Последние дни Екатерининского Санкт-Петербургского института в воспоминаниях кн. Зинаиды Шаховской

Jun 16, 2015 15:41

"1 сентября (*1916 года) нас с Наташей увезли в Петроград держать вступительные экзамены в Институт императрицы Екатерины. Это был первый и, боюсь, единственный в моей жизни школьный экзамен, и потому я о нем вспоминаю не без скромного личного удовлетворения.

Институт располагался в величественном дворцовом здании, выстроенном на месте другого дворца, подаренного Петром Великим его сестре Наталье. Колоннады его возвышались на набережной Фонтанки рядом с Шереметевским дворцом. Теперь это одно из помещений публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина, и однажды зимой 1957 года мне удалось подпольно туда проникнуть.



Фасад института. Здесь и дальше фотографии 1908 года, взятые у humus

Во времена, когда мода, став гуманнее, разрешила женщинам и детям носить более практичную и легкую одежду, мне пришлось облачиться в допотопное форменное одеяние, сшитое по образцу платьев с кринолинами XVII века. Форма состояла из платья длиной до щиколотки (зеленого в младших классах, красного - в средних и сиреневого - для учениц первого класса) и белого передника. Платья были с глубоким декольте, но шею и грудь стыдливо прикрывала белая пелеринка, а короткий рукав удлинялся съемным белым рукавчиком. Надевалось платье на корсет, а на спине зашнуровывалось предельно туго - по велению кокетства: если в чем-то и могло оно проявиться, так разве что в совершенстве шнуровки и красоте бантов пелерины и фартука, ибо устав предписывал носить гладкую прическу, отчего все мы выглядели в точности как прилизанные морские львы.

Нам уже были знакомы нравы и обычаи института, так как мы навещали там старшую сестру. Здешний образ жизни, между тем, во всем отличался от того, к которому я привыкла в деревне или в гимназии Могилевского. Запрещаюсь все - за исключением того, что совершенно определенно было разрешено, и наказания - довольно мягкие - сыпались на «благородных девиц», как штрафы на современных автомобилистов. Самая суровая кара заключалась в лишении посещений, но поскольку моя мать вместе с Валей уехала отдыхать в Крым, а общество ее многочисленных тетушек и кузин, несмотря на все их очарование, меня не вдохновляло, любые наказания были мне нипочем.

Мы бесшумно скользили по обширным коридорам, смиренно сложив руки на животе, и глубоко приседали перед каждой классной дамой, которую имели несчастье встретить на своем пути. Один день говорили по-немецки, невзирая на войну, один день - по-французски, но на переменах разрешалось разговаривать по-русски.

Мне достаточно припомнить имена моих соучениц по седьмому классу, и передо мной встает многонациональное лицо России. Хрупкая княжна Гаяна Грузинская из рода грузинских царей, графиня Наташа Сивере из Прибалтики, шведского происхождения, Зорька Кизельбаш, татарка, Светик-Савицкая, полька… Одной из любимиц института была ученица первого класса княжна Тюмень, калмычка со смуглым лицом и раскосыми глазами, дочь правителя этого немногочисленного, но доблестного народа. Проведя зиму в стенах института, Тюмень возвращалась в свое кочевое племя и странствовала вместе с ним по азиатским равнинам… А пока что самое большое удовольствие доставляло ей пение в хоре нашей церкви, хотя она и принадлежала к шаманизму, и ее бархатное контральто было драгоценным украшением хора женских голосов.

Говорят, что в царской России нарушалась веротерпимость, однако каждую пятницу в институт являлся мулла из петроградской мечети наставлять мою подругу Зорьку в истинах Корана, в коридорах нам встречался пастор, посещавший по воскресеньям учениц-протестанток, или католический священник, приходивший для занятий катехизисом с ученицами - католичками…



Институтская церковь

Институт, кажется, давал превосходное образование, но я провела там всего полгода и прилежной ученицей никогда не была; мое честолюбие распространялось лишь на интересующие меня предметы: русский язык, историю, священную историю; что касается арифметики, я продолжала считать на пальцах, чем даже по-своему прославилась среди одноклассниц. Строгий этикет и весьма официальные отношения, которые поддерживали с нами классные дамы, исключали человеческое тепло, почитавшееся дурным тоном. Но по утрам и вечерам оно согревало нас в дортуаре, где хозяйничали наши горничные, пожилая Настя и молодая Груша. Как прочие горничные и вся прислуга института, они были в прошлом воспитанницами приютов. Эти никогда не знавшие семьи женщины любили нас, девочек из богатых, привилегированных семейств, как собственных детей. Настя и Груша помогали нам одеваться и умываться, причесывали нас, но за этими житейскими заботами мы ощущали надежное тепло привязанности, которая в нашем возрасте была нам еще так необходима. Когда кто-нибудь впадал в тоску по родному дому или плакал из-за «несправедливого» наказания, - тогда в нашем одиночестве и возмущении утешали нас не классные дамы, а Настя и Груша. Они нас не воспитывали, а любили.



Дортуар

Радостным событием было еженедельное купанье - и не в ванне, а в русской бане: в жарко натопленном зале, где сорок девочек, окутанные облаками пара, смеются и визжат, пока их намыливают, трут мочалками, а затем из ведра обливают водой - холодной или теплой, по желанию каждой. Повторно подвергнувшись всем этим процедурам, облачившись в жесткое, пахнущее мылом белье, я поднималась в спальню в каком-то блаженном изнеможении, и Настя подходила к моей постели подоткнуть одеяло. Она наклонялась ко мне, ее рука - совсем как материнская рука дома - осеняла меня крестным знамением, и я целовала ее доброе морщинистое лицо, а в голубом свете ночника вставали передо мною прекрасные картины Матова.

Наша детская жажда любви нашла и другую отдушину: среди воспитанниц Екатерининского института из поколения в поколение переходила традиция так называемого «обожания». Младшие девочки выбирали себе среди учениц старших классов «покровительницу»; она могла навещать свою подопечную и прогуливаться с ней под руку во время перемен под бдительным оком надзирательницы, следившей, чтобы это «обожание» не переросло в слишком тесную дружбу. Не расположенная к подобной сентиментальности, я предпочитала прогонять душевную смуту, поверяя свои мысли тетрадям: в часы досуга, а иногда и на уроках арифметики я исписывала их новеллами. Сочинения эти грешили как орфографическими ошибками, так и избытком романтизма. Должна признаться, повесть под названием «Три поцелуя» была ничем иным, как бессовестным плагиатом Тургенева.



По-прежнему я читала все, что попадало мне в руки, не выбирая, потому что выбор в институте был вынужденно ограничен. Я читала, читала и читала - до тех пор, пока классная дама, заметив, что мои глаза покраснели и воспалились, не отправила меня в лазарет - пристанище, о котором грезили все лентяйки и мечтательницы. Все мои книги конфисковали, оставив мне Евангелие в миниатюрном издании, выпущенном монахами Александре-Невской лавры: текст там был набран такими крошечными буквами, что, казалось, его невозможно читать без лупы. Пришлось мне довольствоваться Евангелием, и в конце концов я выучила наизусть первую главу Евангелия от Иоанна, открывающуюся прекраснейшими на свете словами: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». С той поры эти слова всегда находят отклик в моей душе, однако тогда чтение их не улучшило состояние моих глаз. Я была освобождена из лазарета, чрезвычайно гордая своими красивыми синими очками и полученной привилегией не готовить уроков.

Жизнь шла своим чередом, увязая в рутине, и разнообразие в нее вносили лишь нарушения устава и последующие наказания. Но мне не мешало быть осторожнее, потому что моя мать уже вернулась вместе с Валли в Петроград, и я не желала лишиться радости ее видеть.

Воскресные визиты обставлялись весьма церемонно. Мы праздно сидели в классной комнате, ожидая, когда нас вызовут в приемную. Дежурная ученица, подойдя к классной даме, шепотом называла фамилию, и та объявляла: «Шаховская, к вам пришли». Я подходила к ней, дабы она проверила состояние моей одежды, прически и моих рук. Сколько драгоценных минут потеряно! Вот я оказываюсь в коридоре - тьфу! еще одна классная дама - книксен! Наконец я в зале с колоннами, гудящем, как улей. Я ищу взглядом мою мать, а сама направляюсь к дальнему столу, где царственно восседает инспектриса, мадам Петц. За ее спиной висит парадный портрет Екатерины II; на стене напротив - портрет императрицы Марии Федоровны. Горе мне, если я забуду предстать перед мадам Петц, приветствуя ее реверансом (в то время как она в свою очередь должна придирчиво осмотреть мой внешний вид), - я буду беспощадно изгнана и лишена визита. Она находит удовлетворительным бает моей пелерины и кивком разрешает мне идти. Мне не терпится подбежать к матери, но я обязана сдержать свой порыв. Все так же степенно, со сложенными на животе руками я шествую к группе стульев, где она сидит вместе с Наташей, с ней пришли мой брат и кузен Алеша в форме юнкера Павловского военного училища, будущий офицер. Исчезают колонны, отступают куда-то группы посторонних: здесь моя мать! Под огромной черной шляпой сияет ее лицо, обрамленное белокуро-пепельными локонами. Она способна на проказы, как и ее дочери. «Взгляни-ка, тут еще кое-кто явился тебя навестить», - говорит она, и из ее широкой муфты, отделанной мехом шиншиллы, высовывает голову наш фокстерьер Астра, чье присутствие - будь оно обнаружено - заставило бы мадам Петц подскочить в своем кресле. Втихомолку мать достает из сумочки коробки с шоколадом и конфеты, внесенные сюда контрабандой, потому что все пакеты, предназначенные воспитанницам, должны складываться в объемистую корзину при входе в зал, а затем раздаваться нам в столовой после еды. Но моя мать знает, что запретный плод самый сладкий. Время бежит слишком быстро; вот-вот прозвенит звонок, возвещая момент расставанья, а еще столько всего останется нерассказанным! Но мне уже известно, что мать снова будет жить вместе с моим отцом, а поскольку повторное венчание с ним в церкви невозможно, Священный Синод должен представить свое разрешение на одобрение императору, после чего она вновь станет княгиней Шаховской.



Воспитанницы в актовом зале

24 ноября 1916 года. Институт, по обыкновению пышно, отмечает день Святой Екатерины, и еще никому не ведомо, что это происходит в последний раз. Празднество начинается торжественным богослужением с участием митрополита Петроградского Питирима. Мы одеты в парадную форму. На нас мягкие платья, тонкие фартуки, руки и грудь открыты.

Классные дамы сменили платья темно-синего цвета на шелковые васильковые. Ученицы старшего класса, «les Pepinieres», одеты в серый шелк, и у одной из них на груди красуется золотой вензель императрицы.

Служба продлится четыре часа, и хотя наш класс пользуется преимуществом прийти в церковь на час позже, я завидую подругам, принадлежащим к другим конфессиям: они освобождены от этой церемонии. Нас размещают на хорах, и сверху я вижу, как время от времени та или иная из институток, стоящих в церкви, падает. Ее выносят, и ряды вновь смыкаются и застывают. Тогда мне приходит в голову тоже упасть в обморок, но это получается так неловко, что из церкви меня не выносят, а вместо того моя классная дама нещадно меня трясет, ставит на ноги и обещает наказать.

На обед у нас необычное меню, затем каждой воспитаннице вручают коробку шоколада с императорским гербом от имени вдовствующей императрицы, после чего мы с большим разочарованием узнаем, что ввиду событий императрица Мария Федоровна не приедет к нам с традиционным визитом, и потому в великолепных придворных реверансах, до полного изнеможения нами отрепетированных перед мадам Петц, не будет никакой надобности. В утешение после приема посетителей нас одаривают киносеансом.

За три месяца до крушения того мира, где мы живем, нам показывают на экране «Гибель Помпеи». Под дождем пепла потоки лавы затопляют город, бегут и хозяин и раб, рушатся колонны храмов и стены домов. Чета влюбленных, готовясь к неминуемой смерти, жаждет обменяться последним поцелуем… Мы его не увидим. Рука мадам Петц целомудренно встает между лучом проектора и экраном, охраняя нашу невинность.

В тот самый вечер отважилась я на эксперимент. В нашей отшельнической жизни существовали свои легенды. Согласно одной из них, кто войдет ровно в полночь, с боем часов, в большой зал с колоннами, встанет посередине и трижды повернется на месте, - тот увидит повешенную Екатерину II. Почему? Никто не знал, но все твердо в это верили. «Ты этого не сделаешь», - бросила мне вызов моя подруга Нина де Лазари. «Спорим, что сделаю!»

Я боюсь темноты, боюсь привидений. Но можно ли отступить? Лежа в постели, я не засыпаю, рассказываю сама себе разные истории, чтобы побороть одолевающий меня сон. Смотрю под одеялом на светящийся циферблат часиков - близится полночь, заранее приводя меня в трепет. Встаю. К счастью, коридоры и лестницы освещены, хотя и скупо. Тени наполняют их таинственностью. Я в ночной рубашке и босая. Мне представляется, что я совсем одна в этом огромном здании, погруженном в сон. Малейшее потрескивание паркета - вздрагиваю и трясусь от страха. Спускаюсь по лестнице, с одной площадки на другую. Осмелюсь ли я отворить дверь большого зала, где мне предстоит рандеву с императрицами? Я знаю, что страх - презренное чувство, но он преследует меня всю жизнь. Разозлившись, заставляю себя повернуть ручку двери. Дрожа, вступаю в зал, где все черно, и замечаю, что сквозь высокие окна проникает розоватый свет ночного города. Полная тьма была бы не такой жуткой, как этот полумрак, где различимы два белых овала визави, отделенные один от другого всей длиной зала. Это лица двух императриц. Екатерина II от меня справа - но тут раздается скрип паркета, и я спасаюсь бегством - по коридорам, по лестницам - и зарываюсь в постель…

«Ну как, ты видела повешенную Екатерину И?» - спрашивают наутро подруги. Как бы мне хотелось поведать им, что Екатерина по крайней мере подала мне знак, прежде чем перевернуться вниз головой, но проклятая гордая привычка строго держаться истины требует признать, что я не видела ничего. Легенда не получит подтвержденья благодаря мне!

Подобно новобранцу, жирным красным карандашом я зачеркивала одно за другим числа календаря, считая дни, оставшиеся до рождественских каникул. Наконец настает 20 декабря. Меня вызывают; моя мать приехала и ждет меня в карете. Мы с подругами обнимаемся, обещаем друг другу писать, сочувствуем девочкам, приехавшим из губерний, близких к линии фронта, и тем, чьи родители живут слишком далеко - в Сибири, в Туркестане: всем им предстоит провести Рождество в институте. В дортуаре я радостно расстаюсь с неудобной формой. Какими легкими кажутся мне тонкие фильдекосовые чулки, моя короткая плиссированная юбка и матроска! Настя причесывает меня «по-граждански», заплетая две косы вместо одной, туго стянутой; помогает сменить обувь, напоминающую котурны, на меховые сапожки, надевает на меня мою шубку, шапочку, муфту на шнурке, повязанном вокруг шеи, целует меня, умоляя не простудиться, - а я успеваю сунуть ей подарок. Уже позабыв о строгих правилах, я бегу через холл, где мне кивают бородатые швейцары в мундирах, увешанных медалями и орденами, на крыльце вдыхаю полной грудью городской воздух, а потом сажусь в карету рядом с матерью. Наташа присоединяется к нам, и лошадь трогается легкой рысцой. Знакомые картины захватывают и восхищают меня; после четырехмесячного заточения я упиваюсь зрелищем уличной суеты. По пути приветствую четверку коней барона Клодта у подножья моста, по которому мы проезжаем, и Аничков дворец с красными стенами. Извозчики в длинных тулупах переминаются с ноги на ногу у костра, разведенного на углу площади; на перекрестке стоит на посту пирамидальный городовой; на кресте церкви сидят вороны. Без меня мир не изменился, все такое же, как прежде, только залито синим светом моих очков...

...Помнится, мне взгрустнулось, когда я переступила порог Екатерининского института. «Целых две четверти до летних каникул!» - со вздохом подумала я. Снова моя жизнь вошла в строгое, незыблемое русло дворца на Фонтанке. Сквозь толстые его стены не проникали никакие политические волнения. Даже имя Распутина мне в ту пору не было знакомо...
...Петроград, воскресенье 26 февраля 1917 года. Сегодня приемный день, но, странным образом, большой зал с колоннами наполовину пуст. Моя мать здесь, с ней Дмитрий и мои двоюродные братья, Юра и Алексей. Мальчики в мундирах: Дмитрий - в лицейском, Юра - в гимназическом, а Алексей - юнкер.

Воскресный день, ничем не примечательный. Свидание окончено, мы прощаемся. Я возвращаюсь в маленькую залу, предназначенную для воскресных наших игр. И тут впервые в жизни я слышу треск, вскоре ставший для меня таким привычным, - пулеметные очереди. Как град пули отскакивают от стен. Нас поспешно выводят в коридор, а сквозь высокие окна, выходящие на Фонтанку, доносятся крики, рев толпы, конский топот. Классная дама ведет нас вниз, в нашу классную комнату, даже не построив рядами, - первое серьезное нарушение правил. Надрываются звонки, весь институт всполошился. Прислуга бегает взад-вперед и тащит, к нашему вящему изумлению, матрасы. По ступеням - невиданное зрелище - поднимаются из вестибюля смущенные швейцары. Усевшись за парты в крайнем возбуждении, мы слушаем классную даму, которая что-то пытается нам объяснить. Впервые входят в наш лексикон неслыханные ранее слова: «бунт», «революция».

Екатерининский институт уже не тот. Я прошу разрешения увидеться с Наташей, и меня тотчас же пускают к ней. Проходя коридорами второго этажа, я заглядываю в зал с колоннами и столбенею… Все окна загорожены матрасами. Увидеть, что делается на улице, мне не удается.

В Наташином классе я застаю еще большее смятение, хотя старшие девочки разбираются в событиях не лучше нас. И все-таки есть что-то забавное во всей этой неразберихе, сменившей будничную нашу рутину. Нам объявляют, что спать мы будем в классной комнате, выходящей окнами в сад. Настя и Груша перетаскивают из дортуара матрасы и постельные принадлежности, мыло и зубные щетки. У Груши перевязана рука, ее задела пуля. Она возбуждена не меньше нашего и тараторит, не закрывая рта.

- Ах, барышни, ну и дела! Подумать только! «Они» решили, что целятся в них с нашей крыши, а стреляют-то не от нас, а с Шереметевского дворца… А как стали «они» городовых топить в Фонтанке, так полицейские засели на чердаках, у Шереметевых, и оттуда прямо по людям, прямо по людям! И это еще не все! «Они» орут, что все порушат, запалят дома, а нас захватят! Да сохранит нас Пресвятая Владычица!

Настя ее осаживает:

- Полно тебе! Растрещалась как сорока! Смотрела бы лучше, чтоб барышням нашим спать было удобно!

До сна ли нам! Лежа на полу на матрасах, мы болтаем без умолку, пугая друг друга всевозможными домыслами о том, какой печальный нас ожидает удел. А вдруг действительно они нас «запалят», как утверждает Груша? Неужели мы дадим себя зажарить, как куропаток? Я мгновенно изобретаю систему оповещения: мы связываемся друг с другом веревочкой, привязанной к пальцу, и бодрствуем по очереди. Как только дозорная чувствует, что ее одолевает сон, она дергает за веревочку и будит соседку. На самом деле, в случае захвата или пожара, решетки на окнах преградили бы нам путь к бегству, но об этом мы не думаем. Для нас важно не дать застигнуть себя врасплох. Приняв твердое решение противостоять событиям, мы в конце концов засыпаем.

Наутро все тот же беспорядок.

- Девочки, девочки! - кричит Мария Суковкина, влетая как вихрь в классную комнату, откуда нас все еще не выпускают. - Знаете новость? Ни за что не угадаете! Пажи Его Величества и павловские юнкера прибыли нас охранять!

Юноши в институте! Невиданное дело! Дальше залы с колоннами они никогда не допускались. Невзирая на наш слишком юный возраст, мы были взбудоражены этим известием. Любой повод был хорош, чтобы взглянуть, пусть издали, на наших романтических защитников. Никогда столько девочек одновременно и так часто не стремились удалиться в уборную!

В привычных к тихому шуршанию длинных платьев коридорах раздается воинственная поступь, звякает оружие. Пажи и юнкера! Ах, если бы только среди них оказался мой двоюродный брат Алексей! Но, так или иначе, ясно одно: время учения кончилось, о чем возвещают наши парты, поставленные одна на другую в углу класса.

От этих первых дней Февральской революции осталось у меня несколько писем, написанных моим братом Дмитрием дядюшке Петру Нарышкину. Каким-то образом они оказались среди увезенных за границу бумаг, хотя были отправлены в его каширское имение. Вот первое из них, датированное 27 февраля 1917 года.

«…Трамваи больше не ходят, извозчиков нет. Мы пошли с мама в Институт пешком. На улицах было спокойно, но очень людно. Когда мы с Алексеем и Юрой вышли из Института, то решили перейти на другую сторону Невского. Однако мы не сделали и сотни шагов, как началась перестрелка. Мы поспешили обратно, но двери института были уже заперты. Пришлось нам укрыться в главном подъезде. Перестрелка все усиливалась, полицейские засели на крышах и оттуда стреляли по толпе. Поднялась паника. Чтобы нас не растоптали, мы кинулись на Семеновскую. Итог таков: четырнадцать убитых, огромное количество раненых…»

В жизни мне довелось видеть не один бунт, не одно кровавое действо; чаще всего были они скоротечны. Но выстрелы, что прогремели впервые в тот день, 26 февраля, оказались предвестием кровавой братоубийственной войны.

Штурмовать Екатерининский институт никто и не собирался. Мы провели там еще несколько дней среди такой же неразберихи. Лишь третьего марта (по новому стилю шестнадцатого) все мы, даже самые младшие из нас, поняли, что окончилась целая эпоха. Накануне Император отрекся от престола. Ученица первого, самого старшего, класса, которой поручено было читать утренние молитвы, не решилась опустить обычную молитву о Государе Императоре и его семье, запнулась, не смогла заменить имя царя словами «Временное правительство» и разрыдалась. Классные дамы поднесли к глазам платочки. Плакали старшие ученицы, и мы заплакали тоже. Не вполне понимая, что крылось за этим изменением формулировки, мы ощущали тем не менее всю значительность момента.
Вскоре одна за другой стали приезжать матери воспитанниц и забирать своих дочерей. Мы уехали среди первых. Судорожными движениями стягивала я с себя институтскую форму. В новой жизни, куда я вступала, ей места не было, и поэтому она внезапно приобрела некое ностальгическое обаяние. Мать ждала нас в голубой гостиной госпожи Ершовой, нашей начальницы, куда вчера еще ни одна воспитанница без трепета не входила. И вот мы покинули Институт и вышли на набережную Фонтанки, оказавшись в нервно возбужденной, неуверенной в себе столице".

Бонус: княжна Зинаида Шаховская в молодости и ссылка на ее биографию в Википедии.



чужие мемуары, институты благородных девиц

Previous post Next post
Up