Эдуард Шеварднадзе о Чернобыле.

May 05, 2018 00:10

Чернобыль-1986. Фрагмент из книги Эдуарда Шеварднадзе «Мой выбор. В защиту демократии и свободы» (М.: Издательство «Новости», 1991). На момент описываемых событий Эдуард Амвросиевич, напомню, был министром иностранных дел СССР:

То утро [28 апреля 1986 года - Р. С.] началось трезвоном телефонов, которые обычно в это время дня безмолвствуют. Мне пришлось отложить традиционное, по понедельникам, совещание и отвечать на взволнованные расспросы, сводившиеся, в общем, к одному: что произошло в стране? Впрочем, отвечать было нечего: в те утренние часы я ещё не знал, что на одной из наших атомных электростанций произошла авария. Попытки почерпнуть какие-либо сведения из доступных мне источников дали немногое. «Да, - говорили мне те, к кому я обращался, - что-то произошло на Украине, но пока получить полную ясность не удалось».

Скудная информация поступала нерегулярно и не давала полной картины случившегося.

Позвонил Горбачёв и попросил приехать. К тому времени уже примерно полтора десятка послов срочно запросили немедленных встреч со мной или моими заместителями, мотивируя их безотлагательность экстренным поручением своих правительств получить у нас разъяснения по поводу радиоактивных элементов, появившихся в атмосфере, почве и воде на их национальных территориях. Все они связывали это с Советским Союзом, поскольку в работе атомно-энергетических установок их стран неполадки не были обнаружены.

Дело принимало скандальный оборот.

Я уже выходил из кабинета, когда помощник сообщил мне о ещё одном телефонном звонке. На сей раз речь шла о фильме «Покаяние». Кинорежиссёр Тенгиз Абуладзе завершил работу над ним в 1984 году, но не смог выпустить его на экран. Фильм постигла участь многих хороших лент: он был запрещён к показу и попал на полку. Теперь Абуладзе спрашивал у меня совета: может ли он обратиться к Горбачёву за помощью и апеллировать к съезду кинематографистов, который должен был открыться 12 мая.

Эта история достаточно хорошо известна, сам Абуладзе не раз говорил о моей роли в появлении фильма на свет, касался её и я, в том числе в этой книге. Поэтому сейчас я ограничусь лишь несколькими деталями.

Финансировать производство фильма пришлось из скудных республиканских средств. Уже на стадии сценарной разработки мы долго и подробно обсуждали будущую ленту. Зная возможности режиссёра, я был уверен в высоких художественных достоинствах картины, за которую он взялся. Но в не меньшей степени меня интересовало её общественно-политическое звучание. Фильму предстояло разорвать заговор молчания и запрета на тему тирании и беззакония, тему репрессий и гонений, которым в нашей стране подверглись миллионы людей. Моя интуиция подсказывала мне, что наступает время, когда надо пойти намного дальше и глубже, чем это сделал Хрущёв без малого тридцать лет назад. Солженицынский «Один день Ивана Денисовича» остался эпизодом. К тому же я вообще не считал, как не считаю и сегодня, возможным накидывать на творчество художника мёртвую идеологическую узду. Во всех отношениях вопрос о таком фильме был для меня принципиальным. К моменту, когда Абуладзе поделился со мной своим замыслом, у меня не было уверенности в том, что фильм вообще удастся выпустить в широкий прокат. Я даже сказал об этом режиссёру, добавив, что тем не менее фильм должен быть снят. Это был риск, но тщательно рассчитанный по всем мыслимым составляющим дела - от финансирования фильма до студии, где его можно было бы снять, не опасаясь его «закрытия» по приказу из Москвы.

Незадолго до моего перевода в Москву режиссёр показал мне и моим товарищам черновой вариант фильма. Мы поняли, какая сила в него заложена. Тем более усилились мои сомнения в возможности его выхода на экран.

И вот, когда фильм был готов и велись незначительные доработки, я уехал из Тбилиси. И тотчас же в соответствующие ведомства поступили требования уничтожить единственную копию фильма, а автора - наказать. Встревоженный судьбой своего детища, Абуладзе позаботился о его видеокопии. Людям, которые помогли ему сделать это, было предъявлено обвинение в размножении антисоветского произведения. Их сняли с работы. Фильм был «арестован».

В первые месяцы пребывания на Смоленской площади я то и дело ощущал болезненные уколы совести: поощрил человека на неординарный поступок, поддержал его замысел, помог снять фильм - и оставил без помощи в самый трудный для него момент. Однажды не выдержал и сказал об этом Горбачёву: «Я многим задолжал дома, но сейчас не могу вернуть все долги. Однако есть один долг, который я обязан вернуть во что бы то ни стало, и вы можете помочь мне в этом».

Горбачёв посмотрел «Покаяние» и сказал, что ему надо открыть дорогу на экран. Справедливости ради надо заметить, что в судьбе фильма приняли участие многие и очень разные люди. Не говоря уже о коллегах Абуладзе - кинематографистах, фильмом занимались Александр Яковлев и, как мне говорили, - Егор Лигачёв. «Покаяние» получило сильную поддержку. Однако было и столь же сильное противодействие. В Политбюро преобладало мнение: занявшись прошлым, можно увязнуть в нём и не выбраться из сегодняшней топи. Удовлетворение многочисленных требований о партийной реабилитации целого ряда видных деятелей прошлого вызовет цепную реакцию пересмотра истории. В таком контексте рассматривалась и судьба «Покаяния». Само название фильма, заложенный в него смысл внушали тревогу довольно большому числу людей. Ведь ко всему покаяние предполагает признание личной ответственности. Публичное осуждение прошлого страшило неизбежным выводом о необходимости решительного разрыва с господствовавшими в нём «порядками».

Я попросил передать Абуладзе, что Горбачёв знает о фильме и что перед ним обязательно будет зажжён «зелёный свет», только надо немного подождать.

Правда о Чернобыле ждать не могла, но обнародовать её оказалось чрезвычайно трудно. По тем же причинам, по которым тормозилось продвижение «Покаяния» на экран.

Состоявшийся двумя месяцами раньше XXVII съезд партии был назван «уроками правды». Мы действительно сказали правду о положении дел в стране и торжественно присягнули на верность гласности.

Буквально за трое суток до чернобыльской катастрофы, выступая на собрании, посвящённом 116-й годовщине со дня рождения В. И. Ленина, я процитировал высказывание Горбачёва: «Мы категорически выступаем против тех, кто ратует за дозирование социальной информации: правды не может быть слишком много...»

И вот теперь, спустя четыре дня, сам оказался вынужден выступать против тех, кто пытался упрятать правду в запатентованные системой сейфы секретности.

С точки зрения здравого смысла это было сущим абсурдом: как можно скрывать то, что скрыть невозможно? Как можно сетовать на желание вынести сор из избы - радиоактивный сор, если он уже вынесен вопреки чьим-то желаниям и намерениям?

С точки зрения морали это было вопиющей безнравственностью: как можно скрывать от миллионов людей правду об угрозе их жизни и здоровью, когда преступное замалчивание грозящей опасности оборачивается неведением целых народов, лишающим их шансов и возможности принять защитные меры?

С точки же зрения политики это было прямым подрывом заявленных на высшем уровне принципов нового мышления, с таким трудом формируемого доверия нашей и мировой общественности к новому курсу советского руководства.

Воспитанный в духе мистического почитания грифа «совершенно секретно», я тем не менее делал всё от меня зависящее, чтобы правда о Чернобыле стала известна стране и миру уже в первые дни после аварии. Удалось немногое, но и то, что удалось, - было встречено в штыки некоторыми членами Политбюро. Используя лексику политического патриархата, мог бы сказать, что мне и моим коллегам крепко досталось за те сведения, которые мы сообщили нашим зарубежным партнёрам. И чёрт, как говорится, со мной, если бы вопреки провозглашённым установкам на честную открытость дело по-прежнему не вели по хорошо отработанным сценариям былых лет. Отсутствие полной и правдивой информации компенсировалось массированным «идеологическим обеспечением» недоказуемого, проявлением рефлексов отпора «провокационной пропагандистской шумихе, поднятой на Западе в связи с аварией на нашей АЭС».

15 мая по Центральному телевидению выступил М. С. Горбачёв и расставил все точки на «i».

Сегодня, спустя пять лет после Чернобыля, когда счёт его жертвам перевалил за десятки тысяч, когда цезием и стронцием оказались поражены не тридцатикилометровые «круги ада», а целые области и республики, мне намного отчётливее, чем в апреле 1986 года, видится значение тогдашней битвы за правду. Проиграв её в те дни, мы проиграли сегодня доверие к себе, ибо, в который уж раз, пренебрегли самой высокой ставкой, какая только есть на свете, - человеческой жизнью.

День Чернобыля, как я назвал для себя 26 апреля 1986 года, стал новым рубежом отсчёта в мировой истории, новым критерием внешней политики. Мы ещё не успели произнести это словосочетание, ещё не уяснили подлинные масштабы обозначаемой им катастрофы, а оно вмиг возвестило о том, что отныне и навсегда ни одно порождённое мятежом техносферы экологическое бедствие не ограничивается пределами той национальной территории, где оно произошло. Что в современном мире границы и ареал тех или иных природных катастроф - весьма и весьма условны, тогда как абсолютно безусловна необходимость внеграничного интернационального противостояния угрозе, не менее страшной, чем опасность термоядерной войны, - экологическому распаду планеты. И если уж произнесено слово «война», то скажу, что мировая экологическая война уже развязана - сначала в пределах безудержного и неконтролируемого наступления техносферы на биосферу, затем, в наши дни, сознательным использованием военных средств против природных источников обеспечения жизни на Земле. Тучи дыма от горящих нефтяных скважин над Эль-Кувейтом могли закрыть горизонт всему человечеству. Эта война против одного народа запланированно вылилась в агрессию против общечеловеческого достояния - природы.

Экологический императив выживания обнажил множество невидимых и неосознаваемых прежде величин. В первую очередь - фактор целостности мира. Как тут не вспомнить слова Рональда Рейгана, произнесённые им после Чернобыля: «Редко когда взаимозависимость современных промышленно развитых государств проявлялась более наглядно, чем в эти дни». Тогдашний президент США заговорил на одном языке с Генеральным секретарём ЦК КПСС, чей тезис о складывании единого взаимозависимого мира стал ключевым положением концепции нового политического мышления. День Чернобыля мгновенно вознёс общечеловеческую ценность - жизнь - над «классовым сознанием». И вновь, освобождённая от масок идеологического шаманства, ясно предстала главная цель любой, в том числе и природоохранной, политики - защита человека. Оборона той «единицы измерения», которой мы обязаны поверять меру истинной безопасности стран и народов. Однако при всём этом здесь должен действовать более «протяжённый» масштаб: человек - человечество. Ибо только защищая каждого человека вкупе с природной средой его обитания, можно дать человечеству шанс к спасению. И наоборот: действуя всем миром, под лозунгом «Народы всех стран, объединяйтесь!» - можно спасти человека.

Всё это нетрудно было бы объявить игрой не слишком уж изощрённого ума, если бы не стояло перед глазами умирающее Чёрное море. Пустыня в районе бывшей акватории Аральского моря. Если бы я не знал, что эта экологическая катастрофа поставила на грань вырождения и гибели жизнь целого народа. Если бы не была мне известна реальная угроза деградации обширного региона Поволжья. Если бы самому не приходилось биться над дилеммой: ферросплавный завод в городе Зестафони, отравлявший ядовитыми выбросами Западную Грузию, но не подлежащий остановке в силу «особо важного для государственных интересов значения его продукции», или - здоровье, жизнь, будущее детей, появлявшихся на свет с ужасающими пороками развития.

День Чернобыля окончательно сорвал пелену с глаз и навсегда бесповоротно убедил в нерасторжимости морали и политики. В необходимости постоянной поверки политики критериями нравственности. И чтобы сразу же устранить подозрения и обвинения в желании предстать этаким святым, проповедующим «вечные истины», скажу, что кредо нравственной политики - это кредо прагматика. Практический ориентир человека, которого сама жизнь убедила в том, что безнравственная политика - бесперспективна. История с Чернобылем, история борьбы за гласность в освещении факта, причин и последствий аварии - самый верный аргумент в пользу этого положения. И вопрос об истине, о правдивой информации, не распределяемой и не дозируемой по классовым, кастовым, клановым, национальным признакам, - ключевой для определения нравственности или безнравственности политики.

Этот вопрос стал ключевым и для моей личной судьбы. Для моей работы министра иностранных дел и для её завершения. Проблема правды - неправды сыграла решающую роль в истории с отставкой. Я не раз говорил и писал о том, что начал размышлять о ней примерно за год до 20 декабря 1990-го... Но уже на ранних этапах деятельности на постах члена Политбюро и министра иностранных дел, неоднократно сталкиваясь с рецидивами двойной морали, отступлениями от заявленных принципов, попытками действовать по-старому, я не мог не задуматься о моей роли и её пределах. Уже тогда, в 1986 году, спрашивал себя, как долго смогу выступать в качестве экспортёра политики нового мышления при очевидной ориентации иных людей и кругов внутри страны на нормативы мышления старого.

Прошу заметить: я никого не обвиняю в приверженности им - и отнюдь не из желания прослыть «праведником», отпускающим чужие грехи. Все мы, и я, разумеется, в том числе, «вышли из одной шинели». Вернее было бы сказать, что вознамерились, во всяком случае - на словах, выйти из неё. Только одни действительно не на словах, а на деле желали сбросить эту шинель тоталитаристского пошива, другие - не могли, а для третьих она и вовсе была по фигуре, облегала её так, будто специально была скроена по ней. Хорошо помню, как настойчиво требовали эти «третьи» вписать в программу партии слова о классовой борьбе и как Горбачёв говорил им: «Мы вспоминаем о классовой борьбе тогда, когда хотим заставить людей голодать». Наивно было думать, что поколения, сформированные десятилетиями казарменного социализма, смогут так уж легко и быстро переналадить своё сознание, но мне хотелось верить, что это возможно, потому что жизненно необходимо, и я твердил себе и своим близким о том, что придёт пора, когда мы научимся говорить правду и говорить вовремя.

Чернобыль стал первым испытанием гласности, и она не выдержала его. Всё впереди, думал я, мы только начинаем. Но впереди нас ждали события в Алма-Ате, Сумгаите, Степанакерте, Баку, Тбилиси, Вильнюсе, Риге и опять-таки срабатывали старые механизмы, упрощавшие, искажавшие либо вовсе устранявшие правду о происшедшем. Мне самому непосредственно довелось столкнуться с явным стремлением утаить от представителей руководства страны важные детали апрельской экзекуции в Тбилиси, и поэтому я могу поверить утверждению Горбачёва о том, что о событиях в Вильнюсе он узнал лишь после того, как они совершились. Но тогда неизбежно возникает предположение о существовании некоей «теневой» силы, действующей в обход и наперекор власти законной, силы, вводящей дезинформацию в общие с танками боевые порядки. Либо - во что мне труднее поверить - о желании «прикрыть» эту силу, вывести её из зоны гласности.

=================================

Приглашаю всех в группы «ПЕРЕСТРОЙКА - эпоха перемен»

«Фейсбук»:
https://www.facebook.com/groups/152590274823249/

«В контакте»:
http://vk.com/club3433647

===================


Шеварнадзе, 1986, Чернобыль

Previous post Next post
Up