7 ноября 1941 года. Москва. Красная площадь

Nov 07, 2016 11:09

Сегодня исполнилось 75 лет самому великому параду нашей истории.
Без парада 7 ноября 1941 года не было бы парада Победы 1945. Этого не забыть и не загородить, сколько бы цветного металла не пустили на памятники князьям с крестами, даже самым достойным.

image Click to view



Эшелоны, которыми танковая бригада Климовича была переброшена из Горького в Москву, в ночь с 6 на 7 ноября разгружались на Курской-товарной. Не получив маршрута дальнейшего следования, Климович недоумевал, что будет дальше: оставят их в Москве или бросят на фронт своим ходом?
Во втором часу ночи к месту выгрузки приехал генерал из Московской комендатуры.
Отозвав Климовича в сторону, генерал сказал, что бригаде дается маршрут следования на Подольск, но перед этим, проходя через Москву, она, возможно, примет участие в параде на Красной площади.
Обстановка под Москвой все еще оставалась грозной, и Климовичу до сих пор не приходила в голову даже мысль о возможности парада. Однако он сказал "есть", ровно ничем не выразив своего волнения, и, задержав руку у шлема, попросил разрешения обратиться с вопросом.
- Пока парад только готовится, - сказал генерал, считая, что предупреждает этим вопросом командира бригады. - В шесть ровно выйдете головой колонны к Центральному телеграфу и там будете ждать приказа на прохождение. Окончательное решение зависит от погоды, летная будет или нелетная, - добавил генерал и ткнул перчаткой в ясное, морозное небо.
Он говорил все это, понизив голос, хотя вполне мог бы кричать: последние танки съезжали с платформы, треща досками настилов.
Но Климович был намерен задать совсем другой вопрос. Он и задал его, продолжая держать руку у шлема:
- Нельзя ли заранее побывать на Красной площади, посмотреть на месте градус подъема и градус уклона при спуске к Москве-реке? Никогда через Красную площадь не ходил. - Климович имел в виду не себя, а свои танки.
Генерал разрешил и уехал, оставив у Климовича капитана комендатуры.
Климович и капитан сели на ледяные подушки только что сгруженной с платформы "эмочки", проехали по Садовому кольцу и свернули на улицу Горького. Москва была пустым-пуста. Витрины магазинов были забиты досками и фанерой и загорожены мешками с песком. Войска, которым предстояло участвовать в параде, еще не двинулись к центру, пешеходов не было; лишь иногда гулко проносились одиночные машины с пропусками комендатуры.
Климовича и капитана несколько раз задерживали, но пропускали и наконец остановили совсем: через улицу Горького тянулось оцепление, дальше пришлось идти пешком.
Почти все пространство Красной площади было покрыто ровным, нетронутым слоем снега. На серых полосах трибун лежали большие снежные шапки.
Климович прошел через площадь и спустился вниз, мимо Спасской башни, до самой Москвы-реки. Под снегом не было наледи, и танки могли без осложнений на любой скорости пройти через площадь, особенно если дать чуть побольше интервалы.
Он сказал об этом капитану из комендатуры, когда они стали подниматься обратно. Капитан пожал плечами и сказал, что увеличить интервалы не страшно: на пятки никто не наступит, как он слышал, техники будет немного. Потом, прервав себя на полуслове, поднял голову и остановился: небо, еще полчаса назад совсем ясное, заметно помутнело.
- Теперь парад будет, - сказал капитан.
Они снова шли через Красную площадь мимо разрисованного разноцветными маскировочными кубами и квадратами здания ГУМа, мимо закрытого защитным дощатым чехлом Мавзолея с еле видимыми в глубине часовыми... Но тишина и пустынность Красной площади уже не произвели на Климовича того тревожного впечатления, которое он, не давая воли своим чувствам, все же испытал, проходя через нее в сторону набережной. Небо все гуще затягивалось облаками; еще несколько часов - и эти покрытые снегом камни оживут: на них квадратами встанут войска и на Мавзолей поднимется Сталин, какой же парад, если его не будет?

Утром 17 октября, когда весь уцелевший после окружения и трехдневных боев под Москвой личный состав бригады сняли с фронта и на двадцати грузовиках бросили через Москву своим ходом в Горький, получать танки, Климович вышел из своей головной машины на углу Садового кольца, возле булочной с разбитой витриной, чтобы поставить "маяка". И едва вышел, как к нему сразу же подошли две женщины - одна старая, другая молодая, с красивым, но исхудалым лицом. Они остановились перед ним, и молодая, прямо и зло глядя ему в глаза, громко, на всю улицу, спросила:
- Что, танкисты, отвоевались?
И, глядя в эти беспощадные в ту минуту женские лица, Климович заново пережил весь свой крестный путь, начавшийся потерей семьи. Вся горечь, которую он накопил с первого дня войны, все кровавые дороги, все потери, все подбитые немцами и сожженные своей рукой танки - все это собралось в один кулак, и этим кулаком его ударили прямо в сердце: "Что, танкисты, отвоевались?"
Он ничего не ответил.
А потом было шоссе Энтузиастов. Первые часы колонна Климовича шла в сплошном потоке людей. Уже через час они посадили в кабины и кузова своих грузовиков столько женщин с детьми, сколько могли поднять машины. А люди все шли и шли, и там, где движение задерживалось, борта машины терлись о плечи теснившихся рядом людей.
Его танкистов больше всего мучило то, что они на своих грузовиках, военные, вооруженные люди, оказались среди этого беззащитного потока и двигались туда же, куда и он: на восток, к Волге. На них смотрели с подозрением, с удивлением, с возмущением, с вопросом в глазах: "Куда вы и почему?" И сколько бы боев ни было у них за плечами, все равно невыносимо ехать по этому забитому людьми шоссе, никому не объясняя, зачем и почему они едут на восток, потому что объяснять это им не дано было права.
Так было 17 октября. А сегодня, через двадцать дней, он со своими восемьюдесятью танками пройдет через Красную площадь. Шестьдесят "тридцатьчетверок" - машины, о которых может только мечтать любой танкист, - и двадцать KB - тяжелых, не таких маневренных, но зато практически не пробиваемых малокалиберной артиллерией.

Эх, если бы иметь их в бригаде в первые дни войны!
Восемьдесят танков... В день выхода из своего второго, вяземского окружения, отчаянно, прямо по грейдеру прорвавшись на стыке двух немецких дивизий, он своим ходом на грузовике приехал на командный пункт нашей дивизии. Ему навстречу поднялся из-за карты молодой небритый генерал, которому выпала тяжкая доля командовать наспех сколоченной группой войск.
- Товарищ генерал, командир Семнадцатой танковой бригады подполковник Климович явился в ваше распоряжение.
Хотя Климович и шел двенадцать суток из окружения, но кожанка на нем была застегнута на все пуговицы, петлицы и шпалы были на месте; привычка выглядеть так, а не иначе, была в нем сильней обстоятельств, и, наверное, поэтому генерал встретил его удивительной фразой:
- Наконец-то танкисты явились! Заждались вас! Сколько привел танков?..
Счастливый генерал вообразил, что на его залитый кровью, рвущийся, как дырявое решето, участок фронта подбросили из тыла танковую бригаду и этот застегнутый на все пуговицы подполковник - его ангел-спаситель.
Климович подумал, что над ним насмехаются, но в следующую секунду все понял и с горечью доложил, что генерал ошибается: он прорывался через немцев и изо всей своей техники вывел десять грузовиков и один поврежденный танк.
- А, пропади ты пропадом! А я-то думал... - Генерал осекся, остановился, шагнул к Климовичу и обнял его. - Прости, брат, не обижайся! Сколько людей вывел?
- Около пятисот, - сказал Климович. - Через час уточню.
- Драться могут?
- Могут. Но боеприпасы на исходе.
- Боеприпасы дам. А танк один?
- Один.
- Все-таки вывел. Из принципа, что ли?
- Из принципа, - сказал Климович.
В тот же вечер этот последний танк сожгли немцы на улице той самой деревни, у того самого дома, где Климович встретился с генералом. Так погиб последний танк...
А сегодня он пройдет с восемьюдесятью танками через Красную площадь и выйдет на Подольское шоссе, почти на то же направление, где был тогда.
"Не больно-то продвинулись немцы с тех пор. Оказывается, кусается она, Москва-то!.."
Проходя обратно мимо Мавзолея, Климович остановился. У входа по-прежнему стояли часовые, а там, за ними, несколько ступенек вниз, в глубине, лежал Ленин. Если у Климовича и раньше не укладывалось в голове, что Москва может быть взята немцами, то сейчас, около Мавзолея, это казалось вдвойне немыслимым. Представить себе, что здесь, на Красной площади, у Мавзолея, не мы, а фашисты, в их форме, в их фуражках, с их свастиками на рукавах... этого не могло быть!..

В это утро Серпилина еще до рассвета разбудил его сосед по госпиталю, полковой комиссар Максимов.
- Федор Федорович, вставай! На парад поедем, - тормошил он Серпилина за плечо.
Серпилин поднялся одним рывком и быстро спросил:
- Что?.. Какой парад? Когда? Куда ехать?..
Он еще не проснулся, но делал вид, что проснулся, и, глядя в глаза полковому комиссару, спросонок соображал, что случилось: почему Максимов, которого вчера днем, еще до окончательной выписки, отпустили в Москву, сейчас, ночью, стоит перед ним точно в таком же виде, в каком уехал, в полном обмундировании, стоит и смеется?..
- Вставай, вставай! - повторял между тем Максимов, присаживаясь рядом с ним на койке. - Седьмое ноября сегодня. Парад. Приглашаю, едем!
- Какой парад? - переспросил Серпилин, все еще не веря, что это серьезно. - Немцы под Москвой! Какой парад?
- Парад! - повторил Максимов и улыбнулся своей веселой, ослепительной улыбкой. - Товарищ Сталин распорядился. Вчера выступал в метро на Маяковского, я там был, только поздно вернулся, будить тебя пожалел... Вчера выступал, а нынче сказал - быть параду!
- В самом деле? Не шутишь? - Серпилин осторожно спустил с койки уже зажившие, но непослушные ноги, с которыми все еще приходилось обращаться как со стеклянными.
- Какие шутки! - Максимов снова улыбнулся. - Тем более - погода нелетная. Я уже выходил, смотрел: небо затянуло по-честному, в нашу пользу.
- Если шутишь, не прощу, - сказал Серпилин, глядя снизу вверх в смеющееся лицо Максимова.

Обмундирование Серпилина, как выздоравливающего, висело здесь же, в палате, в гардеробе. Надев бриджи и новую гимнастерку с генеральскими петлицами и двумя привинченными к ней орденами Красного Знамени - старым и позавчера полученным, он подошел к зеркалу и пригладил руками свои редкие желтовато-седые волосы. Потом присел на стул, осторожно вдвинул ноги в валенки, с неодобрительной усмешкой посмотрел на них и сказал Максимову:
- Коли не шутишь, готов!
К Центральному телеграфу, где стояло оцепление, не пропускавшее дальше ни одной машины, они подъехали в половине восьмого.
По всей улице Горького, от площади Маяковского до самого телеграфа, стояли в два ряда танки. Их было не больше бригады, но вид танков порадовал Серпилина: все это были серьезные машины - "тридцатьчетверки" и KB, а не Т-26, которые немцы жгли почем зря в начале войны.
- Дальше не пускают. Здесь мои знакомства кончаются, - сказал Максимов, когда они вылезли из "эмки". - Дотопаем?
- Раз приехали, дотопаем, - сказал Серпилин и покосился на танки.
Около головного, из люка которого высовывалось зачехленное знамя, стоял командир-танкист в перетянутом ремнями черном полушубке. Лицо его показалось Серпилину знакомым; у него была такая память на лица, что он помнил их, даже когда хотел бы забыть. Но это лицо он был рад вспомнить. Продолжая вглядываться, но уже твердо зная, кто это, он шагнул к танкисту, еще издали козырнувшему перед его генеральской папахой.
- Здравствуйте, подполковник. - Серпилин приложил руку к папахе. - Я ночью первого октября вышел на вас из окружения. Не ошибаюсь?
- Точно, товарищ генерал, - ответил Климович, хотя сначала, козыряя, еще не угадал в этом высоком прихрамывающем генерале с палкой того раненого комбрига, о котором командующий спрашивал по телефону. "Какой он из себя, этот Серпилин?.." Тогда Климовичу казалось, что он век не забудет этого комбрига. И вот не прошло двух месяцев - забыл! Много чего было с тех пор.

Когда Серпилин, опираясь на палку, доковылял до трибун, они были уже почти полны.

Ему не однажды приходилось в строю Академии Фрунзе проходить через Красную площадь. Но тогда это были совсем другие трибуны: веселые, штатские, с детьми, поднятыми на плечи, с цветными шариками над головой, с приветственно летящими по воздуху платочками и косынками...
Сейчас на трибунах на каждого штатского приходилось двое или трое военных. Многие приехали прямо с передовых, как представители дравшихся на разных подмосковных направлениях полков, бригад и дивизий. Они были в затасканных ушанках, в брезентовых варежках, в шинелях и полушубках, перекрещенных ремнями.
На площади было выстроено квадратами несколько полков пехоты. На трибунах тоже стояла оборонявшаяся от немцев Москва - военная и гражданская.
В том, что все эти оставшиеся оборонять Москву военные и штатские люди сейчас, когда Гитлер был всего в нескольких десятках километров от нее, все равно, как всегда, собрались в этот день вместе, было и чувство собственной силы, и молчаливый вызов, и силу своего вызова, несомненно, чувствовали сами люди, собравшиеся здесь.
Чувствовал это и Серпилин. Хотя в былые годы, проходя в строю академии мимо Мавзолея, он испытывал знакомое всякому, кто участвовал в парадах, чувство счастливой взвинченности, сейчас это чувство было более глубоким и сильным. Пожалуй, можно было сказать, что, стоя здесь, на трибунах, он чувствовал себя счастливым, хотя, казалось бы, владевшие им мысли противоречили этому чувству счастья…
"Может, и правда, для пользы дела лучше отправиться куда-нибудь за Волгу части формировать? Тоже дело нужное..." - дразнил он себя.
Были и другие невеселые мысли. И все же, вопреки им, Серпилин стоял сейчас на трибуне на Красной площади и чувствовал себя счастливым. Как видно, в этом снежном утре, в этих квадратах войск, застывших на площади, в самом даже не сразу умещавшемся в сознании факте, что сегодня состоится парад, было что-то такое, что делало собравшихся здесь людей счастливыми: это было первое за войну осязаемое предчувствие еще неимоверно далекой победы, испытанное в то утро на Красной площади сразу и вместе несколькими тысячами людей.

Команды "смирно" еще не было подано. В строю переговаривались о том, как их бросят после парада на фронт: своим ходом, на машинах или эшелоном? Второй, и главной, темой разговоров был парад и будет ли на параде Сталин. Большинство считало, что будет, но были и сомневающиеся.
- Вот увидишь, младший сержант, не будет его, - говорил Синцову стоявший рядом с ним автоматчик.
- Чего так?
- А того, что я бы вовсе не разрешил ему сюда, на площадь, являться. Мало ли чего! - кивнул автоматчик на серо-белое, туманное, низкое небо. - Побоялся бы за него!
- А за себя не боишься? - Синцов тоже поглядел в небо.
- За себя не боюсь: для меня немцы стараться не будут. А для него постараются. Хоть и затянуло, а из-за облаков насквозь как кинут!.. Что тогда будешь делать?.. - И автоматчик упрямо повторил еще раз, что, спроси у него, он бы не разрешил товарищу Сталину являться на парад.

Вдруг справа раскатом донеслась команда:
- Сми-иррр-но!
Рябченко как на пружинах выскочил вперед, Малинин мешковато шагнул за ним, шеренги стали равняться...
- Смотри, смотри... да смотри же! - подравниваясь к Синцову, в самое его ухо зашелестел автоматчик, тот самый, который не разрешил бы Сталину присутствовать на параде. - Да смотри же!..
Синцов посмотрел вперед и направо. И так же, как тысячи других людей, выстроенных вместе с ним на площади, сквозь белую сетку все гуще сыпавшегося снега увидел Сталина, стоявшего в своей солдатской шинели на своем обычном месте на крыле Мавзолея.

- Да, - сказал Серпилин, когда они с Максимовым после парада подъезжали к Тимирязевской академии, в корпусах которой теперь размещался госпиталь, - трезво расценивая обстановку на фронтах, сегодня еще трудно представить себе, что мы возвращаемся хотя бы к тому, с чего начали: ведем бой на государственной границе. Но одна мысль меня сегодня утешает.
- А именно?
- А именно, когда я переправлялся с остатками полка через Днепр у Могилева, трудно было представить себе, что седьмого ноября, как всегда, будет парад на Красной площади и я буду на этом параде. Не укладывалось в голове. Хотя и старался держать себя в руках, но в глубине души были слишком мрачные для этого мысли. Вспоминаешь все это, и кажется, что живут в тебе два разных человека. Один говорит: "Рано радоваться, рано!" А другой говорит: "Рано? А надо!" Как бы тебе сказать? Несмотря на все их успехи, есть у меня ощущение разницы между нами и ими в нашу пользу, не только вообще, а даже в чисто военном смысле. Не верю я, чтобы они парад в Берлине устроили, если бы мы были в шестидесяти километрах оттуда. Вот не верю, - и все! Хотя, в общем-то, дела не на парадах, а на фронтах решаются... Тебя что, обещали в ту пятницу выписать?

Войдя к себе в палату, Серпилин застал там жену.
Валентина Егоровна была, ради праздника, в старом, давно памятном ему черном шелковом платье, и Серпилин, как только она молча, поджав губы, встала ему навстречу, понял и что она здесь давно, и что уже несколько часов сердита на него.
- И все твой Максимов, я знаю, - сказала Валентина Егоровна, идя навстречу Серпилину. - Знает кошка, чье мясо съела! Где он? Боится мне на глаза показаться?
Она уже поняла, что ради праздника все равно придется простить мужа, и лишь поэтому заговорила первая.
- Ищи-свищи! - сказал Серпилин. - Развернулся во дворе и на фронт уехал.
- Да кто же пустит его? Ему выписка только в ту пятницу.
- Говорит, пустят.
- Может, и ты так собираешься?
- Там посмотрим!..
- Я передачу слышала, - сказала Валентина Егоровна, - только не сразу поняла, что это Сталин говорит. Не знаю почему - радио было все время включено, а передачу с середины речи начали...
Серпилин удивленно пожал плечами. Они оба не знали и не могли знать, что сначала, из-за опасения налета немецкой авиации, было решено ничего не передавать в эфир до окончания парада. И только в самый последний момент, уже подходя к микрофону, Сталин поглядел на небо, с которого густо повалил снег, и отдал приказ включить все радиостанции. Но пока этот приказ был передан и исполнен, прошло еще несколько минут...
- А когда поняла, что он, даже заплакала...
- Чего?
- Не знаю чего. Взяла да и заплакала...
Константин Симонов. "Живые и мертвые"…

Это было так, Вечное, Дата, Помним, Это было, Великая Отечественная, Это звучит гордо!

Previous post Next post
Up