- Слушай, не нашла я ничего симпатичного в этих краях! Пришлось тупо сесть в "Кофе Хаузе", - вещает мне в трубку Эмка, знающая мою чувствительность к месту, креслу и виду из окошка.
- М-да, не креативно, - соглашаюсь я. - Зато, - две секунды я ищу оптимистичное "зато", - это ж демократично. Можно осанку не держать.
Шумливость и потертость "Кофе-Хауза" обещают свободу жестикуляции и возможность снять под столом сапоги.
Мы с Эмкой удачно приземляемся на псевдо-кожаном диван, густо-рыжий и, невзирая на "псевдо", роскошный. Благополучность этого дивана - отчасти геополитическая, как у Америки: место удачное, света из окна много, враги далеко. Диван обосновался в самом приятном углу. Диван вальяжно облокотился на стену. Он тускло и сыто отсвечивает послеобеденным бликом. В персональном окне, у которого стоит диван, наличествует вид: не на Тихий океан, но на пестрое людское море, живописно-переменчивое, как кино. Композицию точки нашего удачного приземления венчает кактус на подоконнике. Он оригинально декорирует происходящие за окном, всем своим видом демонстрирует философскую созерцательность и полную бездеятельность, а так же навевает мысли о чемодане в наклейках и шезлонге на верхней палубе океанского лайнера.
Синхронно плюхнувшись, мы с Эмкой синхронно ставим локти на стол и синхронно подпираем щеки кулачками. Мы приземлились на лучший дерматин. Мы довольны своей удачливостью.
Чуть печально, что диванной роскоши не идут моя ростоманская сумка и Эмкины феньки. Аксессуары наши - истинно кожаные, аминь, но скромные, без акцента на прежнюю живость носителя этого кожного покрова.
И тут в зал прибывает дама. Она прибывает в убийственных по происхождению и красоте мехах, а так же в шляпе. Она вплывает царственно, и приземляется за соседний с нами столик. Столик этот укомплектован шатким и абсолютно неподходящим для дамы стульчиком, крытым дешевой дерюжкой. Увы, это все, что можно застолбить в обеденный час в демократичном, как Клондайк, "Кофе Хаузе". Даме не комфортно, а стульчику - стыдно и конфузно, от чего он тихо скрипнул, будто пискнул. Дама суетливо привстала. Потом села. Снова встала. Переливаясь мехом и раздражением, она нервно дергает золотистые застежки на шубе. Сняв шубу и торжественно держа ее на вытянутой руке, дама медленно повела взглядом в поисках места для мертвого питомца. Не найдя ничего достойного, она картинно бросает свою роскошь на наш дерматин, и чуть-чуть не попадает в нас. Мы сжались, как две бедные мыши, освобождая место родовитой шкуре. Будто жирный и перламутровый морской котик, коим она когда-то и была, шкурка расплескалась по нашему дивану. Мы сжимаемся сильнее. Дама, внутренне возмущенная своим положением, снова шумно садится. Стул снова пищит и безнадежно затихает. Прежде чем углубиться в меню, дама еще раз заботливо смотрит на шкурку, и, протянув костлявую, как смерть, руку в перстнях, нежно расправляет ее. После этого она, наконец, занялась чтением, затем - истязанием официанта.
Мы с Эмкой ожили и возобновили кофейные сплетни.
Через час, полный щебетаний, сливок и зефирок, Эмка собралась уходить. Она встает, огибает тонким телом угол стола и чуть задевает мех джинсовым своим бедром. Нежный и отзывчивый котик, поглаженный джинсой, послушно начинает блестеть против шерсти. Дама, уловив движение на границах собственности, настораживается.
Легкая Эмка упорхнула от монаршего гнева в туалет.
- Извините, - говорю я на всякий случай.
- Да ничего, - дама вяло машет сухой бриллиантовой дланью и царственно кивает в такт бриллиантовыми ушами.
Эмка, вернувшись, одевается во что-то совсем весеннее, пугающе не греющее; затем она летуче целует меня на прощание. Она убегает, а я решаю отправится в туалет. Огибая стол, я нервничаю, втягиваю живот; я даже пытаюсь втянуть в себя бедра, но тщетно: тело мое издает жалобный писк, знакомый мне по истерзанному гласу соседского стула. Будто могучий корабль в узком фарватере, я замираю. Всей сжатой, втянутой и замершей плотью предчувствую катастрофу. Мое бедро, выпуклое и пышное, обшитое крепкой джинсой, неотвратимо нависает и сминает распростертого котика. Котик с шелковым шуршанием начинает сползать на грязный пол.
Дама произносит свистящее "Осссподи!" и быстрыми движениями подхватывает оскверненное животное. Дама тонет в волнах возмущения и брезгливости.
Я возвращаюсь из туалета и стремлюсь обратно на диван. При моем приближении дама воинственно низводит очки на кончик сухого носа и сверлит меня освобожденным от интеллигентских стекол змеиным зраком. Котика она не убирает. Она замерла на границе. Ждет.
Я вкрадчиво и обреченно просачиваюсь к окну. Котик предательски ластится к моему заду, вполне достойному, между прочим, заду, который давно пора обернуть достойным котиком. Дама, увы, ничего не желает знать о моих достоинствах.
- Осссподи! - взрывается дама, переходя с тихого змеиного свиста на скрежещущий фальцет, - если Вам тут места не хватает, так пересядьте! Весь диван заняли! Диваны для всех, а не персонально для Вас всяких!
Неожиданный речевой оборот будит во мне обиду за справедливость, которой в природе нет.
- Да уж, - грустно и куда-то в пустоту говорю я, не рассчитывая на понимание, - нормальному меху и полежать-то негде… Все дерматин да джинса безродная…
Дама, третий раз проскрежетав, как ногтем по стеклу, свое "Осссподи", хватает шубу за шкирку и удаляется на поиски истинной демократии, где предусмотрены места для элитных животных, а задние места - для негров и меня.
- «Мистера Твистера» в детстве не читали? - вдруг осмелев, мстительно говорю я ей вслед, но, вспомнив справедливый конец стихотворения, затыкаюсь.
Я не хочу лишиться половины дивана. Мы не в Советском Союзе. И не в «Макдональдсе»!
Фото: вверху Barbara Cole "Three_chairs_polaroids"; внизу William Claxton "Burgers".