Белое поле - простыни, горы - подушки. Вдали - скомканные одеяла. Потолок так высоко, что почти не виден. Он серый, небо за окном чуть светлее, но похожего оттенка. Еще один оттенок серого - в телевизоре. Телевизор низко, в самой нижней секции стенки. Там носятся под музыку какие-то фигурки в развивающихся одеяниях. В комнате никого нет, я одна в антарктиде софы, но мне нисколько не страшно, а наоборот интересно наблюдать потолок, белые одеяльные горы и фигуры в телевизоре.
Пятно на обоях - на уровне носа. В углу, куда зачем-то поставили. Память фиксирует, что ставили в угол, но никогда не запоминает за что именно, за какое прегрешение. «Пробка, ничем не пробьешь», - говорят взрослые. А зачем надо пробивать? Зачем? Они же друг друга не пробивают. А я не делаю ничего плохого. Взрослые говорят, что не слушаюсь, а слушаться совсем не хочется. Когда говоришь «не хочу», они все равно ответят: «А ты через не хочу!» И заставят сделать, как нужно им. А вот зачем, ну не хочется же? Они заставляют есть, а еда невкусная. И вообще большинство еды не съедобно, например куриное мясо белое никогда не жуется. Из курицы жуются только ножки и крылышки, зачем они белое мясо навязывают?
Слушаться - всегда противно, во вред себе. А они даже повременить не дают, требуют точного и немедленного исполнения приказов.
Еще один угол - в другой квартире. Там нет обоев. На стенах краска. В комнате - мутно-бирюзовая, в серебряный цветочек и былинку. Пара былинок соблазнительно изгибается. Получается рисунок, похожий на жопу. Можно сосредотачиваться на нем и представлять, что это и есть жопа, только розовая, и заканчивается она маленькими ножками.
А коридор покрашен в какой-то рыжеватый цвет. И угол между большей комнатой и меньшей выступает на несколько сантиметров. Он как бы специально создан для того, чтобы туда ставить непослушных детей. Только зачем ставить в угол того, кто «не слышит», когда есть зовут, постоянно тормозит и на все отвечает «щас». Но он же не шалит, этот ребенок (противное, противное слово!)
Тот, чье любимое слово «щас», должен быть наказан как-то иначе, его бы взять и заставить что-нибудь сделать, вот хоть зарядку какую. А то ставить в угол созерцателя все равно, что пускать зайчика в капустные грядки. Но взрослые об этом не догадываются. И вот, время стояния в углу превращается во время познания и наблюдения: приходит осознание себя, мира и своего - увы, не лучшего места в этом мире.
Слышно, как бабушка жалобно затягивает на кухне: «Вот умру, вот умру, похоронят меня, и родные не узнают, где могилка моя». Еще она поет: «Если б все были как ты, ротозеи, чтоб осталось от Москвы, от Рассеи?» Но самое интересное из ее репертуара: «Эй, Баргузин, пошевеливай вал!... Славный корабль - омулевая бочка! Славный мой парус - армяк дыроватый!» и «Вставай, проклятьем заклейменный!» Заклейменный - это такой индивидуум, посчитанный, можно сказать. Весь мир заклейменный - это что-то большое, наверное большая толпа заклейменных. Голодных и рабов. Они должны встать и гордо идти, звеня кандалами и сверкая клеймами. (Клеймо на доме, такое красное, - один раз показала мама. Клеймо понравилось и запомнилось. На людях наверное тоже такие ставили, как сургучные печати, только краской. Где-нибудь на ногах, - на доме ведь клеймо внизу, над фундаментом, почти на уровне моего носа).
Проклятьем заклейменный - это уже такой живой памятник, как в метро «Площадь Революции». На станции памятник как раз сидит, пригнувшись, а тут он как встанет, как разметет весь мусор до основания. А потом как построит новые, белые и чистые дома!
В метро есть еще один памятник - на станции Белорусская. Но он огромный и страшный - такой партизан, он протягивает длань. Взрослые один раз сказали: «Щас схватит!». Рёву-то было…
А потом подумалось: а вдруг он спустится в туннель и наведет шороху - вот как бросит бронзовую гранату под поезд!
Бабушку я зову баба Фаля, а полное ее имя Фекла Мелентьевна. Один раз воспиталки обозвали ее - Свекла Мелентьевна. Сами они свеклы. У бабушки две подруги есть - Галина Дьяченко и Параскева Антоновна. Параскева Антоновна мне очень нравится, бабушка называет ее Параня, но мне хочется, чтобы ее звали Пашей. И мне совсем не нравится быть Анной - я тоже хочу быть Параскевой, Пашей. А вообще-то лучше быть мальчиком…
Бабушка поет, когда моет посуду. Долго-долго. Еще она любит интересную песню про мичмана Джонса, корабль которого налетел на мину. «Вдруг глухой удар все суднО потряс»… Джонса спасла Мери, а потом там все как-то непонятно, грустно…
Бабушка протирает посуду тряпочкой, хотя дедушка накупил каких-то пластмассовых щеточек. Я бы такими мыла, но мне не разрешают. Хотя я ни одной посудины не разбила. Взрослые вообще многого не разрешают, и это нормально, они же большие. Им все можно. И разрешать, и запрещать. Например, они не разрешают есть мед. Но как же хочется! Баночка майонезная с медом стоит на подоконнике, на самом краю. Когда никого нет, можно подойти, дотянуться, наклонить баночку и отъесть капельку.
От меда бывает диатез. Это когда съешь что-нибудь вкусное, а потом тело покрывается множеством зудящих красных волдырей. Поэтому ничего вкусного нельзя. А хочется! Помимо меда и шоколада хочется яиц. Одному мальчику воспиталка в детском саду (наверно его мама или бабушка) дала вместо каши яичко всмятку, которое она вылила в блюдце, слегка посолила и накрошила туда белый хлебец маленькими кусочками. Ярко-желтая тюря с белыми кусочками на всю жизнь осталась любимым деликатесом. И еще - черная икра, которую доставали, как редкое лекарство. Нравился и простой рыбий жир, от которого вылизывалась пробка. Он казался таким же вкусным, как икра, яйцо и селедка. Из фруктов съедобными были одни бананы, все остальные - так, баловство. Бананы почти также редки, как черная икра. Их хочется съесть целиком, даже потемневшие места, но бабушка не дает, она тщательно вырезает все темное из белой мякоти и без того маленького бананчика: «Сейчас будем банан оперировать», - говорит она добродушно, и через некоторое время от банана остается меньше половины.
У бабушки почти всегда хорошее настроение, но с ней мало кто считается, потому что у нее склероз. Склероз отнимает у нее право на уважение. Бабушка интересно рассказывает про «Интернационал», но путает иногда слова. Особенно часто она называет макароны помидорами. Не может найти записную книжку: «Верхние пришли, унесли», - сетует она на соседей, которых никто никогда не видел. Дедушка тоже не любит соседей: «Опять Шереметиха на пианино бренчит». Взрослые почему-то помешаны на тишине и не любят света: постоянно задергивают шторы. И люстру никогда не включают полностью, от чего свет в комнате вечно какой-то тусклый. А ведь бабушка всегда в очках, она глаза испортила, когда читала при какой-то коптилке.
- АД8-19-38...
Взрослые вечно копошатся - что-то готовят, убирают, прибивают. А дома все равно грязновато, темновато и невкусно. Вот на Лазовском, где обои на стенах - чисто, светло и красиво. Но мама не хочет там жить, она почему-то живет со мной здесь, у дедушки с бабушкой. И все время что-то громко и нервно обсуждает, ругается и кричит. Из-за стены слышатся какие-то фамилии и жалобы. Жалобы - постоянные гневные жалобы…
Взрослые заставляют спать днем. Для этого они загоняют в позорную кроватку, такую же, как у младенцев. Там стенки - из веревочной сетки, чтоб дитя не сбежало во время дневного сна. Кто-то из садовских детишек заходил в гости, видел эту кроватку и нарассказывал в саду всей группе. Стыдно-то было! Хорошо, что скоро забылось.
Взрослые загоняют посреди белого дня в эту кроватку, зашторивают со стуком тяжелые плюшевые занавески на деревянных карнизах с колечками, плотно закрывают дверь. Ты обязан спать. Надо слушаться. Сон не идет, хорошо, если успел напрятать под подушку мелких игрушек, тогда есть чем заняться. А если не успел? Можно заснуть, а потом увидеть черную собаку на паркете посередине комнаты. Или долго вспоминать, куда это все ездили: там было много народа, тесно, везде узлы и чемоданы, люди копошились, ютились в маленьких клетушках, и даже сверху были еще какие-то люди с узлами и коробками. Взрослые ни разу не объясняли, что такое сновидение. Понимание явилось само, внезапно, по наитию.
Мысли о смерти тоже явились ниоткуда. Тоже во время такого вот «тихого часа». В одиночестве комнаты неожиданно представилась тьма - такая, как в ванной, или как бывает глубоко под кроватью. «Они околели. Мы все околеем», - пронеслось в голове страшное. «А как тогда будет?» - наверное, это чернота и тающий светящийся силуэт, непонятное. А потом вообще ничего не будет. А как это - ничего? С тех пор представлять «ничто» и думать о смерти стало моим излюбленным занятием. Это придавало жизни большую глубину, уводило с поверхности куда-то в толщу мышления. А все - дневной сон, будь он неладен…
Зачем только взрослые насильно заставляют спать днем и есть всякую невкусную еду вроде супа и каши?