У сына Константина Маковского есть в воспоминаниях прекрасный момент про впечатления от второй семьи Александра II:
"И все трое (*детей Александра II от Екатерины) воспитаны были плохо, не так, как подобает царским детям. Это не мешало им при случае проявлять свое августейшее "романовское" высокомерие. Однажды во время сеанса отец не совсем тактично спросил Гогу:
- На днях вы были приняты государем (Александром III)? Он был приветлив с вами?
Десятилетний Гога, не задумавшись, отрезал:
- А вас, профессор, это очень интересует?"
Представьте: ваш отец только погиб (портрет писался в 1881 году), на престол взошел его сын, никогда своей неприязни к вашей матери особо не скрывавший, ситуация накалена до предела, и тут тебе посторонний человек задает такой изумительный в своей бестактности вопрос. А по результатам ответа тебя еще и обзывают "высокомерным"!
То, что я читала о Георгии, не дает повода ему сильно симпатизировать, но отбрил светлейший князь Маковского прекрасно.
Ну и еще цитат:
"Отец много раз писал государя - начиная с 1862 года, когда, будучи еще учеником Академии (по заказу П. М. Толстого для русского посольства в Лондоне), отлично справился с портретом Александра II (государь дал ему один сеанс). В следующий раз, для портрета, занявшего почетное место в Московской канцелярии (1868), государь позировал три раза и остался очень доволен сходством. Последний ливадийский портрет, законченный уже в Петербурге, отец повторял с вариантами неоднократно в течение ближайших лет: для императрицы Марии Феодоровны (в малом формате), для вел. кн. Марии Павловны, для принца Уэльского, для графа А. В. Адлерберга, и для императора Вильгельма I.
В Ливадию Александр II пригласил Константина Егоровича летом 1880 года - писать его, светл. кн. Юрьевскую и детей от нее: Георгия (Гогу), Ольгу и Катю. Пришлось, вместо Каченовки, ехать в Крым, пробыв сначала в Кунцеве, около Москвы, на даче в имении Солдатенковых. В Крыму удалось нанять кореизскую усадьбу Гончаровых. Начались поездки отца в Ливадию. А кругом - всё аристократические гнезда: гр. Адлербергов, кн. Юсуповой, Столыпиных и др. У гр. Адлербергов часто устраивались музыкальные вечера, отец не раз пел на них.
В течение двух месяцев почти ежедневно за ним присылалась из Ливадии коляска. Четко вспоминаю придворный выезд - английская упряжка, тонконогие вороные в шорах, кучер и выездной в красных ливреях и в треуголках (у кучера надета "полем", концами в стороны). Смутно мерещится мне встреча с государем в одну из наших прогулок по ялтинскому шоссе: он гарцевал верхом рядом с викторией, в которой сидела кн. Юрьевская.
В Ливадии Александр II, - он называл Константина Егоровича "мой живописец", - бывал с ним неизменно любезен, даже дружески доверчив, не раз намекал на свои нелады с "Сашей" (наследником-цесаревичем) и его миниатюрной супругой, не примирявшейся с поспешным (после кончины императрицы Марии Александровны) морганатическим браком государя. Огорчаясь на сына, государь проговаривался о суровости наследника, не забывая добавить: "Только ты никому не говори". В ливадийской обстановке он поражал своей простотой и сердечностью; когда писались портреты жены, сына и дочерей, он присутствовал на всех сеансах, давал осторожные советы, шутил, ласково призывал к порядку расшалившегося Гогу, а на прощанье передавал отцу конфеты и цветы "жене-красавице". Любил курить папиросы, которые подносил ему "его живописец" - с желтыми длиннейшими гильзами. Спустя полвека пачку таких папирос в потертом кожаном портсигаре я видел в Париже на аукционе, когда остаток имущества кн. Юрьевской, после ее смерти, пошел с молотка. На этой распродаже много реликвий из обихода Александра II приобрел за бесценок мой приятель кн. Н. С. Урусов. Что сталось с ними потом - не знаю.
Из начатых в Ливадии портретов ни одного закончить тогда не пришлось. Сеансы были прерваны отъездом царя с семьей в Петербург, портреты кончались уже позднее. Головы государя и кн. Юрьевской удались отцу сразу, фигуры дописаны с моделей. Впрочем, и в Петербурге, перед кончиной, государь несколько раз позировал отцу, а детей привозили в его мастерскую и позже, когда улеглось немного впечатление от Первого марта. В мастерской дописывался и голубой капот кн. Юрьевской, надетый на модель; когда капот отслужил свою службу отцу, светлейшая прислала за ним, заявив, что к нему "привыкла". Она была не брезглива.
К морганатической супруге государя не сохранилось никакой симпатии ни у отца, ни у матери. Светлейшая была женщиной не глубоких чувств, даже к собственным дочерям и к сыну относилась небрежно. На сеансы после Первого марта дети являлись плохо вымытыми, с грязными руками, девочки в заношенных платьицах, выкрашенных в черный цвет (тут же переодевались в шелк). И все трое воспитаны были плохо, не так, как подобает царским детям. Это не мешало им при случае проявлять свое августейшее "романовское" высокомерие. Однажды во время сеанса отец не совсем тактично спросил Гогу:
- На днях вы были приняты государем (Александром III)? Он был приветлив с вами?
Десятилетний Гога, не задумавшись, отрезал:
- А вас, профессор, это очень интересует?
Первое марта, вернее - обрывки этого страшного дня, оживают во мне с какой-то странной отчетливостью, и не только под влиянием рассказов матери, встретившей в это мартовское после-завтрака сани полицмейстера с умирающим государем. Помню, отчетливо помню, как, войдя в детскую, я был потрясен никогда еще не слыханным мною воплем-причитанием нашей няньки (Дарьи Климочкиной): "Убили царя-батюшку, у-би-и-ли!" - заливаясь слезами выла она, как бы выполняя обряд деревенских плакальщиц. Я бросился от нее в спальню к матери. Но и та плакала навзрыд. Этот испуг мой, это горе двух любимейших на свете женщин, матери и няньки Дарьи, я навсегда запомнил.
Покушение произошло в половине второго, а около четырех прибывший гоффурьер повез отца в Зимний Дворец. Членов царской фамилии уже не было около почившего государя, вообще никого не было, кроме кн. Юрьевской, - она стояла на коленях у дивана, на котором лежало тело государя, покрытое простыней со следами крови. Не успевшее еще остыть его лицо всё как-то съежилось и было испещрено мелкими пятнами от осколков разорвавшегося снаряда. Даже гримировщикам не удалось сгладить этих пятен: они были заметны и тогда, когда облаченный в генеральский мундир искалеченный император покоился в гробу.
Отец писал посмертный портрет Александра II горько плача, - и позже всякий раз, когда говорил о "страшном сеансе", у него навертывались на глаза слезы. После двухчасовой работы в плохо освещенной мартовским солнцем комнате получился мастерски написанный этюд. Полотно до революции находилось в Гатчинском дворце".