Дикоросль-20. Часть 2

Dec 28, 2018 18:20

Ольга Балла-Гертман

Дикоросль-20

(продолжение)

Mixtura verborum. - 2018.

Первая часть 20-й Дикоросли здесь: https://gertman.livejournal.com/255260.html

Эстетика паузы

Приснилось словосочетание: эстетика паузы. Надо подумать, чем это может быть.

(Про этику паузы мне было бы понятно, что она такое: это умолкание перед другим, позволение ему говорить и звучать, освобождение ему звукового пространства - и деятельностного, поскольку пауза - явление не только звуковое. В общем - пространства осуществления.)

О смыслах узкого

…на самом деле всё очень просто: узкая, монотонная работа (типа расшифровывания какой-нибудь аудиозаписи), сужающая внимание исполнителя до вслушиванья в (чужие) звуки да тупого битья по клавишам, - нужна затем, что очень обостряет тоску по миру за её пределами, выращивает и воспитывает чувство его громадной, бесконечной ценности.

И когда мы из этой узкой работы наконец выходим (ну хоть на время. Совсем разве выйдешь!), с какой первозданной и жадной благодарностью мы вдыхаем всё, что не она, каким полным смыслами и жизнью всё это нам кажется. Надышаться не можем.

Кстати, это одно из простейших средств достижения той полноты жизни, которая синонимична счастью.

Осень: колористика, текстология

Как я люблю эту серую, на глазах сереющую осень, стремительно уходящую из красок - в графику, из красок и цветов - в полутона. Мнится, будто она куда богаче подтекстами, чем более красочные времена года. Собственно, она - сплошные подтексты. А всё остальное - только повод к ним. Просто, чтобы им было на чём держаться.

Какая, на самом деле, богатая в своей сдержанности и скудости красота. Как много можно (всякую осень заново - с изумлением - оказывается) сказать многообразием оттенков серого, рыже-ржавого, коричневого, гаснущих остатков жёлтого, красного, зелёного. Как щедро и тонко интонированы высказывания осени, как рельефны и подробны её шёпоты! А лето орёт в уши: «АААААААА».

Ну и, наконец, с детства помню, что серость (в частности, осени) дана затем, чтобы её раскрасить изнутри. Для созревания (медленного, конечно! Осень вообще медленна, за что и люблю) оранжевых, светящихся мыслей и янтарных, густых, медовых и прозрачных чувств. Для превращения себя - целиком - в светящийся в густеющих сумерках фонарик.

О несгораемом

Вина - горькое топливо жизни. Горькое и горючее.

Она (тоже) интенсифицирует жизнь, да. Загущивает её.

А ещё вина - как ветер, жёсткий, в лицо, сдувающий мясо с кости. Что перед виной устоит - то в тебе настоящее.

Что в ней сгорит - тому туда и дорога.

Кстати, подумалось мне, что подобное касается многих уничтожающих вещей. Например, если в жизни не получилось того, что считалось, чувствовалось, мнилось (да не всё ли равно!?) главным - что, словом, переживалось как главное, независимо от того, «достойно» ли оно было этого высокого звания: настоящее, несгораемый костяк жизни - то, что этим не перечёркивается.

Оно, так сказать, главнее главного. На всякое главное, на самом деле, всегда найдётся ещё более главное.

В этом смысле человеку полезно неисполнение Главных Проектов: чтобы искал ещё более главное.

Жизнь вообще хорошо проверяется в условиях собственной невозможности, да.

К анатомии работы: О зоне невозможности

Во взаимоотношениях с любой работой самое занимательное, даже захватывающее - область её внутренней невозможности (всегда бывает точка невозможности, это да, но иной раз она разрастается в целую зону с трудноопределимыми границами): совершенно не представляешь себе, куда тебя из этой зоны выпрет и выпрет ли куда-нибудь вообще. Материала для отчаяния тут предостаточно, чистое отчаяние, осваивай-не хочу. Тот ещё, между прочим, экзистенциальный тренинг. - Работа почему-то никогда не умеет ограничиваться исключительно функциональным планом жизни, так и прорастает, зараза - даже подённая - в более глубокие: всякой работой ведь затрагиваешь свои обязательства перед людьми, свои отношения с ними - тут же впутываешься и в этику, и в отношения с собственной самооценкой как особую и особо мучительную разновидность этики.

Работа и есть борьба с собственной невозможностью (не только с её, но и со своей).

А невозможность так и норовить одолеть. Она всё время чувствуется сильнее и реальнее (возможности, бытия, сопротивления), а победа над ней каждый раз - временной.

Или скажем мягче: работа - это диалог с собственной невозможностью. Полный как борьбы, так и компромисса и уступок друг другу. И во всяком случае - обмена сведениями друг о друге. Взаимопознание, так сказать.

Подозреваю, что если работа не пройдёт через точку невозможности, не ударится о дно, о свой абсолютный нуль - ничего из неё и не выйдет. Это падение - и отчаяние - (и, может быть, только оно) должно дать энергию подъёма.

Понимание невозможности чего бы то ни было - кажется, необходимое условие, самое ядро его понимания вообще.

О том же: между двух бездн

Работа - упражнение в ужасе и отчаянии (не даётся - а сделать надо, не сделаешь - будет катастрофа, а не даётся всё равно. Постоянное прокладывание себе мостков через болото, которые, чтобы проложить их впереди, у себя же из-под ног и выдёргиваешь. И поминутно почему-то оказываешься в такой ситуации, что ни спереди, ни сзади, ни под ногами нет ничего, даже хрупких досок - одна зыбкая хлябь. Непонятно как держишься). А всё, что помимо работы (и глубже и страшнее её - скажем, отношения с медициной, которая, в свою очередь, занимается твоими отношениями со смертью) - это упражнение в понимании того, что ужас и отчаяние куда как не сводятся к работе, - то, что в работе - это ещё ручное и карманное.

В общем получается как-то так, что человек привыкает жить над бездной (почему-то сначала подумалось: «между двух бездн», - должно быть, между безднами сверху и снизу - или безднами своего прошлого и будущего небытия) - то есть к тому, к чему привыкнуть вроде бы по определению невозможно.

И после бездны

Закончишь же очередную работу - и вместо того, чтобы радоваться свободе и сообщать себе, какой ты молодец, - чувствуешь с изумлением дикую незащищённость, сквозняк со всех сторон, неприкаянность и неоправданность. Нарушенность тяготений, бунт вестибулярного аппарата. Хочется снова - в маленький, временный, дощатый, даже картонный, но всё-таки - домик работы. В правильное распределение тяготений. В тесный уют цейтнота и аврала, самый ритм и напряжение которого поддерживают твоё существование и не дают ему упасть.

Впрочем, бегство ли это от свободы - ещё большой вопрос: ничто, кроме плотной занятости, не даёт такой тщательной, такой настоящей свободы от мира.

Знакомство-прощание

…Да и вообще-то подумаешь, что человек познаёт, а особенно - оценивает мир главным - самым острым - образом в модусе утраты (чтобы тянуться за ним: эта тяга, это напряжение тяги и есть стержень познания). А уж ближе к концу жизни - тем более.

Попав однажды в город, на знакомство с которым у меня было всего два неполных дня (вторая половина одного дня и первая - следующего), изобрела я для своих отношений с ним термин «знакомство-прощание»: такое знакомство, которое и прощание одновременно, - видишь в первый раз - и уже насматриваешься напоследок, в запас. Набиваешь новоузнаваемым внутренние карманы, без порядка, как влезает и пока влезает: потом пересмотрю и разберу! А сейчас успеть бы набрать побольше!

Так вот, подумалось мне, что с какого-то возраста (иногда чувствуется, будто я уже в нём, реже - что ещё нет) наши отношения с миром вообще переходят в стадию такого знакомства-прощания, - всякое знакомство уже прощание, пронизано его напряжениями, если угодно, его пафосом. Одно несчастье: боюсь, «в запас» - чтобы потом в памяти пересмотреть - взять будет некуда.

Подумала я и о том, что так надо бы воспринимать и собственный город: ведь и его нам показывают раз в жизни и рано или поздно непременно будет поздно.

На мир вообще хочется смотреть хотя бы просто потому, что он есть. Запасаться им на всю длину будущего небытия. Смотреть просто потому, что больше его не увидим. Что он случился с нами единственный раз в жизни.

О формообразующих константах

Есть у меня такой ритуал: хоть раз в год (чаще, собственно, и не надо) ходить пешком по некоторым местам детства, с которыми уже не осталось никаких реальных связей, кроме памяти, и которые, впитавши в себя много-много этой памяти, заполняют у меня эмоциональную нишу утраченной родины (что утрачены, так это да, но в строгом смысле родиной эти места не были, - разве что в том, в каком ею может быть названо всякое значительно сформировавшее нас пространство).

Что-то в этих походах есть очень родственное поездкам на кладбище, даже так: это явления совершенно одного порядка - и этот порядок имеет гораздо больше отношения к жизни, чем к смерти. Хотя бы потому, что у смерти нет порядка. Его перед лицом смерти - а оно же всегда на нас смотрит, просто иногда - особенно, - чтобы укрепить себя, выстраивает жизнь. Да, и там, и там, конечно, погребена - и не воскреснет до трубы Страшного Суда - моя прежняя жизнь (воскресают ли наши собственные прежние, пережитые состояния?) - но дело всё-таки не в этом, то есть не в факте погребённости и утраты - хотя и в нём тоже.

Это спуск к корням, к формообразующим константам. Подтверждение в себе этих констант, возобновление в себе их действия - как всякий ритуал: форма, интенсифицирующая, обновляющая содержание, - «перетряхивающая» его и укладывающая в новый порядок - даже если он по видимости совершенно совпадает со старым.

На самом-то деле полного, настоящего совпадения никогда нет.

Ритуалом мы заводим себя, как (механические) часы, чтобы пружина снова была тугая - и могла опять медленно, медленно раскручиваться.

Об (абсолютной) адресованности

Вообще, очень естественным - очень соблазнительным в этом смысле - кажется представить жизнь вообще как большой, на десятилетия растянутый акт самосоздания, «аутопойетический», - представить его в качестве формулировки себя как такого большого мегавысказывания, адресованного, в конечном счёте, Тому, Кто только и может это мегавысказывание (вместе со всеми другими такими же) прочитать и воспринять - Абсолютному Адресату. Себя как письма, которое непременно до своего Адресата дойдёт, уже просто потому, что к Нему ведут все дороги. Едва себе такое представишь, сразу внутренние структуры укладываются в очень компактный, обозримый и даже гармоничный порядок.

Но кажется это именно чересчур, подозрительно естественным, слишком напрашивающимся, избыточно антропоморфным - слишком удобным, чтобы быть правдой. Слишком уж идёшь на поводу у культурных инерций - и собственной потребности в адресованности и услышанности, да ещё такой, которая превосходила бы всякую человеческую потребность во мне как предмете слышания и понимания - понятно же, что абсолютно каждому человеку надо слышать себя, а не меня. Допуская Абсолютного Адресата, который к тому же, предположительно, воспримет всё максимально адекватно (то есть, в соответствии с моими привычками, представлениями и ценностями, а как же ещё!) - оказываешься в ситуации ищущей не там, где потеряла, а там, где светлее - и найденное объявляешь, ради собственного удобства, именно тем, что искала, тем более, что оно очень хорошо пригождается. А находишь-то не Абсолютного Адресата, а культурные заготовки таких же, как ты, нуждающихся в «адекватной» услышанности, и связанных с тобою общими культурными конвенциями. Мудрено ли, что они пригождаются: они под такие запросы и созданы.

Стёкла Спинозы: О повторениях

Если повторение требует себя осуществить - значит, у него есть резоны, которыми просто так пренебречь тоже нельзя.

Повторение и навязчивость, повторение и вязкость - такие по видимости схожие и несомненно родственные - я бы разделяла.

Повторение - оно не в точности о том же, оно - каждый раз одно и то же по-разному.

Повторение - разновидность шлифовки (спинозовых стёкол). Чем больше шлифуешь, тем лучше сквозь них и видно.

Повторением - взрослеешь (процесс, понятное дело, бесконечный), - шлифуешь себя. Повторение - бесконечное самоуточнение.

А ещё убираешь страх и тревогу перед повторяемым, тоже хорошо. Самодрессировка такая.

Наконец, повторение - это тип отношения с константами разного рода (в том числе с антропологическими и экзистенциальными, а как же). Попробуй-ка общаться с ними иначе, чем повторяясь! Нет, тут надо урок твердить.

Для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья

Какое счастье - стареть и понимать, что «красота», отсутствие которой (скорее - осознание отсутствия) так мучило в молодости - промучило и прожгло всю молодость! определило чёртову прорву жизненных стратегий и тактик! - больше уже не нужна. Даже если будет - не пригодится. Уже можно спокойно и свободно жить без неё, ничего (никого) не добиваясь, ничего никому не доказывая. В молодости человек - охотник, охотится на мир, измышляет и использует приманки. Больше не надо охотиться. Что поймалось - то поймалось, больше уже ничего не поймается.

Сколько воздуха образуется при этом вокруг!

Старея, человек всё больше остаётся с миром один на один: без кучи посредников, отношения с которыми надо как-то улаживать. Мир редеет, как осенние ветки деревьев, с которых облетают листья. Остаются крупные вещи жизни: небо, деревья, земля.

Да, конечно, за эту свободу платишь смертью. Но ведь оно и вообще так устроено: за всё платишь именно и только ею, в другой валюте просто не принимается, нет другой валюты. И чем дороже платишь - тем дороже приобретаемое, Господь не обманывает, уметь бы только увидеть.

Это очень приводит мне на ум вид Земли с самолёта. Красота нечеловеческая, метафизическая. Но мне, до обморока боящейся всего связанного с высотой, невозможно каждый Божий раз не думать и о том, что возможность видеть такую красоту, переживать её как факт собственной жизни получаешь исключительно ценой реальной возможности смерти (из-за падения с этой нечеловеческой высоты).

Вот со старостью происходит что-то очень подобное. Она поднимает нас на такую высоту - с которой видна невообразимая для молодости, может быть - чуждая молодости, немного нечеловеческая (чем дальше, тем всё больше нечеловеческая) красота мира. С одной небольшой разницей: с этой высоты непременно - и чем дальше, тем скорее - придётся упасть.

Приносимое возрастом освобождение от мира ни в малейшей степени не кажется мне - по крайней мере, на текущей возрастной стадии - убыванием потребности в нём. Напротив того: жадно хочется мира, разного, в больших количествах, как факта собственного душевного, умственного и телесного опыта. Просто не хочется уже самоутверждаться в нём и делать новоузнаваемое инструментом своего чего бы то ни было. Хочется просто созерцать его, впускать его в себя таким, каков он есть - не суживая рамок и объёмов созерцания какими бы то ни было целевыми установками. Чтобы в мире было двое, я и мир, как сказала М.И.Ц.

И поплывёшь

Очередная утешалка себе о том, как справляться со страхом перед лицом страшного.

Первое, что я могу себе в свете этого предложить - вообще не думать о страшном: не держать его в статусе страшного. Просто жить всем другим, как будто этого нет (а его ведь и нет! - пока не наступило) - и идти страшному навстречу, чтобы оно само испугалось, и прожить (прожечь!) его насквозь - и выйти. И не отравлять себе им жизнь, пока оно не наступило. Оно ведь только форма, а человек всегда живёт внутри - любой формы. И в этом внутри у нас - целый мир. Что нам какая-то оболочка?

И другой вариант: броситься очертя голову в страшное, с разбега - как в воду.

Волны подхватят тебя, и ты поплывёшь.

Не говоря уж о том, что в ситуации страха настолько активизируются защитные механизмы, что помогать начинает каждая мелочь, которую прежде и не заметила бы - или мелочи давно замеченные вдруг обнаруживают и включают свой утешающий и поддерживающий потенциал.

И блаженное бессмысленное слово

Отношения с языком - прежде всего чувственные.

Понятийные, смысловые - уж потом, на втором шаге, - множеством нитей завязанном на первый. Вначале мы чувствуем слово на губах, осязаем пузырьки его звуков, их выпуклости, впадинки, зазубрины. Наши отношения с понятиями - в том числе с самыми что ни на есть «головными» - складываются в прихотливой зависимости от вкуса звуков во рту, от их реакции с вдыхаемым и выдыхаемым воздухом, от шороха их, произносимых, вдоль по нашему собственному телу, от вскипания чувств, озноба и жара им в ответ.

Вообще, кажется, настоящие отношения с языком (чужим - осваиваемым; со своим-то они априорны) начинаются тогда, когда начинается вот такое субъективное чувственное реагирование на него, когда он превращается в наше собственное телесное событие - предшествующее смыслу и порождающее его.

А может, лучшая победа

Только транжирящий время - тратящий его с бессмысленной размашистостью огромными охапками - может чувствовать себя по-настоящему (пусть иллюзорно, какая в конце концов разница!) его хозяином.

Оно нас убивает - а мы его транжирим. Это ли не (пусть и преходящая, и безнадёжная!) победа?

На просвет

…да, может быть, ничего отвлечённого и нет. Может быть, мышление человека на самом деле и вовсе не знает абстракций.

Самое отвлечённое подходит к нам в облике чувственного. Дышит в лицо, слепит, обжигает кожу - чем отвлечённей, тем больше, тем жарче. Наворачивает растерянные слёзы. В исчезающе-малом - большое видно на просвет; общее и мимолётно-единичное - пугливые рыбы внутренних глубин - всплывают друг в друге, пялят в нас мутные глаза.

Всякое понятие в своих корнях - глоток бытия: густого и солёного, горького и скользкого - трудный глоток - одним комком.

Всякую схему - даже самую чёрно-белую - питают жаркие пятна цвета и света.

О чувстве времени

Постоянная работа к жёстким срокам и связанная с нею практически непрерывная самомобилизация приводят к формированию очень специфичного - тончайше детализированного - чувства времени. Время, во-первых, становится «крупитчатым»: делится на множество почти самоценных моментов, - каждый чувствуешь особо, отдельно, с только-ему-назначенной остротой. Во-вторых, каждый такой момент как бы разбухает изнутри - когда изыскиваешь возможности как можно более тщательного его использования. (Обратной стороной этого может быть «истощение времени»: когда интенсивной эксплуатацией высасываешь из времени все его животворящие соки, рано или поздно его внутренние источники иссякают - и время падает к твоим ногам пустой выработанной, прозрачной шкуркой.)

О смысле жизни

Вдруг подумалась странная вещь: работа не может быть смыслом жизни уже хотя бы потому, что она - зарабатывание денег (а то ещё и социального статуса) - то есть, поддержание этой самой жизни. То есть это скорее из области хлеба насущного. Смыслом же её - чистым самопревосхождением - способна быть только бескорыстная самоотдача.

Смысла вообще в жизни, может быть, ровно столько, сколько бескорыстной самоотдачи. Поскольку смысл - активная, динамическая связь с чем-то внешним нам и превосходящим нас. Смысл жизни - это её (вовне вынесенная) перспектива: как смыслом знака не может быть он сам, но то, на что он указывает, - так и смыслом жизни не может быть она сама, но только то, на что она указывает всей собой. А сама жизнь при этом - только сырьё, инструмент. (Притом я не утверждаю, что такое - то, чего она инструмент - непременно есть или должно быть. Я не знаю.)

"mixtura verborum", 2018, ДИКОРОСЛЬ

Previous post Next post
Up