Когда я ещё преподавал в гимназиях религию, то заметил, что мне гораздо легче и естественнее общаться с коллегами-учителями - преподавателями как гуманитарных, так и естественнонаучных предметов. С коллегами любого профиля я мог находить множество общих тем, болтать, шутить, дурачиться, степенно беседовать или страстно спорить на мировоззренческие или политические темы. Но мне было чрезвычайно трудно находить общий язык с преподавателями религии. В их строго-экстатическом присутствии язык мой словно примерзал к гортани, губы предательски слипались, а ум судорожно старался подобрать нужные, идеологически правильные словеса. Всё-таки советский опыт раннего детства и юности - неизгладим, будучи к тому же западному европейцу совершенно незнакомым.
Рефлексы работали автоматически, и советские по духу люди обнаруживались далеко за пределами Родины развитого социализма. Тогда-то я и вывел для себя некую максиму, что категория-атрибут "советскости" вовсе необязательно связана с эсэсэсэром, но представляет собою метафизическую субстанцию, акцидентально обретающую форму путём метемпсихоза поверх всяких государственных границ и любых политических устройств. И почему-то нередко инкарнациями дистиллированного советского духа оказывались, как я с лёгким ощущением мягкого кошмара понимал, именно учителя религии, а не биологи, физики или математики.
И потому я чувствовал себя рядом с официальными религиозниками как бы находящимся в райкоме комсомола или на партсобрании, на проработке: слегка виноватым, так как идеологически не совсем благонадёжным, гражданином. У которого слишком много открытых вопросов и слишком мало убеждённости во всепобедности Истины. Ужасно не хотелось "смущать" (смутить их не составляло при желании никакого труда) их хрупкую и даже детскую веру и убеждённость в том, что именно они несут детишкам Истину. Их уверенность в собственной неповторимой значимости. Не хотелось то ли из деликатности, то ли из осторожности. Сам я был к тому времени к единой и единственной Истине довольно равнодушен (полагая, что вовсе Её уже не знаю: результат длительной жизни в средоточии церковных общин и сопутствующих им перманентных подковёрных войн и лукавых подсиживаний [ведь вера-надежда в милующего всякую тварь Утешителя не есть "знание Истины" - это всего лишь тихое и парадоксальное - „вопреки“ -доверие, проистекающее от отчаяния и очень глубокого пессимизма, ясно видящего скорее волчью, нежели буддовую натуру "челA века"]).
Вместо этого предпочитал с вящим удовольствием преподавать "доксы", то есть традиционные философские и богословские мнения, а также исторические случаи мордобоя и убийств, прямо вытекавшие из борьбы за священную Истину (= „история Церкви“). Последнее было просто весело, а для сугубо наблюдательного субъекта ещё и поучительно [такие среди моих учеников тоже встречались. Интересно, что они ведь и по сей день меня помнят и благодарят с оказией случайной уличной встречи: любому, даже самому плохому актёру, играющему роль учителя, порой нужно бывает нежное слово благодарности]. Ведь наибольшее число людской массы было повергаемо в гумус именно из уверенности повергающих - в Истине и в своём в Ней неколебимом стоянии.
Индия с её сноподобной пестрядью божеств и религий, а также буддословие - во всём своём широком спектре рецептов Пути и путей-дорожек философских рефлексий - представляли из себя благодатнейшую почву для исследования самых противоречивых "докс". Эксцентричный В. П. Васильев в 19 веке написал бы (и ведь написал же!) - "догматов". На каковой почве можно было в то же время устоять на земле своима ногама, не поддавшись сладкому опиумному духу безмыслия, растворяющему наблюдателя и включающему то, что осталось, в иллюзию горделивой "принадлежности Традиции".
Где, как не на этом фоне всего заметнее становилась литературная русская истина:"Все это, видите ль, слова, слова, слова". Однако процесс распутывания сего множества словec и выцеживания из них уверенности авторов в своих истинах завораживает и немного примиряет с принципиальным почти полным отсутствием собственной позиции (впрочем, после знакомства с Нагарджуной собственное моё беспринципное отсутствие позиций перестало слишком сильно расстраивать). Гораздо интереснее для меня делаются в последние годы вопросы, а ПОЧЕМУ тот или иной написатель текстов считает свою позицию истинной, а оппонентов заблуждающимися идиотами?
Из этого следует, что делание филолога, а по совместительству исследователя "докс" (или тех или иных "идей" - философских, теологических и т. п. - в их непрестанной исторической изменчивости) всегда есть деятельность герменевта, пытающегося понимать не только древний (впрочем - вообще любой) текст и то, что expressis verbis в этом тексте не высказано, оставшись за скобками литер и даже намёков и аллюзий, но и уразуметь своё собственное понимание.
Именно это понимание нe только понятого, но и своего понимания было для меня всегда наиболее увлекательной игрой в бисер. Индия и Тибет в данном случае совершенно вторичны, акцидентальны. Повернись цепь событий иными сторонами, объектами сей благородной игры могла бы стать самурайская Япония, древний Китай, Шумер, Иран или арабская вселенная. Однако это непременно должен был бы быть объект, избранный по принципу своей изначальной культурной чуждости, но и тем эротически привлекательный, как всякое чуждое чужое. И в то же время смутно знакомый, будоражащий воображение, навевающий грёзы и обетующий небывалое несбывшееся.
Интересует ли меня "происхождение мира"? Разве только как мнения относительно данной темы самых разных людей. Выраженное в древних и более новых текстах или высказанное в устной беседе за бокалом вина, чашкой чая или стопкой водки. Имею ли я здесь сам своё "мнение"? В зависимости от сплетенья обстоятельств: свива настроений, расположения ума - своего и собеседника, - а также задаваемых вопросов и невысказанных ожиданий. Интересует ли меня, как там "на самом деле"? Нет, потому что некогда я понял, что достоверно знать этого не дано никому.
Заботит ли меня религиозное "спасение"? Да, очень: как объект моих исследований или наблюдений самых различных "докс". Но что такое "религиозное спасение" в его отношении к (единственной) Истине и по ту сторону самых разных традиционных риторик и текстов, я не знаю. Я даже не знаю, единственна ли нумерически Истина. Потому что слишком мало доверяю тем, что полагают себя наверняка знающими, в прах испепеляющим незнающих своим презрением и добивающим их, поверженных, высокомерной "жалостью к заблудшим".
Мимезис, подражательное воспроизведение подразумевает доверие. Попытка понимания может быть деланием скептика или агностика.
Филолог-герменевт и саму устную беседу будет считать текстом, подлежащим распутыванию отдельных тантр (нитей). Наверное, этим такой филолог cродственен философу. В то же время филолог не обязан ни высказывать, ни даже иметь своего мнения. Ему интересен сам процесс распускания ткани на нити, любования их переливами и последующего любовного сплетания нитей обратно и по возможности точно. Понятый текст и его восстановленную ткань филолог обрамит вязаньем своего филологического комментария, каковая рамочка заставит древнюю ткань заиграть свежими переливами.
В то же время филолог-лингвист не только выцедит из нитей краску, подвергнет каждый отдельный её состав разлагающему химическому анализу, но и сами обесцветившиеся ниточки рассечёт на сотни пластинок, микротомируя и микроскопируя, сравнивая с тысячами других препаратов. Ткань будет невосполнимо разрушена, но лингвист удовлетворён.
Что сделает философ-нефилолог? Он просто нервически издерёт древнюю и прекрасную ткань на неровные куски с рваными краями, а потом попытается их сшить уродливыми чёрно-серыми нитками как попало, под настроение. Непременно образовавшиеся зияющие дыры он подлатает обрывками портянок своей "системы", добавит каких-нибудь совсем уж ржавых мозговых конструкций, назвав эту модную инсталляцию "оригинальной философией", а то и Истиной.
Из сказанного следует, что "верующих в единственную и единую Истину" близко нельзя подпускать к научному, филологическому деланию. Если, конечно, печься о благе научного рукомесла, а не о демонстрации идеологической лояльности или проповеди религиозной Истины и всяких там просветлений. Вот почему верующий буддист-буддолог или индолог-вайшнав - это почти оксюмороны, если у них отсутствует метапозиция непредвзятого исследователя (а чаще всего именно так и бывает).
Вера в истинность (или ложность) предмета, до неразличения себя и объекта делает его внимательное и доброжелательное исследование не просто затруднённым, но едва ли возможным. Ведь и православный богослов едва ли сможет доброжелательно-отстранённо исследовать писания Лютера или Кальвина, просто как тексты, содержащие материал по истории христианских богословских идей, а не как писания "ересиархов".
Иначе говоря, филолог-герменевт желает понимать самые разные мнения и позиции, выраженные в текстах, однако не задаётся методическим вопросом об "истинности" той или иной позиции (такой вопрос остаётся его приватным мнением или же вообще не возникает). Теолог понимать обычно не хочет (он уверен, что всё заранее знает), но берётся проповедовать Истину, которую всё же НЕ знает (он знает лишь риторику, с уверенностью заявляющую ОБ Истине). Лингвист разлагает риторические приёмы на слова и вытягивает из них корни. Для него истина - в корнях и в корнях корней. А философ так занят построением замков "систем" из собственной речи, что слышать других не только не может, но и не желает.
P. S. Философ, теолог и лингвист обычно монологичны; филологу свойственен полилогизм. Филолог -- это человек-оркестр.
P. S. S. (UPD) Верующий буддист -- он может быть, разумеется, прекрасным и глубоким буддийским учёным, великолепным знатоком своей традиции (впрочем, он будет скорее всего свято верить в ipsissima vox исторического Будды даже в случае явно поздних махаянских Сутр. И тут уж рациональные аргументы бессильны). Здесь он во многом подобен католическому дособорному (до 2-го ватиканского Собора) теологу. Однако его предикат "верующего" -- серьёзное препятствие (vighna) для его сособности адекватного понимания текстов, не принадлежащих его традиции. Здесь интертекстуальная начитанность пандита или (в редком идеале) академического востоковеда предпочтительней интуитивных прозрений виртуоза медитации, жёстко ограниченного лишь своим деланием и похо разбирающегося в традиционной текстологии.
...........................................
Изо всех перечисленных деланий рукомесло филолога мне наиболее мило, так как оно наиболее нежное и щадящее.
………………… ………………. ……………..