Настоящим сообщаю, что одним прекрасным утром, не упомню уже, в котором точно часу, охваченный внезапным желанием прогуляться, я надел шляпу и, оставив писательскую каморку, полную призраков, слетел вниз по лестнице, чтобы поскорее очутиться на улице. В дополнение к вышесказанному мог бы добавить, что на лестнице я столкнулся с женщиной, которая выглядела как испанка, перуанка или креолка. Она излучала какое-то увядающее величие. Однако должен строжайшим образом запретить себе даже пару секунд задержаться на описании этой бразильянки или кем бы она ни была - ведь я не в праве бросать на ветер ни пространство, ни время. Насколько вспоминается мне сегодня, когда пишу все это, тогда я пребывал в авантюрно-романтическом настроении и, выйдя на светлый и веселый уличный простор, испытал приступ счастья. Утренний свежий мир, открывшийся моим глазам, показался мне столь чудесным, будто я увидел его впервые. На что бы я ни бросил взгляд, все приятно удивляло приветливостью, добротой и юностью. Сразу забыл я, как только что угрюмо корпел над пустым листом бумаги наверху в моей комнатенке.
Вмиг растаяли и тоска, и боль, и все тяжелые мысли, хотя я все еще живо слышал и впереди, и за спиной какое-то торжественное гудение. С радостным ожиданием я устремился навстречу всему, что могло встретиться и случиться на прогулке. Шаг мой был ровным и легким, и, смею думать, ступая таким образом, я производил впечатление персоны, исполненной достоинства. Я не большой любитель выставлять напоказ окружающим мои чувства, но и стараться с болезненной суетливостью прятать их тоже считаю ошибкой и порядочной глупостью. Не успел я пройти и двадцати или тридцати шагов по оживленной шумной площади, как сразу столкнулся с профессором Майли, светилом первого разряда. Герр Майли шествовал как непререкаемый авторитет - сосредоточенно, торжественно и величаво. Негнущаяся ученая палка в его руке внушала мне благоговейный ужас, трепет и почтение. Нос профессора Майли изгибался строгим, властным, острым клювом орла или ястреба, а губы были сжаты плотно, будто стиснуты скрепкой юриста. Поступь ученой знаменитости напоминала о неумолимости закона. В суровых глазах профессора Майли, скрытых под кустистыми бровями, сверкали отблески мировой истории и давних героических деяний. Его шляпа казалась несвергаемым властителем. Тайные властители - самые горделивые и безжалостные. В целом же профессор Майли держался скорее мягко, ведь ему излишне было особо демонстрировать окружающим свое могущество и вес в обществе, и эта личность, несмотря на всю свою непреклонность и суровость, была мне скорее симпатична, поскольку, смею утверждать, далеко не все люди, чарующие вас сладкой улыбкой, честны и надежны. Известно ведь, что негодяи любят рядиться в положительных героев и совершать злодеяния под покровом отвратительного таланта - улыбаться учтиво и вкрадчиво.
Я чую приближение книгопродавца и книжной лавки. И уже скоро, как я предчувствую и замечаю, появится и будет упомянута кондитерская с хвастливыми золотыми буквами. Но прежде еще нужно записать священника или пастора. С радостным, важным лицом проезжает на велосипеде городской аптекарь, он же штабной или полковой доктор, рулит прямо на пешехода, то бишь на меня. Не должен остаться незамеченным и незаписанным некий скромный прохожий, который так просится на эту страницу. Вот этот разбогатевший старьевщик и тряпичник. Мальчишки и девчонки носятся друг за дружкой бесшабашно и необузданно в лучах солнца. «Резвитесь! - подумал я. - Годы вас охладят и обуздают. Жаль только, что это произойдет слишком рано». Собака лакает из фонтана. В голубизне неба щебечут, кажется, ласточки. Так и лезут в глаза одна-две дамы в столь коротких юбках, что застают врасплох, и невозможно оторвать взгляд от их ботиков, удивительно изящных, высоких, разноцветных. Затем внимание мое привлекают две летние соломенные шляпы. Собственно, вот какая история с этими шляпами: вдруг вижу как две мужские соломенные шляпы ловят нежный ветерок, а под шляпами стоят вполне порядочные господа и посредством учтивого проветривания шляп желают другу другу приятного утра. Шляпы в этой церемонии явно поважнее будут своих носителей и владельцев. Тут автора покорнейше просят воздержаться от излишних насмешек и держать себя в руках. Ему надлежит оставаться серьезным, и надеемся, что он намотал это себе на ус.
Поскольку внимание мое приятным образом привлек большой и известный своим отменным выбором книжный магазин, я поддался искушению и не замедлил нанести краткий и беглый визит, прикинувшись человеком с хорошими манерами, причем отдавал себе отчет в том, что способен лишь скорее на роль инспектора и ревизора, собирателя справок или утонченного библиофила, а вовсе не обожаемого долгожданного богатого покупателя и хорошего клиента. Вежливым, предельно осторожным голосом и, понятное дело, в самых изысканных выражениях, я осведомился о последних и лучших новинках изящной словесности. «Не позволите ли, - застенчиво спросил я, - взглянуть на самое-пресамое из заслуживающего внимания в области наисерьезного чтения и потому, разумеется, наиболее читаемое, и сразу почитаемое, и вмиг раскупаемое? Буду вам премного и необычайно благодарен, если окажете особую любезность и соблаговолите показать мне ту книгу, которая завоевала рьяную любовь не только у читающей публики - кому как не вам об этом лучше знать, - но и у внушающей страх и оттого несомненно столь улещиваемой критики, и которая будет почитаема и потомством. Вы просто не поверите, до какой степени мне не терпится узнать, какое из творений пера, затерявшихся в этих стопках, является той самой искомой любимой книгой, один вид которой, скорее всего, как я живейшим образом предполагаю, заставит меня тут же раскошелиться и превратиться в восторженного покупателя. Меня всего пробирает до костей от нетерпения узнать, кто же этот любимец просвещенной публики, сочинивший сей заласканный и захваленный шедевр и, как сказано, может быть даже таковой и приобрести. Позвольте же обратиться к вам с просьбой указать мне на сию прославленную книгу, чтобы я мог утолить эту жажду, охватившую все мое существо, и на том успокоиться.» - «Извольте», - ответил книгопродавец. Он стрелой исчез из поля моего зрения с тем лишь, чтобы через мгновение вновь предстать перед алчущим клиентом с книгой, пользующейся наивысшим спросом и обладающей поистине непреходящей ценностью. Этот драгоценный результат духовной работы он держал столь бережно и торжественно, будто нес священную реликвию. С благоговением, с блаженнейшей улыбкой, которая может осенить лишь уста верующих и просветленных, явил он мне призывающе свое подношение. Взглянул я на книгу и спросил: «Клянетесь, что это и есть самая-пресамая книга года?»
- Без сомнения.
- Но вы уверены, что это именно та книга, которую обязательно нужно прочитать?
- Безусловно.
- И это правда хорошая книга?
- Что за совершенно излишний и неуместный вопрос?
- Сердечно благодарю, - произнес я холодным тоном, оставил книгу, которую все покупают, потому что ее обязательно нужно прочитать, лежать себе там, где она лежала, и тихо удалился, не произнеся больше ни слова.
- Темнота! Невежа! - долетели до меня слова по праву раздосадованного книгопродавца, брошенные мне в спину. Не обращая внимания на эти речи, я неторопливо отправился дальше, как сейчас станет ясно из нижеследующего, прямиком в ближайший весьма солидный банк.
По-хорошему нужно было бы зайти туда, чтобы получить доверительные надежные сведения о некоторых ценных бумагах. «Как мило и благопристойно заскочить по дороге в банк, - подумал или сказал я себе, - чтобы поговорить о финансах и коснуться вопросов, при обсуждении которых как-то невольно переходишь на шепот».
- Как хорошо и удачно, что вы к нам сами заглянули, - услышал я из окошка ответственного управляющего, и он совсем свойским тоном добавил, чуть лукаво, но весьма дружелюбно:
- Удачно, повторюсь, что вы сами зашли! Только что собирались писать вам, а теперь вот можно обойтись и устным уведомлением, весьма для вас радостным, что по поручению общества или кружка очевидно неравнодушных к вам добросердечных и человеколюбивых женщин на ваш счет переведена сумма в размере - прописью:
одна тысяча франков -
да-да, не дебет, а кредит, что мы настоящим и подтверждаем и просим вас почтеннейше принять к сведению, а еще лучше записать где-нибудь в подходящем месте, как вам угодно. Предполагаем, что известие это придется вам по душе. Ибо производите вы на нас такое, честно говоря, впечатление, что без должного попечения и нежной заботы вам, тут уж не удержимся и скажем без экивоков, никак. С сегодняшнего дня деньги находятся в полном вашем распоряжении. Поглядите только, как тут же радостно засияло ваше лицо! Ваши глаза озарились. Рот в это мгновение растянулся в улыбке, давно не посещавшей вас, поскольку назойливые ежедневные заботы самого неприятного свойства ее беспрестанно прогоняли, ведь вас давно уже не покидало скверное расположение духа, а лоб ваш без конца морщился от всяких досадных и тоскливых мыслей. А теперь потирайте ручки от удовольствия и радуйтесь, что некие благородные добросердечные благотворительницы, сподвигнутые возвышенной идеей приносить добро, утишая скорбь и облегчая нужду, подумали о том, что следует поддержать одного поэта, бедняка и неудачника (это ведь вы, не так ли?). Вот нашлись люди, пожелавшие снизойти до вас и вспомнившие о вашем существовании, так что не всем еще наплевать на презренного поэта, с чем вас и поздравляем.
- Эти деньги, пожертвованные мягкими и добрыми руками фей или дам и свалившиеся на меня столь неожиданно, - сказал я, - я предпочел бы оставить у вас, ведь здесь им самое место, в полной сохранности, раз вы располагаете несгораемыми надежными сейфами для сбережения ценностей от всякой порчи, кражи и прочей напасти. Да к тому же еще и проценты начисляете. Позвольте попросить о расписке в получении? Насколько понимаю, я свободен снимать по своему усмотрению в любое время с моего счета маленькие суммы. Смею обратить ваше внимание на то, что я бережлив. И смогу распорядиться этим даром как солидный целеустремленный человек, то бишь с крайней осторожностью, а любезным благодетельницам я выражу мою благодарность в учтивом и рассудительном послании, каковое напишу, пожалуй, завтрашним утром, не откладывая, а то еще забуду. Ваша догадка, выраженная прямо, без обиняков, что я беден, основана на верном и очень тонком наблюдении. Однако совершенно достаточно того, что я сам знаю, что я знаю, и никто лучше меня не осведомлен о моей персоне. Видимость подчас обманчива, мой любезный, и судить о человеке предоставьте лучше всего ему самому. Никто не знает человека, достаточно на своем веку повидавшего и пережившего, лучше, чем он сам. Конечно, и я временами блуждал в тумане, колебался, метался, терялся в сомнениях, чувствовал себя жалким и всеми покинутым. Но считаю, что красота - в борьбе. Гордость достойного не в радостях и удовольствиях. Лишь стойко перенесенные лишения и мужественно встреченные трудности вызывают в глубине души радостное чувство гордости. Но не пристало говорить об этом. Какой достойный муж не чувствовал себя хоть раз в жизни беспомощным? И какое человеческое существо не изменило на своем долгом пути юным надеждам, планам, мечтам? Где та душа, которая не смирилась с потерями в борьбе за претворение своих дерзновенных замыслов и заветных стремлений, не отступилась от высоких и сладостных представлений о счастье?
Получив квитанцию о внесении на текущий счет суммы в размере одной тысячи франков, солидный вкладчик и хозяин текущего счета, никто иной, как я, почел за благо поскорее раскланяться и удалиться. С душой, исполненной радостью от целого состояния, волшебным образом свалившегося с неба, я выскочил из высокого, красивого кассового зала на свежий воздух, чтобы продолжить прогулку.
Добавить к вышесказанному хочу, и могу, и имею на то, надеюсь, полное право (поскольку ничего нового и умного в настоящую минуту все равно не приходит в голову), что в кармане моем лежало вежливое и чарующее приглашение от фрау Эби. Пригласительная открытка покорнейше звала меня и побуждала пожаловать ровно в половине первого на скромный обед. Я твердо решил последовать этому призыву и появиться у сей достопочтенной особы в точно назначенное время.
Раз уж ты, благосклонный читатель, взял на себя труд этим сияющим радостным утром исправно, шаг в шаг следовать за пишущим и сочиняющим эти строки, без спешки, несуетно, легко, уютно, полегоньку, степенно и размеренно, то вот мы с тобой и пришагали к уже упомянутой кондитерской с золотой надписью, перед которой нас так и подмывает остановиться в ужасе, чтобы до глубины души опечалиться и возмутиться этим результатом грубого хвастовства и, как следствие, печальным искажением чудесного вида.
Из груди моей невольно вырвался вопль: «Как же не ужаснуться, прости Господи, добропорядочному человеку при виде этого варварства, золоченой вывески, что накладывает на окружающую сельскую невинность отпечаток алчности, корысти, оголтелого огрубления души. Неужели уважающему себя простому пекарю так необходимо затмить солнце сиянием этих дурацких золоченых и серебряных букв, заявляя о себе с тщеславием, присущим скорее князьям или модным дамам сомнительной репутации? Да месит он тесто свое и печет хлеб свой в честной и разумной скромности! В какой же пропащий мир катимся мы, а может, уже и докатились, если местные власти, соседи и общественное мнение не только терпят, но, к несчастью, еще и явно поощряют того, кто оскорбляет хороший вкус и законы красоты, кто попирает здравый смысл и проявляет неуважение к окружающим, а также теряет всякое чувство меры и становится просто смешон, заявляя во всеуслышанье о своем болезненном самомнении подобными вывесками, за версту орущими: ‘Это я, такой-то и такой-то! Раздобыл деньжат и вот могу теперь позволить себе заставить вас обратить на себя внимание. Ну и пусть я остолоп и увалень, и вкуса у меня ни на грош со всей моей тошнотворной позолотой, но никто не может мне запретить быть собой, болваном и олухом’. Имеют ли эти золотые буквы, мерзко сверкающие издалека, хоть какое-то внятное, хоть как-то оправданное и мало-мальски объяснимое отношение - к хлебу? Ничего подобного! Но где-то когда-то, неизвестно в каком уголке мира это гадкое хвастовство, эта кичливость расплодились и пошли лавиной, неся с собой нечистоты, грязь и глупость, прискорбно наводняя ими весь свет, и волна эта захватила и моего добропочтенного пекаря, отчего у него испортился врожденный вкус и пострадала присущая ему благовоспитанность. Готов пожертвовать многим, отдал бы левую руку или левую ногу, если только подобной жертвой мог бы вернуть стране и людям старое доброе чувство благопристойности, былую благородную неприхотливость, восстановить понятия о честности и скромности, которые, увы, уходят, к великому сожалению всякого благомыслящего человека. К черту подлую болезненную страсть казаться важнее, чем ты есть. Гордыня натягивает всему сущему проклятую маску злонравия и уродства и является подлинной катастрофой, причиной войн, смерти, нищеты, ненависти и всех бедствий на земле. По мне, так не может мастеровой быть месье, а торговка строить из себя мадам. Нынешние норовят лишь бросить пыль в глаза, сверкать и ослеплять модной новизной, элегантностью и шиком, все лезут в месье и мадамы, так что с души воротит. Но, может, еще наступит время, когда все снова будет по-другому. Хочу на это надеяться».
Впрочем, что касается барских замашек и испорченных манер, то у вашего покорного, как вам еще предстоит скоро убедиться, у самого рыльце в пушку. Вот увидите. Это уж совсем никуда не годится, если бы я только других немилосердно критиковал, а с самим собой обходился бы деликатно и до крайности бережно. Поступающий так критик не смеет более таковым называться, а писатели не должны злоупотреблять своим писательством. Надеюсь, последняя фраза, как и сформулированные в ней принципы, придется всем по душе, вызовет глубокое чувство удовлетворения и горячие аплодисменты.
Слева от проселочной дороги - литейные мастерские, переполненные рабочими, оттуда доносится вызывающий грохот. Вот тут меня охватывает стыд, что, пока я прогуливаюсь в свое удовольствие, другие трудятся в поте лица. Хотя, с другой стороны, я ведь тружусь в тот поздний час, когда все эти работяги уже закончили смену и отдыхают.
Мимоходом меня окликает с велосипеда монтер, мой армейский товарищ по третьей роте 134-го батальона: «Разгар рабочего дня, а ты, как погляжу, опять гуляешь?» Смеясь приветствую его и с радостью соглашаюсь, что он прав в своем мнении, что я гуляю.
«Ну ведь видят же, что гуляю, - подумал я и зашагал себе мирно дальше, нисколько не сердясь на то, что меня поймали с поличным, - вот уж совсем глупо было бы еще и сердиться».
В светло-желтом английском пиджаке с чужого плеча я казался себе, признаюсь откровенно, чуть ли не лордом, грансеньором, маркизом, фланирующим по аллеям парка, хотя на самом деле я шел по проселку в полусельской полупригородной местности, скромной, простой, бедной и ничем не напоминающей изысканный парк, о котором лишь осмелился намекнуть, но тут же осекся, так как всякое сходство с парком взято с потолка и совершенно неуместно. Среди зелени там и сям виднелись небольшие фабрики и механические мастерские. Крепкое, добродушное сельское хозяйство будто бы по-свойски поддерживало под руку стучащую и грохочущую индустрию, в которой всегда есть что-то тощее, изнуренное. Ореховые деревья, вишни и сливы придавали мягкой, слегка закруглявшейся дороге что-то привлекательное, зовущее, живописное. Поперек столь полюбившейся мне чудесной дороги лежала собака. Вообще я мгновенно влюблялся почти во все, что открывалось моим глазам. Вот чудесная сценка с собакой и ребенком: огромный, но совершенно потешный, добродушный безобидный пес уставился на мальчонку, съежившегося на корточках на ступеньках крыльца. Заметив, что тишайший, но грозный зверюга не сводит с него глаз, кроха от страха разревелся и зашелся в пронзительном детском плаче. Сценка разыграна была восхитительно. Но следующий детский выход в этом проселочном театре показался мне еще прелестней и восхитительней. Двое ребятишек разлеглись прямо в уличной пыли, как в саду. Один сказал другому: «Поцелуй меня!» Тот исполнил требуемое. Тогда первый ему заявил: «Так, теперь можешь встать». Скорее всего, без поцелуя ему и вовсе не позволили бы то, что милостиво разрешили теперь. «Как же эта наивная сценка гармонирует с прекрасным голубым небом, что божественно улыбается сверху этой легкой светлой земле! - сказал я себе. - Дети - небесные существа, потому что они всегда словно пребывают на небе. А когда они становятся старше и вырастают, неба вокруг них становится все меньше, они выпадают из детства и превращаются в сухие расчетливые существа с тоскливыми принципами взрослых. Детям бедняков летний проселок заменяет игровую. И где же им еще быть, если сады для них закрыты. Посылаю проклятия пролетающим здесь автомобилям, что вторгаются хладнокровно и злобно в детскую игру, попирают колесами детские небеса и подвергуют опасности быть раздавленными эти крошечные невинные человеческие существа. Гоню от себя чудовищную мысль, что какое-нибудь дитя и вправду может погибнуть, попав под эту убогую триумфаторскую колесницу, иначе в гневе вырвутся из меня грубые выражения, от которых, как известно, толку все равно никакого не бывает».
К людям, сидящим в мчащемся автомобиле, взбивающем клубы пыли, всегда обращено мое злое лицо с суровым взглядом, лучшего они не заслуживают. Они, верно, думают, что я назначенный высшим начальством соглядатай, полицейский в штатском, стоящий на посту, чтобы наблюдать за уличным движением и записывать номера автомашин для последующего рапорта в соответствующие инстанции. И я всегда с мрачным видом гляжу на колеса, на автомобиль в целом и никогда не удостаиваю взглядом тех, кто сидит внутри, ведь я их презираю, не лично, конечно, из чистого принципа, потому что не понимаю и никогда не смогу понять, что за радость проноситься мимо всех творений и вещей, которыми столь обильна наша чудесная Земля, будто только тем и можно спастись от отчаяния и безумия, что носиться как угорелый. В самом деле я люблю покой и все, что покоится. Люблю бережливость и умеренность и, видит Бог, терпеть не могу спешку и гонку. Больше того, что есть истина, и говорить незачем. И из-за сказанного не прекратят люди ездить на автомобилях, ни отравлять воздух выхлопными газами с отвратительным запахом, который наверняка никому не может понравиться. Это было бы противоестественно, если чей-то нос мог полюбить и вожделенно втягивать в себя то, что для правильного человеческого носа является, в зависимости от настроения, то возмутительным, то тошнотворным. Вот и все, хватит об этом, не в обиду будет сказано. И дальше в путь. Ходить пешком упоительно прекрасно, и полезно, и естественно просто. Если, конечно, башмаки или сапоги в полном порядке.
Да позволят мне высокочтимые господа доброжелатели и читатели, коль скоро они благосклонно принимают и прощают мне этот слишком напыщенный и торжественно шествующий стиль, привлечь должным образом их внимание к двум особенно значительным особам, образам или персонажам, причем сперва, или лучше во-первых, к предположительно бывшей актрисе и, во-вторых, к юной, по-видимому начинающей, певице. Обеих я считаю весьма важными лицами, потому и счел своим долгом представить их надлежащим образом и объявить о них еще до того, как они появятся и покажут себя, с тем чтобы аромат их значительности и славы, подобно запаху духов, предшествовал сим нежным созданиям и чтобы их встретили и приняли со всем достойным вниманием и заботливой любовью, какими следует, на мой скромный взгляд, непременно отличать подобных людей. А в половине первого господин сочинитель, как известно, в награду за множество перенесенных мучений, будет наслаждаться, вкушать яства и утолять жажду в палаццо, то бишь в доме фрау Эби. До этого ему, однако, предстоит прошагать еще достаточно, а также написать изрядное количество строк. Впрочем, хорошо известно, что гулять он любит так же, как и писать. Хотя последнее, быть может, все-таки чуть меньше, чем первое.
Перед чудесным опрятным домиком у края красивой улицы сидела женщина на скамейке и, едва увидев ее, я дерзновенно заговорил, рассыпавшись в самых изысканных и вежливых выражениях:
- Простите великодушно незнакомцу слишком прямой вопрос, который при взгляде на вас так и просится на язык, скажите, не были ли вы прежде актрисой? Дело в том, что вы выглядите точь-в-точь как избалованная прошедшей славой великая актриса и артистка сцены. Конечно, вы справедливо удивлены столь отчаянному и дерзкому обращению. Но ваше лицо так прекрасно и, не могу не добавить, весь ваш образ так притягателен, ваша благородная фигура так изящна, ваши глаза смотрят на меня и на весь мир так прямо, гордо, спокойно, что я никак не мог заставить себя пройти мимо, не отважившись сказать вам что-нибудь приятное и доброе, на что вы, тешу себя надеждой, не обидитесь, хотя и боюсь, что заслуживаю за мое легкомыслие если не наказания, то порицания. Как только увидел вас, меня вмиг осенило, что вы не иначе как были актрисой, а ныне, так я подумал, вот сидите у этой незначительной, пусть и красивой дороги, перед чудесной крошечной лавкой, владелицей который вы, кажется мне, и являетесь. До сегодняшнего дня с вами, наверно, никто так бесцеремонно не заговаривал. Ваша приветливость и привлекательность, ваш милый облик, ваше спокойствие, ваше изящество, ваша благородная осанка и удивительная бодрость для преклонного, если позволите мне это упоминание, возраста - все это придало мне смелости завести разговор с вами так запросто прямо на улице. Да и чудесный день с его веселым привольем так переполнил меня счастьем, что я на радостях позволил себе, возможно, чуть лишнего по отношению к незнакомой даме. Вы улыбаетесь! Значит, нисколько не сердитесь на мои безалаберные речи. Мне кажется, если могу так выразиться, просто восхитительным, что две незнакомые души могут порой свободно и невинно вступить в беседу, ведь для этого нам, обитателям этой блуждающей странной планеты, так и оставшейся для нас загадкой, и даны в конце концов уста, и язык, и способность говорить, что само по себе чудесно и удивительно. Так или иначе, только увидел вас, сразу почувствовал близкую душу. Однако должен теперь почтеннейше извиниться и прошу вас поверить мне, что испытываю к вам глубокое благоговение. Может ли откровенное признание, что вы одним своим видом сделали меня счастливым, дать вам повод на меня рассердиться?
- Мне приятно было слушать, - весело ответила моя красавица, - но вот что касается вашей догадки, тут разочарую вас. Я никогда не была актрисой.
Я почувствовал необходимость сказать ей:
- Я недавно приехал в этот край и жил до этого в весьма стесненных обстоятельствах, в недобром холодном окружении, с больной душой, совсем потеряв веру, без уверенности в будущем, без доверия к людям, без какой-либо надежды, чужой и враждебный миру и самому себе. Страх и подозрительность преследовали меня на каждом шагу. И понемногу это тяжелое отвратительное чувство стало рассеиваться. Даже дыхание мое здесь сделалось спокойнее и свободней, и я стал красивее, мягче, чувствую себя счастливым человеком. Постепенно исчез страх, изводивший мою душу. Тоска и пустота в сердце, безнадежность уступили место радостному ощущению полноты, я заново научился испытывать приятное живое чувство соучастия. Я был мертв, а теперь будто кто-то поднял меня из гроба, и я чувствую во всем его поддержку. Там, где меня, как я думал, ждет много безобразного, жестокого и тревожного, я встречаю очарование и доброту, нахожу покой, доверчивость и благо.
- Тем лучше, - сказала женщина с доброй улыбкой.
Тут мне показалось, что настал момент закончить эту изрядно игриво начатую беседу и удалиться, так что я раскланялся с женщиной, которую принял за актрису и которая, к сожалению, больше не была великой и знаменитой актрисой, потому что сама сочла за лучшее это отрицать, и распрощался с ней, позволю себе отметить, с изысканной, подчеркнутой обходительностью, отвесив ей поклон, и мирно зашагал дальше, будто вообще ничего не произошло.
Робкий вопрос: может ли изящная модная лавка, выглянувшая из-за зелени, вызвать столь разительный интерес и даже, возможно, скромные аплодисменты?
Я в этом убежден и потому беру на себя смелость нижайше донести до сведения, что ваш покорный, вышагивая по сей прекраснейшей в мире дороге, испустил глуповатый мальчишеский крик радости, удививший даже издавшую его глотку, не думавшую, что способна на такое. Что же узрел я такого нового, небывалого и прекрасного? Да говорю же вам, всего лишь прелестный салон модных шляп. Париж и Петербург, Бухарест и Милан, Лондон и Берлин, все, что только есть элегантного, распутного и столичного, вынырнуло, нахлынуло на меня, чтобы ослепить и очаровать. Однако столицам мира не хватает главного украшения - сочной зелени деревьев, покрова и благодати ласковых лугов, нежности листьев и, не в последнюю очередь, дурманящего запаха цветов, а все это у меня здесь было. «Все это я обязательно запишу, - твердо решил я, остановившись, - в рассказе или в какой-нибудь фантазии, и озаглавлю ‘Прогулка’. И этот магазин дамских шляп обязательно там будет. Иначе это произведение могло бы лишиться таких очаровательных прелестей, без которых совершенно невозможно обойтись». Перья, ленты, искусно сотворенные ягоды и цветы на славных забавных шляпках притягивали и звали меня, как сама природа, которая своей естественной зеленью и живыми красками нежно обрамляла рукотворные краски и порождения фантазии модельеров, будто витрина шляпного салона была лишь прекрасной картиной. Здесь я очень рассчитываю, как уже говорилось, на чуткость и понимание читателя, которого я искренне боюсь. Это жалкое признание в трусости вполне объяснимо. Такое случалось и с другими, несравненно более смелыми авторами.
Господи, а это что такое я вижу, опять же под сенью листвы, - какая восхитительная, чудесная, несравненная мясная лавка, а в ней розовые и алые куски свинины, говядины, телятины! В глубине возится мясник, и покупатели ждут. Разве не стоит прокричать ура и этой мясной лавке, подобно салону шляп? В-третьих, можно и бакалею заодно упомянуть. Трактиров и пивных я коснусь чуть позже, еще успеется. С подобных заведений никогда не поздно начинать, но чем позднее, тем лучше, это ведь каждый по себе знает, чем все, увы, может кончиться. И самый благонравный из благонравных не станет спорить, что и ему не под силу справиться с некоторыми пороками. К счастью, мы всего лишь люди-человеки и потому нам простительно. Всему виной слабость человеческой натуры.
И вот теперь мне придется заново провести ориентировку на местности. Предполагаю, что переориентация и перегруппировка удаются мне ничуть не хуже, чем какому-нибудь генерал-фельдмаршалу, который учитывает все возможные обстоятельства и включает в свой, да позволят мне сказать, гениальный расчет все случайности и неудачи. В нынешние времена каждый прилежный читатель газет становится стратегом и запоминает такие выражения, как «фланговый удар». Я в последнее время пришел к убеждению, что искусство ведения войны и боевых действий по трудности и необходимости выдержки сравнимо с писательским искусством, и наоборот. Писатели ведь, подобно генералам, подолгу готовят свои действия, прежде чем отважатся на решающее наступление и сражение, другими словами, прежде чем бросят в бой на захват книжного рынка какую-нибудь халтуру или книгу, что является вызовом и приводит к яростным и мощным контратакам. Книги попадают в засаду рецензий, и их огонь бывает таким безжалостным, что книга погибает, а ее автор впадает в беспросветное отчаяние!
И пусть не покажется странным, что я вывожу эти, надеюсь, изящные приятные строчки пером германского Имперского верховного суда. Отсюда краткость, выразительность и острота, которые особенно ощутимы в некоторых местах, чему теперь никто не будет удивляться.
Но когда же наконец доберусь я до более чем заслуженного угощения у моей доброй фрау Эби? Боюсь только, что произойдет это еще не скоро, поскольку мне предстоит разобраться еще с некоторыми обстоятельствами. А аппетит уже разыгрался не на шутку.
Пока я как последний бродяга, перекати-поле, лодырь и расточитель времени, мот и бездельник шагал своей дорогой мимо огородов, битком набитых всевозможными лоснящимися от довольства овощами, мимо цветников и густых ароматов, мимо плодоносящих деревьев и высокой фасоли на подпорках, усыпанной стручками, мимо поднявшихся тучных злаков, а именно ржи, овса и пшеницы, мимо дровяного склада с рассыпанными кругом дровами и стружками, мимо сочного луга и славного плеска речки или ручья, мимо разных людей, вроде веселых торговок с рынка, мимо дома какого-то ферейна, украшенного яркими радостными флагами, и еще мимо много всего чудесного и полезного, мимо удивительной яблоньки-феи и еще Бог знает мимо чего только я не проходил, вот, к примеру, мимо земляники прошел благовоспитанно, хотя там были не только цветочки, но и спелые красные ягоды, а в голове у меня теснились тем временем всякие мысли, приятные и не очень, ведь на прогулке осеняют идеи и озаряют гениальные проблески, которые потом нужно тщательно обработать, и вот, пока я шагал себе таким манером, мне навстречу вышел человек, чудовище, огромный урод, от которого потемнело на улице, зловещий тип, необъятный ввысь и вширь, которого я, к несчастью, слишком хорошо знал, существо страннее странного, великан
Томцак.
Я скорее бы ожидал его увидеть где угодно, на любой другой дороге, но только не здесь, на этом милом безобидном проселке. Его скорбный зловещий вид, вся его трагичная кошмарная сущность привели меня в ужас, вмиг лишили чудесных светлых надежд и прогнали веселье и радость. Томцак! Не правда ли, любезный читатель, уже в самом имени звучит что-то ужасное и мрачное. «Зачем преследуешь ты меня, - воскликнул я, - что за нужда тебе повстречаться со мной здесь, на половине моего пути, о злосчастный!» Но Томцак не давал ответа. Он уставился на меня, выкатив глаза, то бишь с высоты своего роста вглядывался в меня, ведь он значительно превосходил меня своими размерами. Рядом с ним я казался себе карликом или жалким слабым ребенком. Этот великан мог бы растоптать или раздавить меня с величайшей легкостью. Ах, я знал, кто он! Ему не было нигде покоя. Неприкаянно бродил он по свету. Не спал в нежной постели, не жил в уютном родном доме. Его угол был везде и нигде. У него не было родины, и не было никаких прав на проживание где бы то ни было. Он был лишен отечества и счастья, и вынужден был жить совсем без любви и радости от общения с людьми. Он не проявлял ни к кому сочувствия и никто не проявлял сочувствия к нему и его житью-бытью. Прошлое, настоящее и будущее были для него безжизненной пустыней, а жизнь слишком ничтожной, слишком маленькой, слишком тесной. Для него ничто не имело значения, и он сам не имел ни для кого никакого значения. Из его глазищ исходила извечная тоска и надземных, и подземных миров. Бесконечная боль пронзала каждое его усталое, вялое движение. Он был не жив и не мертв, не стар и не молод. Мне казалось, ему сто тысяч лет, и еще казалось, будто он должен жить вечно, чтобы вечно оставаться неживым. Каждое мгновение он умирал, но умереть все не мог. Ему не суждено было упокоиться в могиле с цветами. Я уступил ему дорогу и пробормотал себе под нос: «Прощай, дружище Томцак, и пусть тебе все-таки живется хорошо!»