Йен Макдональд "Фрагмент анализа одного случая истерии"

Jan 16, 2020 17:52

По-моему, это лучший рассказ Макдональда, одна из лучших вещей, написанных о Холокосте.
Извините за перевод.

Йен Макдональд
Фрагмент анализа одного случая истерии
Fragment of an Analysis of a Case of Hysteria
by Ian McDonald, 1993

Ночной поезд
Быстрей-быстрей, спеши-спеши, быстрей-быстрей, спеши-спеши сквозь чащу ночи, ночной экспресс, лети сквозь чащу ночи, бесконечное море деревьев руби лучом прожектора, что ложится ярким пятном на бесконечную железную нить, разомкни чащу неустанным гулом поршней, ослепи тьму струей искристого дыма, уносящегося назад вдоль гладкого корпуса машины, вдоль сотен грохочущих колес, освети ночь, обволакивающую сердце континента, быстрей-быстрей, спеши-спеши, быстрей-быстрей, спеши-спеши ночной экспресс.
С тех пор, как отец пожелал тебе с верхней полки спокойных снов, прошло несколько часов, и потом еще несколько с того момента, когда проводник продемонстрировал фокус с превращением сиденья в полную свежего белья кровать, но ты не спишь. Сон не идет. Там, снаружи, за окном - деревья ночного леса. Ты не в силах отделить одно от дугого, но знаешь: они там, прижались друг к дружке, окружили колею. Ветви, как длинные руки сутулого старика, опустились, оглаживают спальный вагон.
Пассажиров ты тоже не видишь, но знаешь о сотнях отдельных от тебя жизней, безмятежно раскинувшихся на койках в сумраке желтоватых железнодорожных ночников, спящих под ритм перестука-переката колес перекатывающегося через границы спального вагона. О сотнях отдельных от тебя жизней, безмятежно раскинувшихся друг над другом в крошечных, залитых желтоватым светом купе, несущихся сквозь чащу ночи к пунктам назначения. Из соседнего купе доносятся приглушенные интимные звуки: женский шепот, мягкий мужской голос, скрип кожаной обивки, равномерное «тук-тук-тук-тук» - что-то твердое стучит в деревянную перегородку. Ты лежишь на нижней полке, головою в самое «тук-тук-тук-тук» из соседнего купе, и словно объемлешь окружающее: любовников за перегородкой, спящих в койках пассажиров, девятый вал грохота, вихря от несущегося на всех парах ночного экспресса, прокладывающего путь сквозь чащу ночи, сквозь бесконечное море сутулых деревьев.
Должно быть, ты заснула. Когда уже решила, что сон так и не придет - убаюкал равномерный перестук колес, а смена ритма пробудила тебя. Поезд замедляет ход. Ты поворачиваешься лицом к стеклу, чтобы выглянуть из окна, но из стекла смотрит на тебя лишь твое собственное отражение. Поезд еле ползет, гул тормозов пугает, ведь, если состав остановится, это может быть навсегда.
Где-то впереди на путях звенит колокол. Звук едва слышен сквозь скрежет колес и голоса на неизвестном тебе языке за окном.
Твой отец уже проснулся. Он спускается по деревянной лесенке, включает лампу, садится за стол напротив тебя и выглядывает наружу, чтобы понять причину остановки. В свете за окнами ты начинаешь различать людей. Вдоль путей выстроились мужчины, их лица грубы, угрюмы, плоски. Они неспешно прекращают работу, по животному тупо всматриваются в проплывающие мимо окна. Отсутствие осмысленности на лицах ослепляет тебя, на время затмевая собою предмет их деятельности. Они переносят трупы. Тащат за руки, за ноги и складывают на обочину. Нагие тела мужчин, женщин и детей относят в сторону и выкладывают в ряд на каменную насыпь, отделяющую рельсы от деревьев. Теперь ты обратила внимание: далеко впереди, на путях - красное зарево - сильный пожар, что-то там, в чаще леса безустанно, неистово полыхает. Ты спрашиваешь отца, что происходит?
- Какая-то беда случилась, - словно во сне бормочет он. - авария там, впереди. Поезд сошел с рельс и запалил лес.
Ночной экспресс медленно проплывает мимо тел мужчин, женщин и детей, выложенных в ряд, а рабочие все несут и добавляют новых, несут и добавляют, и что-то бормочут на своем грубом, бессмысленном языке, и тут снова звенит колокол.
Ты понимаешь, что уже не спишь, проснулась в незнакомом месте, в незнакомом времени. Поезд приближается к полустанку. Надутый, черноусый, весь в золотых галунах станционный смотритель делает знак ночному экспрессу остановиться у платформы. Изгородь украшена лентами, на деревянной сторожке качаются и перестукивают на ветру из ночной чащи японские бумажные фонарики. Поезд скрипя останавливается, ты слышишь звуки музыки. Снаружи, в зале ожидания, струнный квартет играет финальную часть Ein Kleine Nachtmusik. Фальшивит, как тебе кажется. Станционный смотритель вышагивает по платформе в черных, высоких сапогах, со всей силы дует в свисток и кричит:
- Пересадка! Все на пересадку!
- Пойдем, Анна, - обращается к тебе отец, снимая с полки футляр со скрипкой. Ты не успела даже оценить ситуацию, как оказалась на платформе вместе с отцом, сотнями других пассажиров экспресса, стоящих ночных рубашках, пижамах в холодной ночи.
Впереди выпускает пар локомотив. Вагоны скрипят и трогаются с места.
- Чай, кофе, горячие блюда - в зале ожидания, - объявляет смотритель. - Прошу в зал ожидания. К вашим услугам, дамы и господа.
Довольно переговариваясь, пассажиры проходят в зал ожидания, но с каждым шагом, приближающим к распахнутым деревянным дверям, ты чувствуешь, как в тебе растет сопротивление. Ты понимаешь, что не должна, не можешь зайти внутрь.
- Нет, папа, не заставляй меня! - кричишь ты, но отец лишь повторяет:
- Анна, Анна, пожалуйста, это ненадолго, пока не подойдет следующий поезд.
Но ты ни за что не пройдешь внутрь, ты не в силах пройти - сквозь зарешеченные окна полустанка ты видела, что ожидает тебя в комнате ожидания. Там перед открытой печью стоит в белом фартуке пекарь. Он замечает, что ты смотришь на него через окно, улыбается и вытаскивает из печи показывает, что там у него готовится.
Румяную буханку в форме младенца.

Дверь и окно
К истории болезни фройлен Анны Б. привлек мое внимание под конец зимы 1912 года на семинаре Международной психоаналитической ассоциации доктор Гейстлер, один из новых участников нашего «Общества по средам». За кофе с сигарой он упомянул о пациентке, страдающей астматическими приступами, которое с помощью традиционной медицины излечить не удалось. Казалось, что эти приступы связаны с боязнью закрытых пространств, и после семинара доктор пригласил меня проанализировать психоневроз, которое предложение я принял, назначив первый осмотр на ближайший вторник, на 10 утра.
Мне известно из практики, что за благополучным внешним видом пациента зачастую скрывается невроз. Не оказалась исключением и фройлен Анна Б., милая, привлекательная, уверенная в себе семнадцатилетняя девушка, дочь скрипача из Императорской оперы, с которым, к моему удивлению, я был знаком через Бней-Брит, венский еврейский клуб. Все еще ребенок: ее мать умерла, когда Анна была младенцем во время эпидемии гриппа, Анну вырастил отец. Мне определенно казалось, что ее живость, энергию нельзя было списать лишь на молодость лет.
Отметив духоту и общую сумрачность моего кабинета, она отказалась присесть, пока я не распахнул настежь дверь и окно, несмотря на то, что на улице было по-зимнему морозно. Не успел я затянуться сигарой, как она, пришла в крайнее возбуждение, стала утверждать, что дым не дает ей дышать. Несмотря на то, что дым от сигары прямиком через открытое окно уходил на Берггассе, я удовлетворил пожелание не курить в ее присутствии. Истероидная чувствительность к табачному дыму оказалась настолько сильна, что во время последующих наших встреч малейший запах сигар, оставшийся от предыдущих консультаций, вызывал астматический приступ.
На приеме она оказалась весьма разговорчивой, приводила поистине энциклопедическое толкование самым незначительным событиям. Она не смогла точно припомнить, когда поняла, что боится замкнутых пространств, всегда, сколько могла припомнить, чувствовала себя напряженно в небольших, заставленных мебелью комнатах, за запертыми дверями. Она не замечала ухудшения собственного состояния до того самого происшествия, которое привело ее сначала к доктору Гейстлеру, а затем и ко мне.
Ранней осенью оркестр ее отца гастролировал с «Волшебной флейтой» по маршруту Зальцбург-Мюнхен-Цюрих-Милан-Венеция. Отец, считая, что путешествие послужит образованию его дочери, взял ее с собою. Фройлен Анна Б. призналась, что весь день ее мучили дурные предчувствия, которые, когда оркестр собрался на вокзале Вестбанхоф, сменились тревогой, а при посадке перешли в истерику. Время было позднее, темную станцию заполнял дым и пар от работающих двигателей. Остальные музыканты уже прошли в свои купе, отец, стоя в дверях, звал ее поскорее заходить, поезд вот-вот должен был тронуться. Эти детали стали ей известны лишь позднее, все ее внимание занимала бронзовая настольная лампа, стоявшая перед окном в купе, где она должна была разместиться с отцом. Сам вид этой лампы вверг ее в такой страх, такой ужас, которого она не испытывала никогда раньше. Она не могла войти в это купе, не могла сесть на поезд. Окружающая суета, гул вокзала накрывали ее, дым и пар душили ее, давили на нее; она пыталась вздохнуть, но легкие ей не подчинялись.
Отец вместе с грузчиком отнесли ее задыхающуюся, в полубреду, почти потерявшую сознание, в кабинет начальника станции, откуда по телефону вызвали доктора Гейстлера.
Мне показалось, что образ настольной лампы имеет решающее значение, и я предложил исследовать возможную его связь с воспоминаниями детства, этим неиссякаемым источником всех наших поздних неврозов. Она рассказала мне о происшествии, имевшем место, когда ей пришлось впервые спать в отдельной комнате. Отец поставил около нее прикроватную лампу с разрисованным героями сказок абажуром - такие нравятся детям. Она не заметила, как заснула, но прекрасно помнила, как проснулась в полной дыма комнате. Она забыла выключить лампу, и непрочный, дешевый абажур загорелся. Ее крики разбудили отца в соседней спальне, он загасил огонь. Несколько месяцев после этого эпизода она настаивала на том, чтобы спать в его комнате, более того - в его кровати.
Рассказав о происшествии с лампой, фройлен Анна Б. заявила, что чувствует себя много лучше и в конце нашей встречи поблагодарила меня за помощь, осведомившись, каким образом лучше произвести оплату: тут же или по высланному впоследствии счету. Усмехнувшись, я ответил в том смысле, что процедура лечения ни в коем случае не закончилась, напротив - едва началась. Потребуется еще множество консультаций в течение нескольких недель, а может быть и месяцев, прежде чем мы сможем утверждать, что положительно одолели невроз.
На следующую нашу встречу фройлен Анна Б. пришла в отчетливо подавленном настроении. Сидя перед открытым окном, сквозь которое свистя врывался степной ветер, она рассказала мне о повторяющемся ночном кошмаре, который ее то и дело изматывал. Это сновидение, которое я буду называть «кошмаром ночного экспресса» в разных формах преследовало ее все время лечения, то чаще, то реже - в зависимости от успешности наших бесед. Адаптивность - черта, присущая неврозам: уступив лечению в одной области, они проявляют себя в другой.
Чем анализировать сновидение в его целостности, которая задача в свете наших предыдущих бесед представляется весьма банальной, я решил обратить внимание на детали, подлежащие более глубокому анализу: грозную чащу, бесконечный ряд нагих тел и пекаря с его ужасным караваем.
С помощью методов ассоциации и регрессии мы исследовали значение детского пикника в Винервальде, когда пациентка впервые осознала свою женскую сексуальную неполноценность. Поездка проходила в сопровождении т.н. «тетушки» (она вполне могла являться близким другом семьи) и кузена, мальчика на год младше фройлен Анны Б., которой - в свою очередь - было не более пяти-шести лет. Детей отослали поиграть в лес, пока родители (как это у них принято) разговаривали на темы никоим образом не интересные младшему поколению. В это время дети (как это у них принято), оказались застигнутыми врасплох телесными нуждами. Фройлен Анна Б. припоминает свое удивление при виде пениса кузена, желание потрогать его безо всякого - по ее словам - сексуального интереса, исключительно из любопытства. Сравнив легкость, с которой кузен облегчился с собственными обременительными манипуляциями, она вынуждена была признать: «Отличная у тебя штуковина для выезда на пикник».
Уже в дверях фройлен Анна Б. вдруг сказала: «Доктор Фрейд, я только что вспомнила. Не знаю, важно ли это, но настольная лампа в купе того поезда на Зальцбург была без абажура. Ничем не прикрытая, голая».
В течение последующих месяцев, когда зима уступила место хмурой венской весне, мы нанесли на карту психоневрологические вехи «кошмара ночного экспресса». По мере того, как детские страхи и вытеснения проговаривались и осознавались, ужас пациентки перед замкнутыми пространствами уменьшался: сначала удалось закрыть окно, затем - дверь, и наконец, в последних числах марта 1913 года, к великому облегчению мне было разрешено курить сигары.
Оказалось, что лежащие в ряд вдоль путей нагие тела символизирую собою одну из наиболее значительных детских травм фройлен Анны Б.
Отец ее установил за правило каждый год, когда Опера уходила на каникулы, отправляться в баденский санаторий. Вопреки обычаю, Анна сопровождала его в этих кратких поездках, вследствие чего и ввиду отсутствия других детей на курорте, была вынуждена искать компании старших, чаще всего пожилых людей, которых всегда полно в подобного рода местах, и с которыми можно иметь уверенность - они не проявят к одинокой девочке никаких других чувств, кроме чувств, свойственных дедушкам и бабушкам. Ее предоставляли себе самой в то время, как отец удалялся на лесные прогулки со своей знакомой, которая приезжала на воды каждый год в одно и то же, что и он, время. В зале для питья вод Анну напугал разговор с очевидно выжившим из ума стариком, грозившим ей вечным проклятием, если она тут же не встанет на колени и не попросит прощение у Иисуса Христа. Когда старик попытался применить физическую силу, она выбежала из зала и санаторного парка, принялась разыскивать отца в окружающем лесу.
Анна вспоминает, что пробежала бесконечные километры посыпанных гравием дорожек, пока не остановилась, услышав голоса отца и его спутницы, исходившие из зарослей рододендронов. Не раздумывая, она продралась сквозь кусты, и ей открылась картина: ее отец безустанно проникал в рыжеволосую женщину, склонившуюся над перилами уединенной беседки. Она вспоминает, что женщина посмотрела на нее, улыбнулась и сказала: «Здравствуй, Анна-кетсхен», так ее называл только отец. Только тогда она узнала подругу, приезжавшую каждый год на курорт. Анне особенно запомнилась странная, коническая форма обнаженной груди, рыжие волосы, упавшие на лицо и то, как ее отец, в неведении, что за ним наблюдает дочь, пихал, пихал и пихал склонившуюся женщину. В кабинете она так произносила эти три слова: «пихал, пихал и пихал», словно сплевывала яд с языка.
Ее отец так никогда и не узнал, что она застала их в беседке. Женщина решила считать невольное свидетельство девочки подписью под молчаливым договором, но в тот же вечер Анна от души приправила ее обед украденным по такому случаю из прачечной отбеливателем.
Оставшиеся дни весны я посвятил работе по принятию на уровне эмоций того факта, что ее попытка отравить рыжеволосую женщину и последующий невротический страх перед закрытыми пространствами являются ничем иным, как следствием ее ревности к собственному отцу. Долгое время она отказывалась рассматривать отца, как сексуальный объект, притягивавший ее в детстве, да и позднее. Которое притяжение обострилось, хотя и ненамеренно, тем фактом, что он брал ее с собою в кровать после происшествия с лампой. Постепенно она приняла на интеллектуальном уровне факт замещения мужчиной образа матери и собственный путаный Эдипов комплекс. Пробуждение сексуальности явилось причиной переноса на отца ее сублимированной вины за предательство первой настоящей любви в пользу любви к окружающим. Тесное купе инициировало детские воспоминания о том, что казалось ей изменой, и привело к истерии. По мере того, как интеллектуальное озарение обретало все более полную эмоциональную форму, ночной кошмар стал возвращаться реже, и в начале лета фройлен Анна Б. сообщила, что на выходных съездила на поезде в монастырь в Мельке, избежав каких-либо болезненных приступов. По завершении лечения фройлен Анна Б. поддерживала переписку со мною, в которой призналась, к моему великому удовлетворению, что вступила в отношения с молодым человеком, сыном известного венского адвоката, избегнув какого-либо чувства вины или приступов невроза. Их обручение и последующая свадьба я воспринял с удовлетворением.

Подвал на Юденгассе
Когда трактирщики сбивают сухие, пыльные сосновые ветки с окон своих хойригенов, допиваются остатки летнего вина. Настало время, леди и джентльмены, - разносится клич, - бутылки пусты, стаканы сухи. Настало время отскребать грязь с лавок, заносить внутрь длинные сосновые столы. Настало время лабухам убирать свои скрипочки, гитары и аккордеоны. Настало время садиться в трамваи, фиакры, шарабаны, покидать тенистые дворики Гринцинга, Кобенцля, Нусдорфа и убираться обратно в этот ваш город. Настало время искать утехи среди его кофеен, кондитерских, кабаре, клубов, под хрустальными люстрами оперы, в заполненных дымом, провонявших мочой и прокисшим пивом подвалах Картнергассе.
Они надеялись пересидеть всех остальных, пересидеть окончание сезона, как будто сама их вахта питала его, отодвигала его естественное окончание за склоны Винервальда. Но последний стакан из последней бутылки, налитой из последней бочки был, наконец, выпит, и, словно проснувшись ото сна в летнюю ночь, содрогнувшись от неожиданности, они обнаружили, что сидят за столиком кондитерской Демел в окружении пышущих жаром, пыльных улиц большого города, что пирушка подошла к концу.
Их было четверо: двое юношей, две девушки. Они принадлежали к той части венского общества, которая, словно уловив в буре, налетевшей с востока, пепел империи, постепенно сужала круги вальса, приближаясь к огню. Они давным-давно изучили все ямочки, все возможные сочетания друг-друга, к чему располагал выцветший пурпур имперских знамен, насытились биением жизни своего круга как старой одежкой, и окунулись в водоворот кафе-культуры, скандалов оперных лож да и то лишь к тому, чтобы обнаружить там лишь душок пивного бунта, дешевого балагана и протухших сплетен - апатичный макрокосмос, сродни знакомой клаустрофобии их собственной связи. Скуку, поразившую, казалось, не отдельных индивидуумов, социальные классы или точки на карте, но целый континент. Скуку, по сравнению с которой даже война казалась выходом.
Возможно, тому виною предчувствие великой смуты, которая охватит империю, возможно, очередной виток нисходящей спирали пресыщенных желаний привел их к дверям подвальчика, в старом еврейском квартале.
Ни названия, ни номера дома, единственным указателем была некрашеная деревянная вывеска над неосвещенными ступенями, уходящими вниз, под Юденгассе. Деревянная вывеска в форме крысы. Это место не значилось в справочнике, его рекламу не расклеивали на тумбах для объявлений, где красовались плакаты шикарных заведений с Картнергассе. В качестве рекламы ему хватало репутации и рассказов постоянных клиентов. Среди petite bourgeoisie оно слыло легендой.
Уже тогда, когда сын адвоката впервые упомянул о нем, когда компания скучала за привычным столиком кондитерской, когда они сделали вид, что не придали внимания, предпочитая искать утешения в иного рода развлечениях, уже тогда они прекрасно понимали, что развлечения померкнут, как ярмарочные огни на полуденном солнце, и им ничего не останется, как только спустится по крутым ступенькам под знаком крысы. Первый осенний снежок припорошил брусчатку улиц Альте-Штадта под колесами машины наследника акционерного банка. Когда метрдотель в ответ на стук с поклоном распахнул дверь, дочь скрипача, единственная из всей четверки, почувствовала себя неуютно: старые, казалось бы, давно зарубцевавшиеся шрамы, давали о себе знать: заныли, начали кровоточить.
Все подвальные клубы одинаковы: пол заставлен столами так, что между ними не проглядывает ни сантиметра грязного цемента или покрытой трещинами плитки, пыльная дощатая сцена, залитая ярко-желтым светом софитов, расположилась под созвездием звездочек из фольги, квартет из пустолицых женщин, одетых в сетчатых чулках, басках и оперных перчатках курит турецкие сигареты между номерам, красноватый сумрак настольных ламп карикатурно преображает лица клиентов так, что их невозможно различить.
У подножия лестницы что-то сдавило ее грудную клетку, она попросила своего спутника не тянуть ее за собою, но оставшиеся двое уже устроились за столиком, он взял ее руку в свою, жестом обозначая: «Пойдем, нечего бояться, будет весело». Пока официант в белом фартуке разливал вино, а квартет кабаре наигрывал попурри из популярных мелодий, все ее внимание занимало собственное равномерное дыхание: вдох-выдох, вдох-выдох. Лишь бы удалось вдохнуть после того, как выдохнула, лишь бы не случилось того, что более всего боятся астматики.
- Разрешите?
Молодой человек снова извинился и спросил, может ли присесть за их столик. Он присел на стул рядом с фройлен Анной. Лицо квадратное с кадратными же усиками. Музыканты продолжали играть, подвал заполнился под завязку, ночь истончалась. Молодой человек попытался завязать с фройлен Анной светскую беседу. Она боялась, что краткость ее ответов он сочтет за робость, в то время как причиной было лишь стесненное дыхание. Она тут впервые? Кивок. Он часто заходит. Он - художник. Вернее, пытается стать художником. Он дважды провалил вступительные экзамены в Венскую академию изобразительных искусств. Но все еще наладится. Он рисует открытки и афиши - сомнительное положение, но когда-нибудь его мечты сбудутся, все еще увидят… После оплаты квартиры, еды (немного он на нее откладывает, подумала фройлен Анна), материалов для живописи, остается лишь на посещение подвала на Юденгассе. Здесь всех понемножку: богатых и бедных: банкиры, бизнесмены, адвокаты, священнослужители, проститутки и чиновники смешались в анонимном братстве сумрака. Ходили слухи, что и принц не брезгует захаживать под Крысу.
- Страх, - слова звучали с сильным североавстрийским сельским акцентом, - из-за него они сюда приходят. Из-за него и я прихожу. Постичь силу и смысл страха. Постичь тот факт, что с помощью знания природы и умения управлять страхом, с помощь виртуозного его применения возможно обрести контроль над окружающими. Вот зачем я сюда прихожу: чтобы отточить, упрочить контроль над чувством страха, gnädiges Fräulein, чтобы когда-нибудь страх испытывали передо мною. Я знаю, так и случится. Будут испытывать страх, будут уважать.
- Зачем страх? - хотела прошептать она, но тут все разговоры за столиками вдруг смолкли. На сцену, в свет прожекторов поднялся старик с аккордеоном и выжал минорный бас.
- Дамы и господа, я расскажу вам историю о старом человеке, гораздо более старом, чем он кажется на вид, гораздо более старом, чем вы можете себе представить, гораздо более старом, чем кто-либо из живущих. О человеке, которого Бог проклял невозможностью смерти, дамы о господа.
Грудь фройлен Анны сжали стальные тиски.
- О проклятом Богом, дамы и господа. Обреченном странствовать по свету, не зная отдохновения, - казалось, длинные, костлявые пальцы снуют по клавишам, как древнейшие, допотопные формы жизни, - О человеке, который всегда был верен своему Создателю, своему Господину. О человеке, которого этот его Господин сам называл любимым учеником. Что же он получил в награду за свою любовь? Эти слова, которые я никогда не забуду: «Если моя воля такова, чтобы сей человек остался жить до тех пор, ожидая следующего моего пришествия, что до нее тебе?» Ах, Господин, Господин, зачем ты произнес эти слова? Зачем ты обрек своего ученика на нежеланное бессмертие, осудил на скитания: когда последний из апостолов ушел в могилу, этот - двенадцатый - продолжал свои странствия, служил живым Евангелием для тех, кто хоть раз его увидел или услышал, - аккордеон стонал, искушал, гипнотизировал в аккомпанемент речитативу, содрогнувшись, фройлен Анна заметила, что официанты - эти троглодиты в расшитых шнурами обезьянних кителях - закрывают ставни, захлопывают двери, - Ученик призывал их к покаянию и истинной вере.
- К покаянию! К истинной вере!
Фоновая мелодия аккордеона воспарила вдруг в доминанту, поднялась, заполнила собою переполненный зал.
- В ходе странствий по этому континенту, по многим континентам я познал имя и смысл своего Евангелия, что призывало к покаянию, к истинной вере.
- Страх!
Гномоподобные слуги тем временем шныряли между столов, гасили красные лампы.
- Всеподавляющий, неистовый, сокрушительный страх перед Господом, перед тем, кто может уничтожить тело и душу, ввергнуть их в бесконечный ужас, кошмар Ада. Страх! Ни что иное не заставит человека преклонить колени перед его Господином, кроме познания Ужаса. Такой урок я затвердил в скитаниях по гнилым городам этого гниющего континента много веков назад: я избран Господом на роль нового апостола, апостола страха, послан, дабы испытывали перед Ним ужас и добрые, и праведные, и злые, и властные, и возвышенные, и низменные, и принцы, и нищие, и священники, и шлюхи. Страх…
Аккордеон щупальцами сжимал посетителей, сливался с ними в сексуальном экстазе, выдавливал веру. Подвал погрузился во тьму, разрубленную одним ярким пятном - прожектор освещал лицо Вечного Жида.
- Страх, - шептал он, слово сорвалось поцелуем с его губ, последний луч света пропал. В темноте вновь раздался голос, - Настало время вам встретить свой страх один на один в кромешной тьме, куда погружены ваши тела, души, имена.
Они хлынули из нор, переходов, туннелей, и канавок, из громадного подземного города, вырытого зубами и когтями в фундаменте Вены, потоком вылились из десятков-сотен-тысяч отверстий, щелей, труб и решеток. Волны, моря, океаны тесно прижавшихся друг к другу, извивающихся, заполняющих все вокруг тушек омывали ноги посетителей, падали сверху, из потолочных швов и трещин, на столики, колени, руки и головы вскочивших на ноги, кричащих, выходящих из себя и судорожно размахивающих конечностями, клиентов, молотящих и разгребающих струи, потоки, целые водопады, состоящие из крыс. Зубы, голые хвостики, глазки-бусинки, любопытные носики, покрытые нечистотами шкурки, одновременно напирали, извивались и поспешно убегали. Своды подвала отражали эхо миллиона писков, заглушающее крики людей, запертых в кишащей крысами тьме. Кто-то пытался бежать, кто-то колотил в стену, где, по его мнению, должна была находиться дверь, но в кромешной тьме все падали, всех накрывал шевелящийся крысиный ковер. Кто-то пытался отыскать спасение на столах, стульях. Кто-то, возможно самый умный, оставался на месте, позволял затопляющему потоку обогнуть по сторонам или поверх себя. Прошло время, поток ослабел, утих, превратился в ручеек, и вот уже последний хвост исчез в отверстии дождевого стока старого еврейского квартала. Зажегся свет. Не тусклые красные настольные лампы, но белый, резкий, яркий свет потолочных прожекторов, и в этом беспощадном сиянии люди предстали в полной наготе собственного страха, сбросив маски социальных приличий, все: и добрые, и праведные, и злые, и властные, и возвышенные, и низменные, и принцы, и нищие, и священники, и шлюхи - члены братства страха. И были слезы, и был смех - внезапный, дикий смех - и были шепотом произнесены признания, прощения, и были - гнев, скорбь, исступленные выкрики, и были распечатаны бочки эмоций, нарушены и растоптаны правила и были выпущены на волю давно скрываемые чувства, слова, сущности.
И во время этого всеобъемлющего катарсиса никто даже не удосужился взглянуть на церемониймейстера, старика-еврея, отважившегося на возмутительное богохульство. В водовороте эмоций никто не заметил двух молодых людей с ближайшего к сцене столика и третьего - с квадратными усиками и кадратным же лицом - никто не обратил внимания, как они выносят извивающуюся, размахивающую руками, пытающуюся вздохнуть женщину вверх по ступеням к двери, в холод и слякоть Юденгассе. Никто не увидел ужаса в ее расширенных от страха перед гневом Господним зрачках.

Берлинские колокола
8 июня 1934
С нашей свадьбы прошло уже четырнадцать лет, а Вернер до сих пор радует меня небольшими подарками, с удовольствием ребенка становится в дверях оповещает, что у него - сюрприз для его Анны, придерживает за спиной нечто в подарочной упаковке, предлагает мне угадать, что это и в какой руке. И я непременно участвую в этих прятках и угадайках потому, что спустя четырнадцать лет получаю удовольствие от того, как он зачарованно наблюдает мои манипуляции по высвобождению от цветной бумаги и ленточек знака любви. Одному Б-гу известно, где он умудрился отыскать такой альбом: вечерами полезнее доклады готовить, нежели рыскать по антикварным на Биркенштрассе. Но нужно отдать ему должное: альбом изысканный - тонкий, продолговатый, в стиле английского арт-нуво, обложка украшена маками и вязанками колосьев, пустые страницы - тяжелые, кремовые, гладкие, как кожа.
Говорят, у каждой женщины должен быть дневник. Настоящая история мира записана именно в таких дневниках, особенно это касается дней, как наши, когда история вызревает на глазах, словно пшеничное поле. Как бы то ни было, Вернер признался: он опасается, что теперь, когда Исаак каждое утро, шесть раз в неделю уходит в школу, я могу впасть в состояние умственной вегетации, единственным выходом из которого был бы роман на стороне, поэтому, дабы сохранить наш брак, мне полезно вести этот журнал.
Да хорошо, Вернер, да - не говоря уже о романах - дисциплина, которую подразумевает ведение дневника, для меня полезна. Но что сюда писать? Фамильную хронику о том, что Исаак до сих пор не в ладах с арифметикой, что Аннализа, несмотря на шок первых месячных, будет петь в школьном хоре в честь Германа Геринга? Что звук тяжеловесных скрипичных сонат Баха, доносящихся из задней комнаты, означает то, что отец до сих пор не может прийти в себя от изгнания его несравненного Малера из репертуара Берлинской филармонии? Это то, что Вернер называет «настоящей историей мира»? Или мне следует записывать события непосредственно окружающей меня жизни (сегодня, по пути в магазин, проходила мимо выгоревшего каркаса Рейхстага) и - в то же время - такие далекие, как призывные вопли из радиоприемника? Фиксировать свою реакцию на них и реакцию окружающих? Является ли историей то, что миссис Эрдман пришла ко мне в ужасном волнении: ее имя внесли в список женщин до сих пор совершающих покупки в еврейских магазинах? Я доверяю бумаге эти свои (или будущие) слова с некоторым беспокойством - в наши дни достаточно историков, что могут записки какой-то берлинской домохозяйки добавить к анализу сегодняшней ситуации? И все же я чувствую, все: озабоченность миссис Эрдман, раздражение моего отца на то, что его заставляют играть лишь расово-чистую музыку, пение Аннылизы в честь Германа Геринга, все должно быть записано, поскольку именно в таких тривиальных жизненных деталях являет себя история, которую вершат где-то еще.

14 июня 1934
Ах, ах. Пропустила. Обещала же себе, что стану делать записи каждый день. Обещала себе, что стану избегать телеграфного, построчно оплаченного газетного стиля, стану писать законченными, сложными предложениями. Желание имеется, недостатка в событиях не ощущается, но обязанности в части Kinder, Küche, Kirche (в моем случае - Kinder, Küche, Синагога) берут свое.
Этим утром ко мне на порог в ужасном волнении заявилась миссис Шуммель из Общества еврейских женщин: посреди ночи компания штурмовиков-головорезов окружила ее дом, побила все окна первого этажа и разукрасила дверь желтой звездой Давида. Более часа юные бандиты выкрикивали оскорбления, в то время как мисс Шуммель, дрожа от страха, пряталась в шкафу под лестницей. Должно быть, им совершенно нечем заняться, если они могут позволить себе бить окна пожилой женщины, выдумывать в ее адрес множество ругательств так, что их хватает на столь продолжительное время.
Папа тоже обеспокоен. В отличие от меня, у него нет гоя, за спиною которого можно спрятаться. Хотя, из солидарности музыкантов, коллеги по оркестру его и поддерживают, одного стукача достаточно, чтобы написать донос в Партию, тогда с карьерой музыканта он может распрощаться. Такой поворот событий убьет его: без своей музыки бедный Папа быстро увянет. Потеря Малера стала для него огромным ударом: один тот факт, что он - возможно - никогда больше не услышит финальных аккордов симфонии «Воскресение», отнял у него лет двадцать.
Симптомы. Болезнь. Боль. Общество испытывает боль. Германия больна, хотя и не осознает этого. Вернер как обычно закрывает офис ровно в шесть, но я вижу, он тоже обеспокоен. Юридических лазеек с помощью которых он выводит деньги евреев из страны с каждым днем становится все меньше, он слышал, что в новом законодательстве брак между евреем и гоем будет запрещен, даже связь между ними будет запрещена. Что же это за страна, любезный Господь, где любовь преступна?
(окончание в следующей записи)

фантастика, Макдональд, перевод, Фрейд, холокост, Вена

Previous post Next post
Up