Вячеслав Дёгтев "Четыре жизни"

Dec 26, 2012 20:44

Он лежал за валунами, нагретыми полуденным солнцем, и умирал. Из развороченного бедра вытекала кровь. И уходила, вместе с кровью, съеживалась, как проколотый воздушный шарик, молодая его жизнь.

Рядом вытянулся уже окоченевший Венька. А ниже, метрах в двухстах, то и дело высовывались из-за камней враги - они кричали по-сербски: “Эй, русский! Будем делать обрезание!” Да, это были сербы - по крови, - но теперь они назывались “мусульмане” - потому что когда-то давным-давно их предки покорились туркам и приняли их веру. “Иуды!” - тяжело выдыхал он и стрелял в их направлении. Они поспешно прятались. Даже не огрызались. Знали, что жить ему осталось недолго.

На горе, примерно в километре, тоже слышались крики: то подбадривали его товарищи, которые отошли на запасные позиции. Они ушли в ущелье, оставив его для прикрытия. И лишь один Венька вернулся... И вот он, Венька, лежит убитый.

“Святая Отроковице, Богородительнице, на мое смирение милосердно призри, умиленное мое и последнее моление сие приими...

- стал читать он по Веньке отходную. А над камнями между тем опять появились и зашевелились черные курчавые головы мусульман. Видно, слова святых молитв их прямо-таки разжигали. Он приподнял потяжелевший автомат и распорол сухой звонкий воздух длинной трескучей очередью... Головы поспешно скрылись. Автомат сделался немного легче, и от него долго шёл пар, как от чайника.

Нога не гнулась и он её уже не чувствовал. Очень хотелось пить. Два часа назад он мёрз в продуваемых этих горах, а сейчас воздух пёк гортань, и потому дышал он часто и маленькими глотками - будто обжигающий пил чай. Когда-то в юности вот такой же обжигающий чай пили они с Венькой в общежитской комнате их художественной академии - засиживались заполночь, с мечтами о славе бренной, грезили наяву признанием и успехом шумным: вот они напишут свои великие картины, и вот их замечают, а вот они... Наивные, несчастные дети!

Веньку через полгода отчислят за “творческую непригодность” - он не смог, оказывается, научиться рисовать то, что ждали от него профессора; рисовал же он по памяти свой сибирский городишко, весёлых тёток на рынке в ярких платках, вороных коней на зелёном лугу, а абстрактные картины преподавателей называл, не мудрствуя, мазнёй. За то, видно, и поплатился. А может, это был лишь предлог? Может, поплатился Венька за то, что ходил на встречи подтянутых ребят в чёрной форме, весь грех которых состоял в том, что они изучали русскую историю, называли себя не “россиянами”, а - русскими, и смели рассуждать о том, о чём рассуждать в стенах академии, скажем так, не рекомендовалось. Веньку отчислили, он собрался и без нытья и скандалов уехал в свою Сибирь, и даже ни одного письма не прислал.

Мати Божия Пречистая, воззри на мя грешного, и от сети диаволи избави мя, и на путь покаяния настави мя, да плачуся дел моих горько...

Мусульмане кричали из-за камней: “Русский! Свинья!” - и он на каждый их выкрик отвечал отрывистым трескучим выстрелом. Гильзы, крутясь, падали на истертый камуфляж Веньки, на его бугристую спину, на бритый затылок, на раскинутые мускулистые ноги, и воняло кислым дымом и запахом горелых волос... Да, Венька был мёртв. Как странно!

“Свинья!” - кричали мусульмане, и он стрелял, вкладывая в каждый выстрел частицу своей истончающейся, вот-вот порвущейся души, и пули, как злые шмели, жалили неосторожных, и дико визжали, рикошетя от камней. Ему отвечали тем же. “Будем делать чики-чики!” А он стрелял на каждый крик, и с каждым выстрелом будто что-то отрывалось от него. Патроны не экономил - что их теперь экономить?! Скорей бы уж... Кровь из ноги сочилась неумолимо, нога сделалась как бревно, и на глаза всё плотнее и всё чаще опускался кисейно-прозрачный покров. Ни страха, ни смятения, ни ужаса уже не было.

И, видно, как последнее наказание за давние грехи, стали мерещиться ему ранние его мистические картины: то нечто расплывчато-многозначительное, похожее то ли на чудище мерзкое, то ли на диковинный цветок-вампир, то улитки рогоносцы в зелено-лиловых тонах, то белая фурия в подвенечном платье; в общем, как кто-то метко заметил: то ли эстетические химеры, то ли эстетствующие монстры. Ах, как нахваливали его профессора за этот доморощенный сюрреализм, прямо с пеной у рта, чего только не находили в его творчестве, какое сулили будущее! И до чего самому всякий раз становилось при этом мерзостно, горько и страшно... Ему вспомнился тот священный трепет души, который пришлось испытать после покаяния и причащения - со слезами и рыданиями, с горловыми спазмами. Тогда, придя в общагу, перенаполненную вином, перегаром и блудом свальным, он все свои дьявольские картинки, за которые профессора ставили ему неизменно высшие баллы, предал огню. И поехал на Валаам.

И уже там, будучи послушником, получил письмо от Веньки: тот писал, что отслужил в ВДВ и что живопись забросил, всё это, брат, финтифлюшки, блажь от жиру и душевной косности, а для настоящей жизни нужна настоящая работа, не болтовня на исторические темы, как раньше, и не маскарад с формой, а - настоящая борьба, и что нашел таких парней, целеустремлённых и твёрдых, нашёл дело, за которое не жаль и саму жизнь положить... Он порадовался тогда за Веньку и помолился за него.

Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое, победы православным христианам на сопротивныя даруя и Твое сохраняя Крестом Твоим жительство...

После Венькиного письма странная его обуяла тоска. Что ж, выходит: он тут, в монастыре, спасается, а другие солдатский послух несут. И пошёл он к игумену, и поведал ему свои печали. И тот сказал: иди и служи, коль совесть угрызает, благословляю. Хотя ты и тут очень нужен - иконостас расписывать. И пошёл он тогда в скит, к старцу Валаамскому, и поделился своими душевными раздорами. И тот сказал: езжай к воинскому начальнику и объясни ему всё. Как он скажет, так и поступи: служить - значит служить, расписывать - значит расписывать. И поехал он на Урал, на родину, где состоял на учете в военкомате, и зашёл к военкому, и рассказал ему всё как на духу. Седой подполковник выслушал и прослезился. Возвращайся, сказал, и молись за нас, грешных, расписывай иконостас, это и будет, сынок, твоя служба. И отпустил его с миром.

После чего расписал он с упоением и радостью иконостас: пустил по сияющему золоту сочную киноварь, и оттенил голубой лазурью, и святые получились не столько строгие, сколько весёлые и радостные, осиянные счастьем - чему долго дивились отцы церкви и в задумчивости чесали затылки. И в конце концов решили: быть посему! Что это нашим святым пребывать всегда в посте и в строгости? Пусть хоть в одном храме будут жизнеликующими.

И будет Он судить народы, и обличит многие племена; и перекуют мечи на орала, и копья - на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будет более учиться воевать.

Он вставил в автомат новый тяжёлый, набитый патронами магазин, где в каждой пуле скалилась смерть, а пустой, между тем, гремя как коробка, поскользил по камням вниз; он передернул затвор и почувствовал, как маслянистый патрон плотно вошёл в тугой патронник и пуля въехала в нарезы... Со зрением творилось что-то неладное: то оно делалось вдруг ясным и чётким, и тогда он видел оставивших его ребят на склоне горы, как они спорят, показывают в его сторону руками, и видел даже, как вьются мухи над раскрытым ртом убитого мусульманина, что лежат, раскинувшись, метрах в семидесяти, и вспоминался помимо воли русский писатель Гаршин и его рассказ “Четыре дня”, про эти же горы, только про другую войну, а то наползала на глаза серая пелена, и тогда ему грустно становилось от осознания человеческого несовершенства. Увы, история людей ничему не учит, и безумие границ на свете не имеет.

К Тебе, Господи, возношу душу мою. Боже мой! На Тебя уповаю, да не постыжусь вовек, да не восторжествуют надо мной враги мои, да не постыдятся и все надеющиеся на Тебя; да постыдятся беззаконствующие...

С горы, слышно было, кричали товарищи, постреливали по мусульманам… Ах, Венька, Венька! Какая радость была, когда увидел его тут, на чужбине. Какая трогательная встреча... Ночь напролёт просидели они, рассказывая друг другу о судьбах своих. У Веньки над бровью шрам багровел - отметина после “Белого Дома”, их там триста было, как спартанцев при Фермопилах, как монахов на Куликовом поле, и все герои, живые и мёртвые, - а у него в паспорте греческая виза звала на святую гору Афон, давненько уж пора быть там, заждался небось игумен Русского скита отец Нил, которому тоже захотелось расписать свой храм радостными, счастливыми ликами святых, - и в Грецию уже слава докатилась! - а он вот в Сербии ненароком подзадержался. Задержался, зажился в отряде “диких гусей”. Заворожила, завлекла - прямо-таки искушение! - покорила его смертная стихия войны. А тут - Венька... Ах ты, друг любезный!

Конечно, изменился он неузнаваемо. Суждения его порой шокировали, порой рвали душу своей обнажённостью. Но как подумаешь - а ведь прав!..

Он запальчиво говорил, что Сербия сейчас - пробный шар, что она сейчас - полигон для отработки настоящей агрессии. Против кого? Конечно же, против России! Он говорил, что на русской земле должна быть единая русская вера и единый русский миропорядок, и никак иначе. Любые компромиссы неминуемо ведут к поражению. Почему “Грузия - для грузин” и “Литва - для литовцев” это хорошо? А почему “Россия - для русских” - плохо? Почему - там “национальное самосознание”, а у нас - “шовинизм”?! Ведь не мы же первые стали делить на “своих” и “чужих”. Так что не обезсудьте... Он говорил, что пора называть вещи своими именами: в России развёрнут геноцид коренного русского населения, а мы лишь растерянно-глупо улыбаемся.

Конечно, некоторые утверждения сильно резали слух и со многим трудно было соглашаться. Но энергия Венькина, убеждённость - заражали. А как задумаешься - правда!

Сербия - это та страна, на территории которой началась первая мировая война, говорил Венька. Отсюда же начнётся и последняя. И она уже началась... И пока что мы её проигрываем. Потому что самообольщаемся. Враги же наши не имеют ни жалости, ни великодушия - им это генетически не присуще. Мы для них - недочеловеки, и считаются они только с силой... Поэтому, защищая Сербию - защищаешь Россию. И мы победим, ибо мы русские, а враги - нет, и с нами Бог!

Вот такой он был, Венька! Раб Божий Вениамин.

Спаси, Господи, и помилуй ненавидящия и обидящия мя, и творящия ми напасти, и не остави их погибнути мене ради грешнаго…

Он, уже почти ничего не видя, пустил в Сторону врагов длинную, словно бы разматывающуюся очередь - чтоб помнили, что ещё жив! - и слушал с каким-то странным упоением, как потрескивал ствол автомата, остывая на струящемся сквозняке, - совсем как мамина печка, даже и пахнет так же кисловато... Он желал смерти, он звал её, зная одновременно, что это большой грех. Но сил терпеть уже не оставалось. Язык пересох и едва ворочался во рту. Весь бок выше ноги горел огнём. Но Господь не давал ему смерти, не посылал избавления от страданий. И он - терпел...

Мусульмане отчего-то вдруг загалдели внизу, залопотали, оживились. Ребята на горе тоже закричали, стали беспорядочно стрелять вниз. Он приоткрыл свинцовые веки и сквозь розовую пелену различил напротив себя, между валунами, чёрную болванку гранатомёта. Болванка медленно двигалась, прицеливаясь... Ну вот она и смерть. Наконец-то!

В руце Твои, Господи Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой. Прости, не расписал Храм Твой. И прости нечестивцам беззакония их, ибо не ведают, что творят...

Но не суждено было ему умереть в этот миг. Какая-то из пуль, посланная с горы, настигла-таки гранатомётчика. И он ткнулся носом в горячий валун, так что каска загремела по камням. А тот, кто заменил его, видно, был неопытен в этом гибельном ремесле, и потому граната улетела далеко в синий лес, и там, во глубине голубой гущи, сухо и как бы смущённо лопнула.

И тут он увидал свою мать. Молодую, стройную, красивую. Идут будто бы они с ней по зелёному майскому лужку, а лужок весь в жёлтых цветущих одуванчиках. И всё вокруг поет, всё ликует радостно, соловьи заливаются и славки, пёстрые дрозды поют и щеглы яркие, иволги и чижи, ласточки щебечут беззаботно и жаворонки звенят, кузнечики трещат и цикады, и многая иная тварь, которая многочисленна на земле и в небесах, славит, славит в упоении Создателя, и мать тоже - радостная и весёлая, и светлые глаза её лучатся, и она плетёт из одуванчиков венок, плетёт и надевает ему на голову... И вдруг их заливает чудесным серебристым светом. И в сиянии является Та, Которая всех выше и добрее. И птицы смолкают в изумлении, и в благоговении меркнет всякий земной свет. И Она протягивает к нему Пречистые Свои руки. А матушка подталкивает его в спину и шепчет над ухом:

- Всё упование моё на Тя возлагаю, Мати Божия, сохрани чадо мое под кровом Твоим.

И он, радостный, шагнул раз, шагнул другой навстречу, и легко пошёл-побежал к Предвечному свету...

... Его захватят уже мёртвым. При обыске обнаружат на груди монашеский крест-параман, а на спине, между лопатками, ладанку-мощевик с вшитыми мощами валаамского святого. Долго будут совещаться, спорить: кто же этот человек? Видно, большой начальник. И крест - вишь, странный какой, большой и невиданный.

После чего его разрубят на четыре части - крестообразно - и предложат по рации “диким гусям” менять каждую часть на одного пленного мусульманина…

Так молите же Бога о нём - и вы, друзья-одноотрядники, сербы и земляки-русские, и ты, святый Романе-сладкопевче, и ты, княже-страстотерпче Борис, убиенный братом своим родным, и ты, святый отче Антипо Валаамский, усердные помощники и молитвенники о душе погубленной. Ибо Романом звали героя в миру, когда дерзал он быть живописцем; Борисом пострижен во иночество; и носил с собой частицу мощей святого Антипы Валаамского, которые развеялись по земле по сербской.

И помолитесь также за воина Вениамина.

А случилось это в аккурат на Покров Божьей Матери, который в Сербии, да и в России, был в тот год очень сухим и тёплым. В тот самый день, когда погибшие “за други своя” идут под сенью Нетленного Покрова, как говорят, прямиком в рай.

Аминь.

image Click to view

видео, современная русская проза, 500 рассказов, рассказ

Previous post Next post
Up