"Уйти. Остаться. Жить". Т. 3: Александр Банников. Глагол несбывшегося времени

Nov 20, 2022 04:00

Ольга Балла

Глагол несбывшегося времени

Уйти. Остаться. Жить: Антология литературных чтений "Они ушли. Они остались". Т. 3. - М.: Выргород, 2022.

Поэтическая речь Александра Банникова (1961-1995) натянута между полюсами испытанных поэтом влияний - столь же разных, сколь и характерных для его поколения и времени.
Разные голоса, стилистические манеры, модели поэтического поведения, внутренние цитаты, с трудом, если вообще, образующие цельность, не столько взаимодействуют внутри этой речи, сколько конфликтуют друг с другом, спорят, выталкивают друг друга.

Здесь можно расслышать то Маяковского - почти неизбежного для взрослевших в советское время:

Через ущелие боли моей головы
дует сквозняк прегрешений всего человечества,

то фольклор (а вслед за тем и русский рок, как раз начинавшийся в его время):

Тут пятый - тёмный - угол по-вороньему каркнул,
а валенок спрыгнул с печи - да плясать давай…

Иногда он очень напоминает своего чуть старшего ровесника и тёзку Башлачёва:

…закваска вина и любви, убийства и похоти - жажда.
Я впился в нее исподнизу голодною трещиной,

и будто бы кровью чужою губы испачкал,
потом превратился в сплошные жадные губы…
А ночь, перейдя за третью - последнюю - пачку
сухих сигарет, пошла внезапно на убыль.

На другом полюсе явно усвоенных им влияний - «бродская» нарочитая рассудочность (замедляющая стремительное внутреннее движение - не без насилия над ним): «Возраст есть геометрия - измерение пройденного расстояния»; «бродские» длинные строки (в которых он несколько вязнет), переламывающие слово посередине:

Следует, смерть для нее - это предел, нарисованный

мелком берцовой кости - очертание мета-
физической вечности…;

и анжабеманы:

Ответный мой кивок -
есть завершение приветствия знакомцев,

как говорится, шапочных,

«бродский» показной цинизм: «Так, женская нога - всего лишь снятый / с нее чулок - и ничего нет под чулком»; иногда - прямо-таки интонационные цитаты из тогда ещё живого и неканонизированного классика «Нет, в наше время папироса значит больше, / чем насыщенье этой папиросой».

Кто и что ещё? Может быть, Высоцкий, тоже почти неизбежный для родившихся в шестидесятые; может быть, авторская песня с её нарочитой, принципиальной неформальностью, как бы неумелостью как гарантиями подлинности и искренности высказывания. (Впрочем, у Банникова неумелость не так уж редко вполне настоящая. Правда, у него она - ещё и от стремления поскорее выговорить большие объёмы внутреннего движения, и от обилия не вполне подвластной ему самому, недообузданной внутренней силы.)
Следы всего этого способны уживаться иной раз в пределах одного и того же стихотворения. Но из-под всех этих влияний он выбивается.

Когда идут вперед - сгущают грудью, лбом
Пространство…

- говорит он, и в этом, вроде бы совсем не военном, стихотворении мы вдруг отчётливо слышим голос поэта другой войны, Второй мировой: «Когда на смерть идут - поют, / А перед этим можно плакать…» (Семён Гудзенко).

Только Банников - жёстче, катастрофичнее, безнадёжнее.

Да, Банников - поэт военный. Несмотря на то, что стихи о войне как таковой - а он на ней был - у него как будто не преобладают. Было бы, пожалуй, огрублением выводить его поэзию из травмы афганского опыта целиком, но очень похоже на то, что именно этот опыт (занявший год с небольшим - с августа 1985-го по октябрь 1986-го) стал во многих отношениях решающим и в его поэтической жизни, и в его короткой жизни вообще.

В каком-то смысле на войне он и остался.

Удивительно (ли), но собственно афганские стихи у него - из самых умиротворённых, почти нежных:

Слит с плечом моим ремень Калашникова.
Я есть продолжение курка.
А в России дочь моя калачиком
У жены уснула на руках.

А в России ночь живет для любящих,
свежим ветром затыкает щелочки.
Лягушатами ныряют звезды в лужицы
на обочинах дорог проселочных…

По возвращении в Россию умиротворённость кончилась. Дальше он - сплошная боль и горечь:

Я знаю: мое место в прошлом. И знаю, что занято.

Его битва и тяжба - с самим бытием. Его сквозные темы - одиночество, недопонятость, невозможность понимания, невозможность и недостижимость гармонии, цельности и полноты жизни вообще:

Все то, кем я не смог, кем я не стал,
где не был я и где не рос -
в небудущих - небывших небесах,
где отрицательные числа звезд

не стали звездами - но как пиявки
высасывают кровь дурную - птичью.
Там - в глубине несбывшести, неяви
меня уже не ищут…

Его постоянное чувство - телесно ощущаемая затруднённость и боль существования, которую он иногда выкрикивает, но чаще выговаривает тяжеловесными (не нарочито ли затруднёнными?), задыхающимися конструкциями:

Смиренье - место опоздавших. Вновь безраздельное вино
в моем стакане - я второго уж не держу который год.
Как из пращи - твое «прощай» - и даже не само оно,
а представление о нем - мы не прощались. И глагол

теперь так редко в речь мою приходит. И к тому же как
глагол несбывшегося времени - как призрак корабля во мгле
пространства мертвых. Но явил немой закон из-под замка:
«Кто мертвым призрак - тот вдвойне живой. Вдвойне»,

физиологически проживаемые тоска и протест:

А глину лиц людских измяли пальцы
теней предметов - близких и далеких.
Ночь на осколки зрения распалась.
Углы усмешек встречных колют локти,

затылок, спину рвут на полосы.
Я ощущаю липкое и гадостное:
как встречный обернувшимся становится,
и влазит взгляд в меня - как градусник…

Но этот протест - не социален (при том, что отношения с социумом у автора - крайне сложные, полные отталкивания: «Из летописи человечества: человечеством движет глупость, / ибо в него сбиваться - это есть глупость первая»). Он шире, глубже и безнадёжнее. Банников - метафизик.

Я так научился искать: что раньше казалось щелью
между ночью и днем, сейчас - вход в преисподнюю.

И если бывает болевая, всем телом проживаемая метафизика, то это она. Она - и антропологический ужас:

После того, что случилось с людьми - не надо о жалости,
при них говорить - сами опомнятся скоро,
когда прикоснувшись к себе - собою ужалятся,
а тело рассыплется и - расползется по норам.

Я этим проклятьем уже до кости обглодан,
и меж коренных хрущу - разгрызаюсь тяжко.

Кроме разного уровня отзвуков чужих текстов, в речи Банникова соперничают и собственные внутренние движения, модусы видения: наивность и сложность, страстность и рассудочность. Страстность побеждает безусловно, но рассудочность снова и снова упорно стремится её обуздать, уложить в логичное русло прямолинейного суждения, - а та разваливает конструкции.

Вот полюс наивный:

Ты любишь - тебе хвала и
все, что захочешь… Но слышишь:
если чего-то целого не хватает -
оно становится лишним,

его становится слишком много -
не удержать и не выдюжить…
Вот так и с любовью, так и с Богом -
лишь усомниться стоит единожды.

Вот сразу же полюс сложный - речь, перехлёстывающая за край любого рассудочного суждения; аналитика совершенно вытесняет визионер:

Мухи - прищуры аур, предчувствие плена.
Тужится жилистый глаз в пальцах конвульсий,
чтобы незримое видеть - обыкновенно,
будто к рассыпчатой почве низко нагнуться,

или же сплюнуть в ладонь косточку вишни…
Мухи - летит в никуда плоть по частичкам.
Как в дырочку от зуба молочного - льется и свищет
мертвый двусмысленный свет звезд и чистилищ.

Вряд ли понимая вполне смысл открывающихся ему видений, торопясь записать их изобретаемой на ходу образной скорописью, он очень точно чувствует звук, лепит из него нужную его чувству форму - речь ведёт его сама, плотная, упругая, самоценная, на грани глоссолалии: «Тужится жилистый глаз в пальцах конвульсий».

А вот снова наивный полюс: «…делай лишь ту работу, которую ненавидишь. // И она продлит твою жизнь до бесконечности, / до того, что жить тебе станет невмоготу…»

Он вообще очень неровный. И в том смысле, что - иногда прямо-таки неумелый (слово бьётся у него в руках и выбивается - но это и потому, что он ловит крупную рыбу), и в смысле характерной для него, если не сказать - принципиальной неровности дыхания. У него постоянно чувствуется сопротивление материала.

Он говорит почти неизменно в модусе сопротивления, преодоления, вызова. Он сбивается с ритма, не укладывается в него:

Когда идут вперед - сгущают грудью, лбом
пространство. Позади - сплетня и гонец…
Но Боже упаси догнать свою любовь,
в пустых глазах прочесть не зрачки - конец.

Слова, как разломанные ледоходом льдины, налезают друг на друга. Скрежещут согласными, захлёбываются ими. Им недостаёт воздуха.

И лишь бы мозг - смозоленной ладонью -
успел б разжаться уронив мысль наземь.

Он как будто всё время торопится: ему слишком многое надо успеть сказать.

Эта жалкая жадность: пытаться сказать больше,
чем могут выслушать…

Может быть, именно от этой жадности - черновиковая невольная небрежность, то и дело возникающие неправильности и неточности: «Есть вещь, вернее, мысль, которую, познав, / Тебе становится ничтожной и ненужной жизнь», «чем слякотнее, тем пригоже», «наруже»… Иногда - чуть ли не косноязычие: «Когда становится вокруг трёхмерной лужей» - что становится?
То вдруг его влекут тяжеловесные славянизмы - как, видимо, знаки подлинного, сильного и глубокого, судьбоносного и сакрального, - с которыми он вообще-то тоже не всегда справляется, нагромождает их друг на друга, настойчиво употребляет (чем, впрочем, и сам Бродский грешил) форму глагола «быть» третьего лица множественного числа - «суть» - в значении «есть»: «человек - это слякоть // суть необретшее форму, состояние мира», «Жизнь, вообще-то суть задержка // чего-то большего, что не понадобится вскорости» (пунктуация в обоих случаях авторская). То он изобретает ситуативные неологизмы: «вбочь», «подслепые», «смозоленной».

Он не боится (не замечает?) рифм ни, с одной стороны, банальных (гонец - конец, вьют - бьют), ни, с другой - настолько далёких от точности, что их стоило бы назвать скорее созвучиями (жёрнов - рощёной, животных - Мережковский, назвать - назад, учиться - причины, ежедневно - движение, забылся - события, горизонта - нарисованный, и даже до рожна и - жеребёнка). Перед нами тот самый случай, когда - и это при остром-то, до болезненности, чувстве словесной, звуковой плоти! - человеку не до слов, не до формы. У него более важные заботы - может быть, как совсем не парадоксально, не вполне ясные ему самому, но тревожащие постоянно, глубоко и сильно.

Он и не мог быть ровным.

Он идёт напролом - поперёк и помимо хоженных литературных дорог, поэтических и культурных условностей, его доходящая до наивности прямолинейность - во многом отсюда. Следы влияний, скорее невольных, у него, как мы заметили, есть, но почти нет ни сознательного внутрилитературного диалога, работы ли с традицией, спора ли с нею, ни стремления к ним, - кроме разве упоминания авторов, которых как раз заново открывали в его время, на рубеже восьмидесятых - девяностых, - сразу видно, он вполне разделил со своим временем конвенциональный круг чтения: «Уметь не нравиться - сегодня это кукиш, / а завтра Мандельштам, Платонов, Гроссман». (Мандельштам, кстати, один из тех, чьи дальние отголоски можно у него расслышать: «Да не хватает на улыбку кожи // примерно столько, сколько нужно на перчатку. / К тому ж улыбка - щель, расход тепла…» - Сразу же вспоминается: «У кого под перчаткой не хватит тепла, / чтоб объехать всю курву-Москву?» - Нет, не цитата. Даже не аллюзия. Именно что отголосок, отзвук - может быть, и неосознанный.)
Вообще же его спор и соперничество, как мы уже сказали, - с бытием вообще, с мирозданием, в котором человеку - в силу его собственного устройства - больно и трудно, с самой Вечностью:

И совесть стала небом - бесконечностью бессонниц,
в сравнении с которой Вечность - мелочь.

В целом это речь, куда более тяготеющая к предлитературности, чем, наверное, смогласен был признать и принять сам автор. Пробивающаяся к ней сквозь литературность - которая, кажется, так и осталась несколько внешней Банникову: усвоенная (добросовестным, упрямым и неравномерным) усилием, она мешала, сковывала, и он то заковывал себя в неё, как в броню (в битве с Мирозданием), то норовил сбросить. Тем резче у него освобождающие выходы на поверхность речи разговорной, живого, своевольного и трудного сырья.
В нём как будто (не) уживаются несколько разных поэтов, которых объединяет, кажется, один только темперамент и постоянное, неукрощаемое внутреннее напряжение, беспокойство и бунт.

То, что быть может только целым - по частям
я узнаю, не приближаясь к целому ни чуточки.
Быть может, человек с того и начался,
когда придумал имена несуществующему.

Он оказался сильнее и сложнее себя самого; сильнее и сложнее инструментов, которыми пытался справиться с собой и с жизнью.

Начитанность и хтоника, культура и натура не успели срастись в нём в цельность. У него оказалось слишком мало времени на земле.

2022, литература XX века, поэты

Previous post Next post
Up