от сумы и от тюрьмы - I

Jan 08, 2016 20:41

Предыдущая статья про автобиографическую книгу Александра Городницкого здесь.

Продолжаем разговор про "горняков", "Глеб-гвардейцев Семёновского полка" и прочих причастных и непричастных.

К этому тексту я предполагаю ещё неоднократно обращаться.

Слово Александру Моисеевичу (все выделения - мои):

Широкой популярностью в поэтических компаниях пользовалась в то время "блатная" песня "Стою себе на Невском -- держусь я за карман", написанная, как оказалось позже, никакими не блатарями, а ссыльным интеллигентом Ахиллом Левитоном.

Что касается вообще песен, то они в основном связаны в моей памяти в пятидесятые и начале шестидесятых годов с домом Руфи Александровны и Ильи Захаровича Серманов, живших в те годы в районе Автово, а позднее эмигрировавших в Израиль. Илья Захарович тогда преподавал литературу и защитил докторскую по русской поэзии XVIII века. Руфь Александровна была испанистом-переводчиком и писала рассказы под псевдонимом Зернова. Она успела в свое время принять участие в гражданской войне в Испании, в 1935--1936 годах, получить там орден и потом отсидеть на Колыме. Сама Руня, как ее звали друзья, и ее дочь Ниночка, бывшая в те годы моим первым аккомпаниатором, прекрасно играли на гитаре и пели. Именно в этом доме, где часто собирались ленинградские переводчики и писатели, я впервые услышал в исполнении Руни множество лагерных песен, вывезенных ею с Колымы. В их числе такие, например, как "Голубые снега", "Черные сухари", "По тундре, по широкой дороге" и многие другие. Песни эти потом я многократно слышал в тайге и тундре, в Туруханском крае и на Кольском, с разными текстовыми и интонационными вариантами в исполнении бывших и настоящих зеков. Но, пожалуй, именно Рунино исполнение до сих пор представляется мне наиболее точным.



Витторио Страда, Илья Серман, Руфь Зернова. Париж, 1987.

Через Серманов мне довелось познакомиться в те годы со многими интересными людьми -- от легендарного испанского тореро Мигеля Домингина до писателей и переводчиков Овадия Герцевича Савича, Фриды Абрамовпы Вигдоровой и ее мужа Александра Борисовича Раскина, Норы Яковлевны Галь, только что переведшей любимого мною Экзюпери, и, наконец, безвременно умершей Натальи Григорьевны Долининой.

Сейчас я думаю, почему именно "блатные" песни, еще до появления стилизованных песен Высоцкого (написавшего их тоже, кстати, в духе времени) и "лагерных" песен Галича, пользовались таким успехом в компаниях интеллигенции?

Возможно, дело прежде всего в том, что страшная жизнь сталинских лагерей, откуда многие из них возвратились после хрущевской оттепели, подсознательное ощущение преступности всей Авторитарной государственной системы, внутри которой существовали мы все, сближало нас с героями этих песен, тем более, что в отличие от одесского "ядовского" фольклора начала двадцатых годов, речь в этих песнях шла, как правило, не об убийцах и налетчиках, а о заключенных. "Интеллигенция поет блатные песни",-- метко подметил один из поэтов в то время.

Именно эти песни в те переломные годы в московских и ленинградских застольях были естественным продолжением "крамольных" разговоров и предтечами песен Галича, Высоцкого и Кима. Сейчас большинство этих песен забыто и, видимо, незаслуженно, поскольку они создавали точную доверительную обстановку общения. И еще одно. Примерно с середины пятидесятых и далее, к шестидесятым, пение песен стало понемногу вытеснять чтение стихов, даже в поэтических компаниях. Так незаметно наступила пора "поющих шестидесятых".

Что же касается нас, тогдашних выпускников Горного института, то главным, навсегда объединившим нас, было то, что все мы с незначительной разницей в возрасте -- от самых старших вроде меня и Британишского, до самых молодых -- Битова или Кумпан, принадлежали к поколению недолгой хрущевской оттепели. Наше политическое и литературное самосознание стремительно совершенствовалось -- начав еще в школе с соцреализма и "Краткого курса", оно менялось по мере открытия Хемингуэя и Ремарка, Цветаевой и Мандельштама, первых документов о масштабах сталинских репрессий и песен заключенных.

Конечно, многого мы еще не знали, были незрелы и невежественны. Казалось, стоит только очистить социализм от сталинского культа -- и все опять будет хорошо. Неслучайно именно в эти годы в Москве и в Ленинграде возникла подпольная организация "марксистов-ленинцев". Кроме того, исторический перелом, наступивший с XX съездом, как бы символизировал тогда движение вперед и осуществление юношеских наших надежд, связанных с реализацией "чистых" революционных идей. Почти никто из нас не подозревал тогда о масштабах бедствия, о тлетворности самой системы, породившей чудовищный феномен Сталина.

Кроме того, что немаловажно, мы были молоды, полны неизрасходованной энергии, чувствовали себя нераздельной частью великого народа, победившего недавно фашизм в грозной войне, зацепившей наше детство. В нас еще устойчивы были иллюзии всеобщего братства и общности советских людей, не было еще армяно-азербайджанской резни на Кавказе, погромов в Оше и автоматной стрельбы в Вильнюсе.

Смотря хлынувшие к нам через "железный занавес" западные фильмы, от Ди Сантиса до Феллини, сравнивая себя с героями Хемингуэя и Ремарка, мы не считали тогда свое поколение потерянным, ибо еще верили в "комиссаров в пыльных шлемах". И были полны оптимизма...

Общение наше с Москвой в те годы было случайным и эпизодическим. Центром нашего мира неизменно был Питер. Поэтому мы не считали его "великим городом с областной судьбой". Напротив, он был нашей единственной столицей и началом отсчета в литературе, истории и жизни. И это несмотря на то, что именно Ленинград после разгрома журналов "Звезда" и "Ленинград", Ахматовой и Зощенко, в период литературного правления Прокофьева и ему подобных, стал оплотом самой черной реакции в литературе. И все-таки именно тогда мы начали обретать собственный голос.

Именно в это время начали вызревать в наших незрелых душах слабые ростки миропонимания, давшие всходы позднее. Замечательно, что ни позже, ни в наши дни, никто из питомцев "семеновского полка" и, в первую очередь, из "горняков" не стал приспособленцем, не писал "по указке", не вошел в "Содружество" или другие дурно пахнущие черносотенные организации. Несмотря на разную степень литературной одаренности все остались -- людьми.

Вот и славно, озвучены имена и темы, которые легли в основу той культурной среды, в которую оказалась погружена изрядная часть советской интеллигенции: Хэмингуэй, Ремарк, Цветаева, Мандельштам, сталинские репрессии, песни заключённых. Коль скоро меня интересуют люди в области именно авторской песни, то песням заключённых я уделю особое внимание. Это не значит, что все остальные, а также неназванные Городницким, слагаемые культурной среды не важны.

Уже Городницкий обращает внимание на отличие песен заключённых от одесского фольклора, героями которого были убийцы и налётчики. Так оно по тексту, а, вообще, этими уголовными "специальностями" уголовный кодекс не ограничивается: там есть и про щипачей, и про медвежатников, и много ещё про кого. В том числе и "политических". Последние перекликаются с другим культурным кодом, а именно жертвами репрессий. В принципе, про деление на "уголовных" и "политических" арестантов приходится слышать едва ли не с времён восстания декабристов. Деление это жёсткое, принципиальное, связанное с различными иерархическими организациями. Хотя "политические" могли иметь уголовные статьи, они были связаны с совсем другой "волей", и этим определялась их обособленность.

Тема тюрьмы, каторги, казни прослеживается во многих революционных песнях, но именно как элемент борьбы за то, чтобы изменить саму власть. Уголовное прошлое революционера кончается в тот момент, когда падает несправедливое общество, и он начинает строить общество, лишённое тех недостатков, которые породили революционную борьбу. Вряд ли подобная заявка есть у "блатных" песен. Там есть тема быта, тема расправы с обидчиком или нарушителем воровского закона или, по крайней мере, некой нормы уголовного мира, будь то специфичная реакция на оскорбление или неоказание помощи "хорошим людям".

И тем не менее, "Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут, пока не предстанет Небо с Землей на Страшный господень суд". Если метафора Киплинга верна, то события, о которых пишет Городницкий, и есть светопреставление. В ту среду, где не считали тогда свое поколение потерянным, ибо еще верили в "комиссаров в пыльных шлемах", хлынули потоком блатные песни. Этот поток состоялся в силу двух обстоятельств: был запрос и отсутствовал блок.

Продолжение следует.

политика, Городницкий, репрессии, барды, песни

Previous post Next post
Up