Повесил в Фейсбуке
https://www.facebook.com/profile.php?id=100010295113547 пост по поводу этого рассказа. Здесь - только текст.
Переводчик Сергей
Будто лишь изменилась точка видения, но на самом деле мир представляется отсюда совсем по-другому. Начать следует с того, что я словно смотрю на лужайку из угла, и что угол этот есть некая камера и конус обзора, пока ограниченный в моём сознании внезапно пришедшим сегодняшней ночью образом. Гладь поверхностей камеры мерцает гравюрной цветовой гаммой от светло-серого до чёрного и обратно, вообще весь передний план дан достаточно скупо, как бы показывая нам, что всё главное, стоящее - там, вдалеке. Что же следует за этим изначальным стволом камеры? Впрочем... возможно, это вовсе и не аппарат, а лишь обыкновенный взгляд, мой взгляд, который чувствует, что там, за пределом его так много произойдёт, что он поневоле страшится сознать себя лишь взглядом и придумывает себе в подмогу дополнительное устройство. Как бы то ни было, я смотрю отсюда, из угла, и образ рисует мне некое многомерное видение: сначала глаза из угла; потом - будто бы тёмное пространство, головы ли (в которой развернётся сюжет), или необходимого для писания расстояния, в продолжение которого события подлинной жизни изменяются согласно художественным законам, трансформируясь в повествование, и в подобном сгущённо-оформленном виде предстают сначала перед автором, а затем уже и перед читателем; на грани же этой потайной комнатки возникает дверь с окошечком, в которое с обратной стороны смотрит лужайка, точнее - часть её, пока ещё наивная, мало что говорящая; но, стоит распахнуть эту дверь, и картина предстаёт завершённой, мизансцена готова, пока ещё без людей, но они скоро появятся, и действие драмы двинется в путь...
Всё это я увидел вчера, ворочаясь на муторном бессонном матрасе, словно бы созданном для некоего идеального капризника - складной, он состоит из трёх различной твёрдости частей, во избежание будущих жалоб спящего на нём - для всякого вкуса по трети матраса: не нравится ушам и плечам жёсткость, будьте любезны, перевернитесь и ощутите щекой и шеей мягкость, а давешнюю грубость подложите теперь под бёдра. И наоборот. Словом, постель - для любящих елозить по ночам. Помимо этих приключений, вот уже вторую ночь я вдруг покрываюсь испариной - стоит мне погасить ночник и улечься, распластавшись и пробуя расслабиться перед сном, как меня прошибает пот. Верхняя часть спины, шея, запястья и подколенные сгибы влажнеют, и неприятный холодок заставляет меня ёжиться. В комнате жарко, и я точно не знаю - то ли это тело моё освобождается от неприятностей дня, выпуская яд; то ли это вторую уже ночь проявляется запоздалое следствие выпитой в одиннадцать чашки чая. Я согласен на любую из этих причин, или на какую-либо иную, лишь бы подобное неудобство не стало постоянным моим спутником при отходе ко сну. Впрочем, о каком сне я говорю! - задремал я только в седьмом часу, когда городские петухи - гудки автомобилей и ржавый трамвайный звон - уже пели вовсю... Но возвратимся к заветной двери. Хотя, впрочем, побудем-ка ещё некоторое время в сегодняшнем дне.
Сейчас он вальяжен, хоть и по-хамски. Лишь намёком сквозит в его ленивых движениях та застенчивость, что была свойственна ему сызмальства и что так подкупала нас двенадцать лет назад, когда он, пока только приноравливаясь к своей новой мантии, жавшей ему то там, то сям, подыскивал слова, порою даже столь робко - ах, каким душкой он был в те мгновенья - что даже на время забывались его страшные, пока ещё глухо произносимые слова, и не хотелось верить, что страх вернётся к нам насовсем.
Вчера, кривляясь в популярной юмористической телепередаче, он рассказывал о том, как ведущий, всегда молодящийся фигляр, пришёл к нему на приём и стал говорить обо всём. Того несло, то ли от волненья, то ли оттого, что вовсе не знал он, о чём говорить - так иногда бывает, болтаешь что ни попадя, всё более стыдясь глупости сказанного, пытаешься исправить себя, а получается ещё неуместнее, и вот попадаешь в омут собственной неуверенности, в котором барахтаешься до тех пор, пока собеседник не остановит, часто с выражением брезгливости или жалости на лице. Он и остановил, и произнёс:
- Так, а чё пришёл-то?
- Да так, поговорить...
- Чё надо-то?
- Н-не знаю.
В телезале раздались смешки, которые он сначала одобрил, но тут же оборвал властным движеньем руки. И, чтобы разрядить напряжение и снова попытаться выкрутиться из глупого положения, ведущий произнёс:
- У нас Глузман знает, что надо, я его возьму в следующий раз.
По лицу его прошла тень, глаза еле заметно сузились, но, сдержавшись и посоображав две секунды, он произнёс шутливо-грозно:
- Не надо Глузмана... Вы сами приходите.
И тут же промаршировал к отведённому для него месту.
Дверь растворяется, и я смотрю на лужайку, которая виднелась давеча сквозь глазок камеры, могущий быть заменённым подлинной дверью, автобусной, что открывается передо мной. Я спускаюсь с подножки, вокруг меня большая парковка, загримированная под лужайку - вот почему тогда, издали я и принял её за таковую - островки зелёных бобриков создают ощущение уюта и придают автомобилям вид забавных разноцветных игрушек. Сбоку, закреплённые на длиннющих алюминиевых стойках, развеваются флаги, и я по привычке начинаю проверять свои знания, прилежно перечисляя страны. Советского флага нет - и, чтобы не расстраиваться, у меня тут же возникает объяснение: недоразумение, ничего нарочитого, злостного, просто кто-то что-то перепутал. Самый крайний флаг, синий со звёздами, я не узнаю, и полагаю, что это флаг конференции, съезда или иного события, проходящего в Штадте. А вот и первая немецкая пара - задумчиво бредущие и о чём-то тихо беседующие он и она, оба в очках, он в сером плаще, лысеющий, сутулый и скучный, но чем-то привлекательный, вероятно новизной образа, она - с пачкой бумаг наперевес, в плотно облегающей тело одежде, более бодрая. Они направляются к центральному входу. Замысловатое строение поначалу не привлекает моего внимания, отчасти потому, что не хочется признаваться, насколько оно непривычно и ново для меня, как отставшему от поезда стыдно и мерзко, когда, повернувшись, тяжело дыша, роняя проклятые чемоданы, он видит сочувствующие и злорадные взгляды зевак; и потому, что я наконец - с Аней, и наш роман именно в этот день пересёк предел целомудрия, и оба мы в предвкушении будущих ласк, и для нас всё остальное на свете - лишь фон. Кстати, как не возблагодарить судьбу за столь богатое убранство нашего медового месяца - экзотика Западной Германии, а местный импресарио, к тому времени ещё не успевший насытиться советскими артистами, пытается нам польстить первоклассными гостиницами и обильным столом.
Из Москвы нас сопровождал усатый, вонючий и грубый Александр Петрович, один из тех ненавидимых артистами служащих шпионского ведомства, которые следовали за людьми повсюду и писали отчёты об их поведении. И хотя на дворе был уже 1989 год, чиновники советской морали всё ещё посылали с артистами за границу этих надсмотрщиков. Он был никчёмным соглядатаем - шумным, везде высовывающимся и вызывающим неприязнь не только у нежных и трепетных членов оркестра, но и у более наглых и хмурых. Однако при всём своём несоответствии и работе своей, и обстановке: в келейных крошечных пряничных домиках деревенских немецких отелей и в умно освещённых модернистских изощрённых концертных залах, которыми мы всякий раз восхищались, он смотрелся скорее жалко, чем вредно. И я помню, как после первоначальных усмешек между собой да и в лицо этому отсталому церберу мы постепенно вовсе перестали его замечать. Его помощник присоединился к нам на берлинском вокзале и был представлен нам как переводчик Сергей. О нём говорил усач, сам же Сергей застенчиво улыбался и отмалчивался. Но что-то в его реакциях было такое, что выказывало в нём не того человека, за которого его выдают: он не кивнул в ответ на слова о переводе, а продолжал с приклеенной улыбкой рассматривать нас, будто слова эти его не касались вовсе, а на просьбу виолончелистки Оли тут же перевести что-то с русского на немецкий нарочито замешкался, словно размышляя, не подвох ли это. В тот же день в баре концертного зала, где к моему удивлению всякий напиток, будь то банка колы или крохотная бутылочка апельсинового сока, стоили 3 немецкие марки, и приходилось выкладывать их перед независимого вида официантом, концертмейстер оркестра Мефодий Михневич с отвращением выпалил:
- Да это ещё одна кагебистская блядь. Только кормить эту падаль. Переводчик хуев.
Есть люди, привычные к строгой временной дисциплине. Они даже отчасти находятся во власти часов, поднимаясь ежедневно в одно и то же время и производя привычные действия, полоскание горла, очистка стёкол машины от снега, кряхтение на унитазе, трёпка загривка покладистой жены, только что подвергнутой им премудростям любовной схватки, всегда оглядываясь на циферблат, будто сверяясь с ходом истории. Переводчик Сергей - из таких. Он неизменно, хотя и неброско, присутствовал всюду, и там, где усач нервировал всплесками своей несуразной советской удали, от которой спокойные довольные сытые немцы шарахались, переводчик Сергей сидел чуть в стороне, наблюдая, с еле заметной ухмылкой, одетый в неизменную свою униформу: джинсовые сорочку и джинсы почти одинакового цвета, и было что-то слегка провинциальное в его виде, и в покорной тихости его присутствия, и в постоянстве джинсового его костюма, самый цвет которого был словно невыявленный, и со всегда застёгнутой горловой пуговицей. Он, впрочем, был всегда готов помочь, но получалось так, что просили его о пустяках: спросить у официанта хлеба - что он раз за разом с каким-то истым энтузиазмом проделывал, неизбежно встречая в глазах официанта сначала недоумение, а затем, после повторной просьбы и раздражение (в Германии не было принято заедать фрикадельки и отбивные хлебом), или спросить о каком-нибудь пустяке в гостиничной приёмной, и ответы переводчика Сергея были хоть и вежливыми и, казалось, подробными, однако неуловимо бьющими мимо цели просящего, всегда остающегося неудовлетворённым и с отбитой охотой просить его о чём-либо впредь.
Наш с Аней роман развивался стремительно и шикарно. Мы, каждый по-своему, воображали себя знаменитостями, просыпающимися то в уютной двухкомнатной квартирке в Шварцвальде, с видом на золотые дубы, с предвкушением завтрака внизу, в деревенской столовой с низким потолком, тёмной, но долженствующей быть таковой, ведь вокруг - сказки Гофмана; а то и в шикарных палас-отелях, где после бурных, хихикающих и плещущихся утр мы спускались уже в напоминающие залы ожидания аэропортов громады столовых, с невероятным для нас выбором блюд, и да, только что открытых йогуртов, фруктовых салатов, мюсли различных видов и душистых германских булок. За этим двойным чревоугодием мы не замечали наших трудов, хотя, если вдуматься, то 49 концертов (не считая почти ежедневных переездов из города в город и трёхчасовых репетиций) за 60 дней - чудовищная нагрузка. Но я был молод, влюблён и покладист, и оба монстра эксплуатации, и советский, и капиталистический удобно и прочно сидели у меня на шее, а я делал вид, что не замечал их издевательств.
О, Аня была превосходной скрипачкой, и если не слишком тонкой, чувствительной и выверенной, то на голову выше всех, когда нужно было поддать жару, взметнуть виртуозным пассажем. Здесь у неё не было равных, да и нет по сию пору. Она была проста в обращении и великодушна. Мне вспоминается случай, когда наш дирижёр решил в очередной раз поиздеваться над оркестрантами и попросил сыграть сложнейшее место из Серенады Дворжака по пультам. Каждая двоица скрипачей должна была исполнить его на глазах у всего оркестра. Сценический мандраж обуял всех, и раз за разом музыканты срезались, кто в середине пассажа, а кто и в самом его начале. И только Аня... Мы сидели рядом, и начав играть, бодро побежали пальцами по грифам. Но гонка оказалась для меня слишком шибкой, и я сбился раз, затем ещё и ещё, хотя и не показал вида и ловко подхватывал бег после каждой запинки. Закончили мы вместе и бравурно, и удостоились бури аплодисментов, однако я смалодушничал и даже Ане не признался в своей слабости. Она же, хоть и знала правду, но виду не подала, и вела себя ровно и чинно, как и привыкла.
20.11.2011 - редкий случай совпадения, и я стал соображать, когда похожее ещё будет возможно. В этом десятилетии только раз - 20.12.2012, а затем восемь с лишним лет мы проживём без подобных календарных забав... (окончание рассказа - в следующем посте).