Советскость проявила себя прежде всего в языке, в особой манере высказывания. Это своеобразный феномен - язык-насилие, он словно бы стремится лишить вас достоинства, индивидуальности, осадить или, выражаясь по-шукшински, «срезать». При этом он, в отличие от советских времен, экспрессивен, ситуативен, реактивен - он не ищет опоры на авторитеты, а складывается по ходу высказывания, подзаряжается от собственных слов - в своем роде это автономный источник энергии.
По форме это советская риторика, но обогащенная более древними конструктами - вариант советско-имперского или советско-клерикального языка. Подобные лингво-смысловые гибриды зарождались еще в 1980-е, накануне краха идеологии. Тогда советский человек в поисках опоры примерял все имеющиеся в распоряжении маски политического. Однако никакого реального альтернативного опыта, кроме мистической, спиритической связи с досоветским прошлым, у него быть не могло, это в любом случае были лишь проекции. Обожествление царского времени, национального или религиозного чувства было лишь оболочкой, но советский генеральный принцип насилия при этом сохранялся в виде неприятия конкурентов, выбора, полемики, вообще Другого.
Именно этой энергией «излета советской пули» до сих пор и пользуется Кремль, но любой полет конечен. В новелле, в народе называемой «Мартин Алексеевич», из романа «Норма» - дебютного произведения Владимира Сорокина, написанного на излете советской власти, в 1983 году, - описана, как только сейчас стало понятно, эта самая советскость, ее зарождение и распад. Советский человек закончится вместе с речью; но прежде он должен выговориться до конца - до буквы, до звука. Что, собственно, сегодня мы и наблюдаем: тотальный процесс выговаривания из себя советского. Этот «мартин алексеевич» и есть сама советскость, язык насилия, который направлен на других, но уничтожает в итоге самого себя.
«Представитель российской власти высмеял такого-то» (оппонента) - теперь частое клише в российских СМИ. Язык пропаганды более всего напоминает язык кухни, причем коммунальной. На коммунальной кухне нет истории, а есть только событие - оно теперь и определяет мировоззрение. Язык коммунальной кухни - это способ с помощью языка, превентивно оградить себя от возможного посягательства; он не доверяет никому и во всяком видит угрозу, поэтому он всегда на взводе. Отсюда эта странная смесь сарказма и злорадства, которые также играют роль своеобразной защиты от Другого.
Другое важное в этой вселенной слово - «двор». Константин Гаазе ввел его в широкий политологический оборот, имея в виду двор царский. Но слово универсальное, тут речь идет о принципах советской дворовой культуры.
Ведущий научный сотрудник Института этнологии и антропологии РАН Дмитрий Громов отмечал, что мощный социально-возрастной слой дворовых подростков сложился в СССР в 1950-1980-е годы. В середине 1970-х в СССР фиксируют возникновение нового феномена, отчасти напоминавшего дореволюционный: появление крупных хулиганских банд, поделивших советские города на районы, враждующие между собой. Враг обычно назначается по простому территориальному принципу - например, заводские против городских. Но и это - условность; смертельно враждовать могут два района, которые ничем не отличаются друг от друга. Эта схема воспроизводится один в один почти во всех советских республиках, краях и областях.
Почему пик низовой агрессии пришелся на времена относительно вегетарианские, на 1970-е? Это можно объяснить парадоксальной компенсацией: по мере ослабления внешней тоталитарной системы снизу возникает доморощенная, собственная квазитоталитарная система. Своими силами создается еще одна несвобода - внутри уже имеющейся общей. Парадокс, но советский двор и «район», несмотря на их «незаконность», ничуть не противоречат советской системе - они как бы подтверждают ее в радикальном виде или передразнивают.
Двор - микромодель советского мира. Это прежде всего неприятие мира модерна, мира открытого. Открытость - враг двора. Его закрытость - сакральная ценность. «Сходство (дворовых подростков по всему СССР) обнаруживается в социальном составе, распределении ролей, выборе мест для тусовок и драк, мотивации проведения драк, закономерностей раскручивания конфликтов…» - пишет Дмитрий Громов.
Двор враждует не потому, что существует кто-то чужой. Двор сам производит чужого, перефразируя Сартра. Это и есть его важнейшая функция. Советский двор производит Чужесть. Жить в ситуации неизбежного конфликта и создавать конфликт самому - это разные вещи.
Прославляемый сегодня как «школа мужества» советский двор - это пространство архаизации, тупиковых коммуникаций и уничтожения смысла. Он создает конфликт из любого подручного материала (национальность, имущественное неравенство, месторасположение). Но это всегда - средство; единственная цель - производство конфликта буквально из ничего, на пустом месте. Это простейший способ подростковой отрицательной самоидентификации, но впоследствии он становится единственным способом обретения идентичности. И соответственно - комфортным состоянием.
Можно сказать, что нынешняя российская пропаганда занимается тем же - она производит конфликт, часто уже ради него самого. Это и есть философия кухни и двора, перенесенная сегодня в публичное пространство с помощью пропаганды: важно не то, что говорится, - важно как. Она в первую очередь безвозмездно делится с вами насилием, ненавистью и презрением к любым универсалиям.
Мир к началу 1990-х уже был виртуальным и вовсю производил символический продукт - вместо чугуна и стали. Россия поздно влилась в эту символическую экономику, и ей приходилось искать собственный эксклюзив. В качестве такого эксклюзива ситуативно сложилась торговля конфликтом - сначала, в «лихие девяностые», буквально физически, на внутреннем рынке; затем в 2000-2010-е насилие перешло на символический уровень, преобразовавшись в специфический язык ненависти, язык пропаганды. Это и есть наш вклад в мировой аматериальный труд. Затем советский человек попытался это ноу-хау - умение производить конфликт - капитализировать, поставляя его на мировой рынок.
Советская жизнь приучила людей бескорыстно ненавидеть, компенсировать несвободу внешнюю внутренним насилием по отношению друг к другу. У нас хорошо получается ссориться, ругаться, ненавидеть; мы не умеем договариваться и даже презираем это как проявление слабости; мы умеем производить конфликт буквально из воздуха, из ничего. Накоплены неограниченные запасы насилия, а также навыки его производства. Мы производим то, чему нас научила советская власть, - недоверие и агрессию. Мы майним конфликт, выражаясь современным языком.
Радио- и телепропагандисты, фабрика троллей или пранкеры, спикеры министерств - это все производители конфликта, и надо признать, в большинстве своем они производят его бескорыстно, потому что только этим умением и обладают. Фабрика троллей майнит конфликт уже в мировом масштабе. Тролли работают не столько в пользу одного из кандидатов, сколько ради желания «подпитать атмосферу враждебности и хаоса».
Другим ноу-хау советского человека 2.0 является производство катастрофы.
Короткий пост певицы Елены Ваенги в связи с акцией Pussy Riot в 2012 году обессмертил ее: формула «попробовали бы они это…» за последующие годы превратилась в универсальную. Недавний пример - реакция в сети на выступление школьника Николая Десятниченко в Бундестаге: «Попробовал бы он это в Кнессете» (имеется в виду - выступить с той же речью).
Братом-близнецом этой фразы является знаменитое «можем повторить».
Оба этих выражения помогают понять суть того, что называется катастрофическим мышлением.
Пытаясь понять, где корни этих выражений, вспоминается и другая загадочная фраза: «Сталина на вас нет», - сохраняющая популярность вот уже лет шестьдесят. Это угроза насилием, хотя и неосуществимым. Таким образом обозначается крайняя точка, худшее, что может случиться. Эта угроза амбивалентна, поскольку несет опасность в том числе и для самого говорящего. Другое дело, что он не всегда это осознает.
Российский сумрачный гений в последнее десятилетие вывел формулу «символического краха»: довести ситуацию до предела, поставить мир в тупик, обессмыслить любое начинание. При этом угрозу в принципе реализовать невозможно, и говорящему это прекрасно известно. Это всегда угроза словом - гипотетическая, мысленное доведение ситуации до катастрофы, до крайности; любую плохую ситуацию превратить в абсолютно плохую, из которой нет выхода, заглянуть за край.
Говорящий одновременно как бы и желает этого, и ужасается возможным последствиям - сам себя пугает? - нельзя никогда понять, какова его цель на самом деле. Получается, что он вольно или невольно желает катастрофы, в том числе и самому себе, видя в этом своеобразную сатисфакцию.
Одновременно катастрофа стала синонимом настоящего, искренности и душевного комфорта. И даже синонимом своеобразной веры.
В сущности, пропаганда является сегодня таким постоянным заглядыванием за край. Заглядыванием в ад. Конечно же, чтобы спасти «настоящие ценности» и компенсировать потерю смысла.
Откуда в советском человеке 2.0 скрытая тяга к катастрофе? Это болезненная компенсация за крах советского проекта. Человеку советскому обещали, что крах капитализма и победа коммунизма неизбежны. Вместо этого крах постиг сам коммунизм. Катастрофа - это как бы обратная сторона обещанного коммунизма. Его изнанка. Раз катастрофа случилось с нами, пускай она случится и со всеми остальными, иначе несправедливо. Советское мышление оперировало десубъективизированными категориями (массы, буржуазия, классы); нынешнее мыслит в похожих категориях неназванных «темных сил», «мирового правительства», «Запада».
Советский человек продолжает инстинктивно, в качестве самозащиты искать все те же обещанные Марксом «закономерности развития истории», которые как раз и предполагали катастрофу капитализма. Тут мы наблюдаем удивительный синтез коммунистической идеи и эсхатологии: обе живут ожиданием Конца, и вера в его приближение парадоксальным образом становится последней Надеждой. Недавний конфликт в Каталонии, например, оценивался кремлевскими комментаторами как «аналог распада СССР» и ставший уже штампом «крах Евросоюза». По форме похоже, но по сути нет: Евросоюз не тоталитарная империя, а экономический союз; даже с выходом каких-то стран (Британии, например) конструкция не обвалится.
Мышление в рамках катастрофы искажает картину мира, лишает доверия, способности к диалогу и в конечном счете лишает веры в человека. Советское сознание не может привыкнуть к тому, что решает всегда индивидуум, а не массы.
тут