Соработник творения

Dec 10, 2014 07:00

Ольга Балла

Соработник творения

Дружба народов. - № 12. - 2014. [Электронной версии журнала пока нет; появится - дам ссылку.]

Алексей Парщиков. Дирижабли. - М.: Время, 2014. - 224 с. - (Поэтическая библиотека)

Выпущенный издательством «Время» сборник - наиболее полное на сегодня собрание поэтических текстов Алексея Парщикова. Здесь - не всё, им написанное, но, пожалуй, - всё важное. Во всяком случае, здесь - парщиковская классика, тексты, без которых давно уже не представима русская литература. Интересно и важно всё это перечитать теперь, сегодняшними глазами - и в рамках единого взгляда.

В книгу вошли стихи из книг: «Фигуры интуиции» - первого, тонкого сборничка Парщикова, выпущенного «Московским рабочим» в 1989-м и оказавшего на читательские умы (ну, во всяком случае, - на юный тогда ум автора этих строк) резко-расковывающее действие; «Cyrillic Light», «Соприкосновение пауз», «Землетрясение в бухте Цэ»; из киноразработки «Подпись» - так и не ставшего фильмом сценария; грандиозная - написанная поверх известного сюжета пушкинской «Полтавы» - поэма «Я жил на поле Полтавской битвы», снискавшая Парщикову в 1986-м премию Андрея Белого. Здесь же опубликованы и «Дирижабли» - писавшийся в 2000-е годы, давший название всей книге цикл (так предпочитал называть эту, сюжетно связанную последовательность текстов сам автор; составители этого сборника называют её «поэмой с относительно автономными частями»). Цикл, оставшийся незаконченным, но важный для автора уже самой своей темой: о воздухоплавании и его ранних средствах - и о том, что эти средства делают с человеком, с его отношениями к миру - он думал много лет; дирижабли - один из сквозных его образов, они всплывают и в более ранних стихотворениях. И, наконец, помещены сюда отдельные стихотворения - «Из несобранного».

Что особенно важно, составительница книги Екатерина Дробязко расположила написанное Парщиковым в нетипичном для прежних изданий хронологическом порядке. Это не было свойственно прижизненным сборникам поэта, которые составлял он сам (подчиняя их организацию иным логикам). Таким образом, Парщиков впервые оказывается представлен читателю в развитии: от ранней подборки «Днепровский август» до одного из предсмертных стихотворений - вопросительной, полной осторожной надежды реплики-прощания с маленьким сыном. И мы теперь имеем возможность проследить траекторию становления парщиковской поэтической оптики. Вообще - пережить опыт его поэзии как целого.

Траектория же её становления оказывается на удивление прямой - и восходящей. На протяжении всей книги - от описания сома в «Днепровском августе» до ветра, дующего в Сан-Ремо на последней странице «Дирижаблей» - мы наблюдаем равномерное нарастание сложности на основаниях, намеченных в самом начале, и расширение поля поэтического зрения, забирание в него всё новых и новых предметов и пространств, всей полноты существования в его чувственных подробностях. Это - опыт живой, постоянно осваиваемой безграничности.

С первой страницы этой книги и до последней читателя не отпускает чувство присутствия при творении мира, в его жаркой мастерской. Нет, не только парщиковского поэтического мира, хотя это - конечно: мира вообще. При соучастии творению, соработничестве в нём (поэт тут - не комментатор, не описатель, а именно со-работник: подтаскивает на строительную площадку слова, как кирпичи, слаживает их друг с другом, проверяет их соединения на прочность). И одновременно - при его, свежесотворённого, всё время творящегося заново, реинвентаризации, при составлении больших реестров возникающих сущностей, приведении их в подвижный, обозримый - и всякий раз вновь разбегающийся - порядок. При анализе этого порядка.

Слова «анализ» и «порядок» - и автоматически ассоциируемая с ними рациональность - не должны тут вводить в заблуждение. Поэтика Парщикова-исследователя (а его поэтическая установка, конечно, - исследовательская) рациональна лишь в очень своеобразном смысле. То есть, да, рациональный, аналитический компонент в ней чрезвычайно силён. Однако рациональность - не на первых ролях, не она - то начало, которое всё определяет. Нежданность, неполная (если вообще) постижимость парщиковских сочленений элементов бытия в пределах одной метафоры («их соединяет едва различимый дугообразный зародыш / идеи падения…») не оставляет сомнений в том, что ведущим у него всегда оставалось чувство таинственности мира, принципиальной его невмещаемости в человеческое разумение. Каждая выхватываемая хищно-аналитическим взглядом деталь, независимо от степени своей важности в пределах целого (впрочем, здесь всё - напряжённо-важно) достойна тут изумления - и неизменно его вызывает. В каждой чувствуется осуществляемым что-то невозможное (так, даже рыба-сом - в начальном, самом, наверное, простом стихотворении книги - предстаёт как «чёрный ход из спальни на Луну»). Поэзия Парщикова в этом смысле экстатична: она постоянно исступает из пределов обыденного восприятия. Она держит восприятие в непрекращающемся напряжении: тому буквально на каждом шагу приходится осваивать новые ситуации - чтобы тут же оставлять их за спиной и идти дальше.

Поэтическую силу Парщикова составляет редкостное сочетание изумления перед тайной мира - с тщательным аналитизмом. И то целое, которое возникает в результате, определяется динамическим, упругим, равновесием этих двух начал, их взаимоборством и влиянием друг на друга - проникновекнием друг другу под кожу.

Может быть, благодаря ведущему чувству таинственности бытия аналитизм Парщикова - парадоксальным (на поверхностный взгляд) образом не расчленяющий, но соединяющий. Не просто выявляющий связи - но создающий их. Поэтому делается возможным соединять под подвижной крышей одной метафоры, раздвижного и прижизненного дома смыслов, - дышащее и недышащее, органическое и механическое, историческое и природное, низкое и высокое, значительное и пустяковое. Все различия между ними - кажущиеся; на той глубине, на которой работает угледобытчик-Парщиков, различий вообще нет. Всё разрастается из одного корня - и непрестанно этот корень чувствует. Всё подключено «шерстью к начальной вере».

Вот как расцветают самими собой, навстречу внимательному глазу, героини одного из относительно ранних и самых, наверное, известных стихотворений Парщикова - жабы, сколько примет разных областей бытия они успевают собрать по пути - и свести воедино:

Их яблок зеркальных пугает трескучий разлом,
и ядерной кажется всплеска цветная корона,
но любят, когда колосится вода за веслом,
и сохнет кустарник в сливовом зловонье затона.

Они цветут, они прекрасны не менее, чем объемлющее их сладкое зловоние родного затона - и родственны мировой культуре ничуть не менее, чем описывающее их слово:

А то, как у Данта, во льду замерзают зимой,
а то, как у Чехова, ночь проведут в разговорах.

Родство, взаимопереход, взаимообусловленность и острая взаимная потребность органического и неорганического, живого и неживого, слова и дословесного («метало море на рога / под трубный голос мидий / слогов повторных жемчуга / в преображенном виде»), технического и метафизического («Дирижабли, вы - небо в небе. Поэтому там вдвойне / ощутимо присутствие ангелов»), смыслового и досмыслового было, кажется, одной из основных, изначальных тем внимания поэта.

С подробностью анатома описывая зримое, Парщиков говорит о неочевидном.

Он открывает, по собственному его выражению, «дороги зрения, запутанные, как грибницы» - дороги, по которым общекультурное и, так сказать, общепоэтическое зрение обыкновенно не ходят - и которые позволяют видеть необщезаметные связи.

Да, он воспитывал новый язык - но лишь затем, чтобы было слово, соответствующее новому видению, его возможностям и задачам.

Среди многих удивительных сегодняшнему читательскому взгляду черт парщиковского мира - ещё и то, что этот мир, при всей беспощадности и нечеловечности (внечеловечности, надчеловечности) того, что способно в нём происходить, - не трагичен и не катастрофичен. Даже когда беспощаден - а таков он нередко. Современному взгляду это в самом деле непривычно, поскольку катастрофизм и трагизм впитались в самое естество нынешнего мироощущения, вошли в состав его очевидностей, чуть ли уже не банальностей (чего с ними - восприятиями по определению чрезвычайными - быть, разумеется, не должно, но то отдельный разговор).

А у Парщикова - странным образом даже жестокое убийство бродячей собаки - не переставая быть жестоким и страшным - превращается в космическое, онтологическое действо, чуть ли не в мистерию:

Ей приставили к уху склерозный обрез,
пусть пеняет она на своих вероломных альфонсов,
пусть она просветлится, и выпрыгнет бес
из её оболочки сухой, как январское солнце.

Это действительно смерть во всей своей, вроде бы, окончательности и безнадёжности (но заметьте - в этом мучительном словесном ряду неспроста мелькнёт вроде бы неуместное здесь слово «блаженный»):

После залпа она распахнулась, как чёрный подвал.
Её мышцы мигали, как вспышки бензиновых мышек.
И за рёбра крючок поддевал,
И тащил её в кучу таких же блаженных и рыжих.

Может быть, вот почему: жизнь для Парщикова не исчезает. Она лишь - высвободившись, «выпрыгнув» из старой, «сухой» оболочки, «как январское солнце» - переходит из одной трудной формы - в другую:

Будет в масть тебе, сука, завидный исход!
И в звезду её ярость вживили,
Пусть пугает и ловит она небосвод,
Одичавший от боли и пыли.

Пусть, дурачась, грызёт эту грубую ось,
на которой друг с другом срастались
и Земля и Луна, как берцовая кость,
и, гремя, по вселенной катались!

Пожалуй, отсутствие трагизма и катастрофичности коренится в третьей составляющей парщиковской поэтики, определяющей эту последнюю наряду наряду с чувством тайны и аналитизмом и никак не в меньшей степени, чем они: это огромная витальная сила, выходящая на поверхность в каждой упоминаемой детали.

Сам пейзаж у Парщикова дыбится от хтонически-мощных сил, распирающих его изнутри:

Привязав себя к жерлам турецких пушек,
степь отряхивается от вериг,
взвешивает курганы и обрушивает,
впотьмах выкорчёвывает язык…

Парщиков - онтологичен. Он даёт увидеть проступающие в вещах следы тех самых лекал, по которым Творец кроил первоматерию, создавая мироздание; позволяет нащупать рубцы, по которым срастались её элементы; почувствовать следы вылепливавших эту материю пальцев - и сопротивление своенравной материи. На наших глазах предметы и существа возникают из первородного хаоса - и поражаются собственной, ещё дичащейся новизне. И все они - живы и одушевлены.

Если ты носишь начало времён в ушах,
помнишь приручение зверей,
как вошли они в воды потопа, а вышли:

овца принесла азбуку в бурдюке
от Агнца до Ягнёнка;

лошадь, словно во льду обожжённая,
стройней человека,
апостол движения;

корова - сойдя с околоземной орбиты,
а мыслями - там ещё…

«Начало времён в ушах» он явно носил всегда, слышал его и поныне не стихающий гул. Он работал с мирообразующими силами, с первовеществами - не в меньшей степени, чем с деталями повседневности, на равных правах с ними:

Вынь светила из тьмы, говорю, потуши в палисаде огни,
на прощанье декартовы оси, как цаплю, вспугни.

Парщиков - из тех, кто умел не только улавливать динамику и тектонику мира, но и воссоздавать их в самом в движении речи.

Подобного масштаба задачи решали, подобные вещи чувствовали, насколько могу припомнить, очень немногие в истории русской словесности: Мандельштам, ранний Пастернак (чьи отголоски, интонации слышатся, чья бугристая пластика, влажная ритмика чувствуется у Парщикова: «И степь ворочалась, как пчела без крыльев, / бежала - пчелой ужаленное дитя»), ранний Заболоцкий. Из ныне живущих приходит на ум разве что демиургический Андрей Тавров - кстати сказать, друг, собеседник и единомышленник Парщикова, - особенно в «Проекте Данте».

Парщиков - из тех, чрезвычайно немногих, кто продолжает начатую было в первые десятилетия ХХ века и насильственно прерванную работу укоренения на русской почве модернизма как типа культурного опыта, выработку русской модернистской поэтики. При всей радикальности и революционности его обращения со словом он и в этом смысле образовывает связи на местах бывших разрывов.

поэзия, "Дружба народов", книги, 2014

Previous post Next post
Up