумать
Всем любителям "той России" обязательно к прочтению,
итак-
А. М. Топоров Я -Учитель.
Моя родина - село Стойло.
Стойло находилось в четырех верстах от городка Старый Оскол. До революции в казенных бумагах его именовали: «Село Соковое, Стойло тож«.
Церкви мы не имели и, выходит, титул села получили «незаслуженно». Части се-ла по их естественным особенностям исстари получили народные прозвища: Середка, Монастырь, Бугрянка и Луганка.
я родился и рос в Монастыре. По понятиям стойленцев, мо-настыри, как святые места, обязательно должны стоять на высо¬те, поближе к богу.
Все мое село, точно испуганное, прижалось к невысоким буграм и тянулось под ними с востока на запад. С севера под-жимал его безвестный Осколец - тоненькая веточка могучего Дона.
Местность вся была какая-то искореженная. Меловые го¬ры, бугры, низины, болота, размывные провалища то и дело че-редовались на ней, повествуя об извечных корчах матери-земли. Мы. ребята, очень любили ручьи, речушки, ерики, небольшие леса и рощицы, красившие землю, но очень рано научились понимать, что они же ее у нас и отнимают. Как и помещичьи имения, со всех сторон обступившие Стойло.
На всю нашу семью из пятнадцати душ (отец и дядя не делились) собственной земли падало треть десятины. Разрезана она была на узкие полоски. Большая часть их - меловая галька, на которой почти ничего не росло. Бывало, пашешь ее , а она под сошниками ведет гремучий разговор. Одно горе! А косить станешь-гоняешься за стебельками.
Поневоле стойленцам приходилось арендовать пашню либо у господ, либо у купцов, либо у мелких ремесленников (горшечников) слободы Казацкой. А была она в 25 верстах от Стойла. Поезди- ка туда попаши, покоси! да повози снопы оттуда!
<...>
В жизнь взрослых оживление вносили только чрезвычайные происшествия: пожары, половодье, градобитие, кража лошадей цыганами, холера, свадьба, праздничные гульба, драки парней из-за девок. Эти драки бывали часто. Если женихи из Бродка приходили к стойленским девкам "клубиться", то наши пани непременно лупили их.
Те не оставались в долгу. А кулачки при мне уже вывелись. Не ходило село на село в кулачные бои.
Приятное развлечение всем стойленцам доставляли "годные", то есть призывники. По обычаю им дозволялась дней десять не работать, а пить водку, ходить по гостям с гармошкой , горланить песни.
-Годные гуляют, -мирно говорили бабы, --нехай пображничают.
Долго все село волновалось по поводу двух несчастных случаев, и я не знаю, который казался страшней. Андрей Мосякин выходил красивого гнедого жеребца с лысиной во всю морду. Хозяин не мог на него налюбоваться, а соседи с зависти сохли.
И вот как то Гнедко скинул обороть, вырвался со двора и залупив хвост, понесся по селу. Разогнавшись с пригорка, прыгнул через плетень и нанизался на колья. Тут же и издох.
Другой случай - пожар. Сильный пожар слизал всю Середку. Дурочка Аксютка, прячась от огня, залезла на чердак своей хаты да там и сгорела. О Гнедке разговоров было, по моему, больше.
2
Так-таки ученые и писатели и не договорились насчет того , с какого возраста человек отчетливо помнит себя.
Темен этот вопрос, приходится верить личному опыту.
Мои первые воспоминания таковы. Кто-то держит мгни на руках. Над моим глазом висит тонкая стеклянная трубочки, на кончике ее дрожит чистая капелька жидкости. Затем ты падает в мой глаз, и дальше - тьма, забвение.
Видимо, у меня болели глаза, и, надо думать, сильно, если мать понесла меня в Старый Оскол. Много позже, лет пятнадцати, мне пришлось быть в земской амбулатории, и тогда я узнал эту комнату, и показалось, что именно здесь видел сверкающую капельку, упавшую в мой глаз.
Второе впечатление. Я лежу на протухших от мочи попонах. Жар палит меня всего. Губы смагнут, язык распух и едва шевелится. Я что-то лепечу, и мне подают пить. Потом кормят невыразимо вкусными лепешками... Должно быть, я хворал -скарлатиной или корью.
Еще помню: я на руках у матери. Кругом картины, золотое сияние, огоньки, огоньки, крепкий запах приятного дыма. Что-то сдержанно бубнит чей-то грубый голос. Мать подносит меня к серебряной чаше. Маленькой ложечкой суют мне в рот крошку белого хлеба, смоченную в сладкой воде. Как ввусяо! Но меня удивляет, почему так мало дали.
Вот и все мои первые впечатления. Затем - темный и длин-ный провал. Не могу сказать, когда я начал понимать мир, воспринимать его аналитически. Возможно, это связано с Петром, моим старшим братом.
В младенчестве он был забыт на высокой печи. Грохнувшись с нее, ударился спиной о лавку, и от этого у него вырос горб. Петр стал инвалидом, и поэтому его не принуждали к тяжелой работе.
К счастью, у него проявилась сильная любовь к рыбной ловле, а еще сильнее- к домашней птице. Он всегда возился с курами, утками, индюшками, гусями. И ему хотелось (это я уже помню) разводить птицу не доходну, не не крупную, а красивую.
<...>
У соседнего барина Калмыкова были чудесные павлины. В летние дни они любили на высокой решетчатой ограде, свесив свои роскошные золотистые, синеглазые хвосты . Петр конечно, знал это. Залегши тайно где-нибудь под кустом, он как зачарованный смотрел на сказачных птиц. А дома не знали где он, искали его.
<...>
Говорят чувство ревности свойственно и детям, даже в очень раннем возрасте. Мои впечатления подтверждают это. В восьми верстах от стойла есть деревушка Липяги. Моя мать родом оттуда. В семье была единственной дочкой, и четверо братьев лелеяли ее, называли не иначе как Федорушкой, хотя по церковному месяцеслову она наречена была слишком пышным для бедной крестьянки именем Нимфодора.
Дядья мои по матери были хоть и небогатые люди, но веселые и хлебосольные. Из какого-нибудь пустяка всегда умели сделать предмет для шутки и смеха. На покров - их престольный праздник - гуляли не меньше трех суток. Гости, сытые и пьяные, ходили по Липягам, орали песни, плясали. И на росстанях еще, далеко за деревней, дядья наливали им "посошок", пичкали закусками.
Мать была охоча до песен и плясок. Но как только она выплывала в круг, как только замелькает над ее головой вышитый платочек, только она загикает в переплясе с каким-нибудь дядей Данилой, я срывался с места, подбегал к ней, ухватывал за юбку и поднимал неистовый рев: - Ма - а - а - ма! Не н а - а - до!
И тянул ее из круга на лавку.
- Да что ты, дурачок?-успокаивала мать, садясь возле меня и утирая мои слезы вышитым платочком.
Наша летняя «опочивальня» была в хворостяной пуньке, обмазанной глиной. Стояла там длинная, широкая кровать, на ней - ржавая солома, покрытая попоной из конопляной пряжи, подушки, набитые утиным, куриным, гусиным пером. Наволочки тоже домотканые, полосатые, дерюжные. ЦаРапают щеки. Укладывались на кровати разом человек шесть.
Раз слышу, мать будит меня рано-рано. Сама плачет:
- Андрияш, а Андрияш! Вставай, детка... Федя помер.
Протирая глаза, я побрел за матерью в хату. На лавке, под «святыми», лежал брат Федор. Желто-землистое лицо его острогалось, ссохлось, челюсти выпятились, а глаза ввалились. В сложенные руки Феди вставили крестик, сделанный из двух копеечных свечек. Над головой его горели три свечки.
Мать, плача, поправляла то покрывало, то венчик на лбу покойника. Я застыл, охваченный еще неведомым мне жутким чувством. Это была моя первая в жизни осознанная печаль.
Какая болезнь доконала братишку, никто не знал.
Я не слышал разговоров о его болезни или лечении. Все были уверены в одном : бог берет к себе старых и малых, роптать это грех... Как и когда когда умер горбатый Петр, тоже не помню. Но воспоминания о предсмертных муках самого старшого брата , Тихона, и до сих пор бросают меня в дрожь.
Тихон был здоровый, жизнерадостный парень, хороводник, песенник и затейник. все девки в селе любили его. Он уехал в Донбасс на заработки. Глыба льда раздавила ему грудь. Вернувшись домой безнадежно больным, Тихон стал страшным буяном, злым на всех и все. Лежа па печи, беспрестанно, мучительно кашляя, он кричал, матюкался, не стесняясь никого.
Если кто нибудь подходил к нему со ловами утешения, впадал в ярость, швырял с печи, не гляди куда, рубели. скалки, лапти, чуни, онучи, валенки, горшки.
Перед смертью потребовал, чтобы отпраиили его в городскую больницу, где вскоре и умер. В густом и мрачном саду старосельского кладбища, осененная вишней, ютится могила
Тихона, Не раз водила меня к ней мать. Мы подолгу молились о успокоении его души, и, помня последние дни брата, я думал. что и там, на небе, он все еще ругается и швыряет в кого то скалки и горшки.