Алексей Смирнов

Jan 05, 2014 13:21

Моленная Киселевых

Зоя Васильевна Киселёва и ее мать Милитина Григорьевна - выдающиеся деятельницы движения непоминающих. Отец Зои Васильевны был крупным ученым-химиком, одним из ведущих специалистов по красителям. По его рецептуре работала Ленинградская фабрика «Черная речка». Революция его глубоко уязвила и прервала его карьеру крупного ученого и предпринимателя. Его брат, убежденный сибирский сепаратист, был колчаковским генералом, близким к братьям Пепеляевым. Семья профессора Киселёва была крепко сибирски купеческая и к большевикам относилась очень плохо. Его жена, Милитина Григорьевна, была тоже из купеческой семьи старообрядческого склада. Ее предки были выкупившимися крепостными помещика Скарятина, удавившего своим офицерским шарфом Императора Павла I. Милитина Григорьевна была старушка с юмором, очень ядовитая на язык, умела легко передразнить и сыграть любого неприятного ей человека. К Киселёвым ходил некий Виннер, автор книг о технике живописи, скользкий аферист, он пользовался советами профессора. Милитина Григорьевна очень хорошо, в духе раннего МХАТа, показывала его фатоватые замашки. Недалеко от них, на том же Зубовском бульваре, жил обрусевший немец фон Шлиппе, он был до революции предводителем дворянства в одном из уездов Московской губернии. Во время успешного летнего наступления вермахта на Москву он говорил Киселёвым, к которым имел обыкновение со скуки ходить: «Почему вы так боитесь сдачи Москвы? Немцы культурный народ, нам, Милитина Григорьевна, совершенно ничего не угрожает». Милитина Григорьевна хорошо передавала немецкий акцент фон Шлиппе.
Киселёвы очень долго после революции жили во дворе старого дома на Зубовском бульваре. Дом был рядом с прекрасным ампирным особняком Удельного ведомства. Сейчас на месте Киселевского флигеля и их двора стоит многоэтажный куб издательства «Прогресс». В довоенные годы большинство остатков старых русских семей жило по-прежнему в тех же местах, что и до революции. Недалеко от Зубовского бульвара был Арбат с переулками, Остоженка, Пречистенка. Все тут и жили, и ходили друг к другу в гости пешком - было от десяти до двадцати минут неспешного хода. В храмах молятся и ногами, шутил один старый батюшка, говоря об удобности расположения церкви на пересечении житейских путей. Мы жили на Никольской, в Китай-городе, и были уже вне привычного гнездования круга Киселёвой и Строгановой. На Мещанских улицах, на Сретенке, на Мясницкой старая московская интеллигенция и дворянство обычно не жили. Там было раньше много дешевых гостиниц, «меблирашек» и публичных домов.
Тот круг людей, который уцелел после чисток двадцатых и начала тридцатых годов и сплотился вокруг Строгановых, более не понес существенных потерь. Много арестовывали катакомбников и в области, и, вообще, в России, но строгановских людей больше не хватали. Исключением было дело Д. Л. Андреева, захватившее семьи Добровых и Коваленских. Впрочем, этот провал не был совсем неожиданным. После появления жены Андреева, Аллы Александровны, которой были абсолютно чужды неписанные моральные и поведенческие законы, принятые в среде непоминающих, его старые друзья стали избегать с ним общаться, боясь чужого и опасного человека, каким им казалась Алла Александровна. Она вполне оправдала все плохие предчувствия и довела и своего мужа, и его семью до гибели.
Когда люди долго живут в вынужденной изоляции, во враждебной среде, и постоянно общаются между собою, у них вырабатывается своеобразный моральный птичий язык - они понимают друг друга по взгляду, намеку и знают, что можно и что нельзя. Хотя раньше, сразу после революции, проклинающих среди непоминающих было больше.
Тут дело не в том, что в форме религиозной оппозиции шипели от злобы бывшие, лишившиеся своих состояний и недвижимости, а суть в том, что свободомыслящие православные пытались противостоять тоталитарному строю и созданной им сергианской псевдо-церкви - ловушке для простаков, куда попы-шпионы заманивали недовольных.
Центральной довоенной моленной была Строгановская, а у Киселёвых был все-таки ее филиал. Гостей принимали в большой комнате с кожаным диваном и креслами. На стенах висели мистические картины художника Денисова и изображение снесенного старого собора Сретенского монастыря работы моего отца. Из большой комнаты вела дверь в комнату Зои Васильевны, сплошь завешанную иконами. Когда собирались помолиться, открывали дверь в комнату с иконами. Исповедоваться ходили в чуланчик около кухни, где стояло древнее распятие в серебре.
В мое время здесь бывали Картавцевы - Илья Михайлович и Ирина Михайловна. Илья Михайлович был библиофил, библиограф и геральдик. Его арестовали еще в Петрограде, объявив общество библиофилов, в котором он состоял, монархической организацией. Их всех увели прямо с заседания в Петропавловскую крепость, в каземат. Отец Картавцевых был где-то губернатором. У них были хорошие имения и там огромные библиотеки, сожженные крестьянами. Жена и дети официально отказались от Ильи Михайловича и он, отбыв свой срок, остался в северном лагере вольнонаемным завхозом и, как потомок помещика, был образцовым хозяином. Возвращаться ему было не к кому, да он и не хотел, справедливо считая, что его снова посадят.
Это был резкий человек, чеканивший фразы. У него был орлиный горбатый нос, прекрасная борода и лысоватый блестящий мраморный лоб. Он был очень строг, красноречив и ненавидел большевиков беспредельно, не считал их людьми и был плохого мнения о русском простонародье, которое очень хорошо знал по лагерям. При Хрущеве он вернулся в Москву, к сестре. У них была комнатка в тоже снесенном длинном трехэтажном доме напротив ресторана «Прага». К Киселёвым они оба приходили пешком: шли до Смоленской площади, а оттуда по Садовому кольцу. И брат, и сестра были архаичными людьми прямо из двадцатых годов.
Бывала там и старушка, урожденная Бахметьева. Ее предки наследовали имение Красный Рог Брянской губернии графа Алексея Константиновича Толстого, откуда они вывезли его бюро красного дерева и книги с автографами поэта. Я однажды ее провожал, и она подарила мне редкое издание Байрона на английском, с гравюрами середины XIX века. Бывала у Киселёвой и сестра археолога профессора Фомина, звали ее Софьей, отчество я забыл. Она жила в доходном доме напротив особняка Тургенева на Остоженке. Дома у нее было много обломков греческих и римских статуй. Бывали у Киселёвой и какие-то Голицыны, потомки племянницы Потемкина, которую он пристроил в семейство Гедеминовичей. Голицыных в России всегда было много, этому плодовитому клану принадлежало много земли. Их очень усиленно истребляли большевики, но они все равно плодились в самых страшных условиях. Киселева говорила, что дочь Голицыных выдали за сына советского академика и что, вообще, советские академики любят жениться на дочерях титулованных бывших.
Когда приезжал священник, то приходило несколько женщин простонародного типа, очень верующих. Это были самые верные нелегалки, они-то и ездили по ближнему и дальнему Подмосковью и развозили по общинам непоминающих деньги, продукты, лекарства, выполняя самые разные поручения. Умирая, Строганова передала кассу Зое Васильевне Киселёвой, и та стала выполнять ее функции. Киселёва была очень литературно по-русски начитана, и с ней было интересно говорить. Она все время словами создавала живые образы. И ее мать обладала этими же качествами.
Иногда, раза два в год, из Александрова приезжало трое людей; среди них был очень высокий худой старик с палкой. Он был костляв, с офицерской щеточкой усов, желтыми седыми волосами, глухо кашлял, стоять ему было трудно. Когда-то, в молодости, он служил в гвардии, на германском фронте, был отравлен ипритом и стал инвалидом. Он был носителем какой-то исторической фамилии, но ее не называли, так как жил он по чужому паспорту и боялся показываться в Москве, где его с давних пор ловила Лубянка. С ним приезжали две женщины, его опекавшие. Киселёва говорила, что он - Рюрикович по всем линиям и был когда-то одним из первых красавцев Петербурга. Она видела его фотографию в кирасирской каске и латах, по-видимому, он был синий гатчинский кирасир.
До войны в Александрове, Дмитрове, Коврове, Орехово-Зуеве, Покрове, Вязниках, Верее, Серпухове были общины непоминающих, с которыми и Строгановы, и Киселёвы поддерживали связь. Все это называлось «сто первый километр», где жили люди, пораженные в правах и высланные из Москвы. Интересно, что со мною, совсем еще тогда молодым человеком, Киселёвы с удовольствием контактировали, но не из-за того, что я выполнял какие-то послушания в их общине. Дело было в другом. У многих членов общины были печальные лица, они часто во время служб плакали и подолгу, измождая Киселёвых, жаловались им на невзгоды их действительно трудной жизни. Было такое впечатление, что процесс покидания земной жизни у них начался за десятилетие до физической смерти.
Все это очень всех угнетало, и Киселёвы фактически выполняли функции психиатров. Оно и понятно - ненормальное государство разрушало нервную систему людей. А я, в силу своих материнских казачьих корней, никогда не был живым покойником и любил в самой тяжелой ситуации поиздеваться над людьми, что, конечно, грешно. Я был, что называется, из хорошей семьи, не курил, не пил, и никогда не ныл, что было исключением среди киселёвских людей. Этим своим качеством я был отчасти обязан тому, что родители на меня мало обращали внимания в детстве, и я вырос среди дворовой шпаны на Дмитровке и Тверской. Я погодок с бардом из милицейской семьи Высоцким, и мы оба одинаково росли среди ужасных московских хулиганов военной и послевоенной поры. Я один раз даже сидел с ним за одним столиком в ресторане, не зная, кто он, но я был с дамой, а он - с бутылкой.
Мы в детстве делали чудовищные вещи, и многие мои тогдашние приятели угодили в колонию. Один мой приятель выбил актеру, игравшему в детском театре В. И. Ленина, глаз из рогатки - Ленин залез на броневик и упал, весь в крови. Зал, полный детей, маленьких каторжников, на это до колик ржал. Спектакль остановили. Другой дружок с шестого этажа расстрелял райкомовскую колонну демонстрации со знаменами свинцовым типографским шрифтом и всех переранил. И это самое невинное, делали вещи и пострашнее, и все почему-то во вред режиму и официозу. Почему мы решили в детстве воевать с властью - не знаю, но это была первая школа бунтарей-шестидесятников. С тех пор я никогда не уважал власть и ее не боялся. Я часто рассказывал Киселёвым всякие наши безобразия, и Киселёвы, смешливые старухи, подолгу хихикали, смеялись и крестились, говоря, что я ввожу их в грех. Советскому строю, как и любой блатной компании, было свойственно соблюдать людоедские табу и почитать тотемы. Осквернение тотемов жестоко каралось. Помню, я говорил им, что будет такое время, когда усатых и бородатых идолов выбросят, а о красные знамена будут вытирать ноги. И я дожил до таких времен и видел, как в Татарии дети вытирали ноги о бархатное красное знамя закрытого клуба, и никто из взрослых не остановил их.
Так как мужчин-непоминающих после войны осталось очень мало, то в основном лампадку православия поддерживали женщины с очень несчастными судьбами. Как я сейчас понимаю, смиренные и согбенные посетители Киселевской моленной не всегда были такими. Та же Зоя Васильевна была когда-то красивой черноглазой девочкой в матроске, отдыхала в Судаке, любила виноград и персики и с наслаждением каталась на яхте с удачливыми инженерами - друзьями ее отца, и была тогда счастлива, и, как она сама говорила, впервые ощутила в те жаркие крымские дни последнего довоенного августа вкус к жизни. А какие шляпы с множеством цветов и перьев носила тогда Милитина Григорьевна! А согбенный старик из Александрова был членом яхт-клуба, танцевал на балах и дружил с Великим князем Дмитрием Павловичем, убийцей Распутина. Одно дело, когда людей гнетет возраст и болезни, а другое - когда целое общество образованных людей объявляется зловредным и истребляется как зараженные животные.
Я помню приезд последнего подлинного катакомбного священника к Киселёвым - это был почти глухой старец с цепким взглядом. Уши ему отбили в «органах», как он сам говорил: в одном ухе барабанная перепонка лопнула, а другое чуть слышало. Исповедоваться ему в грехах было совсем легко, так как он плохо слышал. Впрочем, мои тогдашние грехи были не очень велики: мне тогда нравилось бывать в ресторанах с золочеными потолками («Савое», «Метрополе» и «Центральном»), слушать, как музыканты настраивают перед вечером свои инструменты, и смотреть издалека на красивых женщин. Когда они начинили говорить, то очарование оканчивалось - это были скучные советские мещанки, y которых прекрасно только тело.
Уже тогда меня мучило нехристианское ощущение, что я живу уже вторую жизнь, а первую прожил где-то между девятисотым и сороковым годом, и был кем-то расстрелян. Дело было нешуточное и довольно сложное - я вдруг узнавал места, где я никогда не бывал, иногда рассказывал вдруг незнакомым мне пожилым людям о событиях их прежней жизни. Меня все это изрядно пугало, как будто в меня поселился пожилой тритон или варан и живет своей, независимой от меня, жизнью. Во всей этой истории была какая-то нехорошая инфернальная тайна, и я иногда рассказывал Киселевой обо всех этих делах, и она, вздохнув, говорила, что это все от тяжелой дворянской наследственности, и что среди дворян всегда было много психопатов, но ко мне это не относилось, я был всегда человеком сдержанным.
Раздвоение моей личности зашло тогда очень далеко, и я стал ощущать в себе некий дар и стал его использовать. В чем был этот дар? На меня накатывало, и я заходил в опустелые дома и воссоздавал жизнь людей, в них когда-то живших, - знал, кого убили, кто повесился, кто был особенно несчастен и т. д. Все это подтверждалось. Чтобы вещать, я иногда расставлял руки и вибрировал пальцами. Вреда я никому никогда не делал и зла не желал. Иногда я в таком состоянии молился Матери Божьей, тоже подняв к небу две руки и чуть вибрируя пальцами. Мне казалось, что с неба нисходит тепловой столб, который я тогда ощущал. Однажды я вдруг подошел к. незнакомой женщине на улице и сказал ей, что ее брат, которого она ищет со времени войны, жив и она с ним вскоре увидится. Она очень испугалась, дала мне свой телефон. Я ей позвонил через три дня - пропавший брат нашелся. Мы оба были смущены. Откуда эти знания? Кто мне их дал и почему?
Условием их появления было строгое воздержание и умеренность. Молитвенником я тогда был средним и искать эти качества в своем православии не мог. Я тогда впал в вегетарианство и стал избегать девушек, хотя некоторые нравились мне, и я им тоже. Я и тогда, и сейчас отношусь с сомнением к роли женщин в советском государстве. Унизив всячески мужчин, большевики сделали из советских женщин социальный и сексуальный костяк своего режима. Эти свои инфернальные и личные проблемы я тогда обсуждал с Киселёвой, и она мне все объяснила: «Вы, Алеша, живете всегда рядом с миром мрака и имеете с ним очень близкую связь. Поэтому вам надо жить всегда рядом с церковью, чтобы мрак вас не поглотил».
Ум Киселёвой тогда был свеж, она бывала в издательствах, где переводила, ездила по городу, общалась с давними знакомыми, распределяла оставшиеся от Строгановой средства. По поводу Строгановского золотого фонда она говорила мне: «Новых поступлений почти нет, все состарились и обнищали. Теперь я больше всего трачу на похороны». Закат остатков Строгановской общины, перешедшей к Киселевым, был связан с появлением отца Всеволода Шпиллера и еще нескольких реэмигрантов. Тогда они изрядно навредили всем нам. Я помню, шел в Левшинском переулке, недалеко от снесенного особняка Добровых, и увидел дружную пару - бывший младоросс Казим-Бек мирно беседует с сыном генерала Кутепова. Оба они работали в Московской Патриархии и, получив зарплату, шли в ресторан на Арбате. Я их из пакостности немного проводил, думая: несомненно, завербованные люди.
Строганова недаром боялась провокаторов из Парижа, Киселёва была несколько политически наивней. При всем том Киселёва называла Чистый переулок, где жил сергианский ересиарх, православным филиалом Лубянки и обходила это место как нечистое. Мне было неудобно предупреждать Зою Васильевну, что ее контакты со священниками-реэмигрантами добром не кончатся.
Окончив институт, я не хотел рисовать рабочих и одно время подрабатывал в Патриархии, мне было любопытно посмотреть на этих зверей вблизи. То, что они мне платили, хватало на белое молдавское вино, маслины, сыр рокфор и рыбу. Другой пищи я тогда не ел. Писал я в то время свои инфернальные видения - все какие-то жуткие суды и мучения жертв. Художник - это мембрана потустороннего, и не больше. Художник никогда не знает, что он напишет, садясь за мольберт. Заходя из Чистого переулка, я рассказывал Зое Васильевне, как жрали сергианские иерархи, какие у них морды, какие у них дикие завхозы Иваны Игнатьевичи и Павлы Ивановичи, и какие они ворюги, как они тащат из Загорска балык ящиками и как они, как баскаки едят, не вытирая текущий с лица жир.
Среди ее общины один Илья Михайлович Картавцев был политически не наивен, остальные были далеки от политики. Все чистые, нормальные люди наивны - в этом их сила и слабость одновременно. Но когда наивный человек разочаровывается, то он разочаровывается всерьез и надолго.
Несчастьем русской интеллигенции была ее вера в русский народ, в то, что он несет в себе некую высшую мистическую сверхзадачу, почти мессианского характера. А русский народ был народ как народ, не хороший и не плохой, мало культурный и полудикий, и, в силу своей дикости, очень жестокий. Кроме веры в народ, был миф о России как об особенной, отдельной от всего мира стране, где жизнь делалась по Божьим заповедям, одним словом, миф о Святой Руси, он же о Беловодье, и граде Китеже. А на самом деле в России были только островки православия и культуры, а сама страна всегда жила как большое животное типа тюленя или морской коровы-дюгони, для которых холод является привычным условием существования.
Но в кругу Киселёвой о России говорили по-прежнему с большим пиететом. Хотя от России в шестидесятые годы оставался почти один пшик, а теперь нет и тогдашнего пшика. О процентах русскости в советском болоте спорили и тогда, спорят и сейчас. Тридцать процентов населения помнит, что они русские и православные, около пяти и чуть больше процентов оппозиционны к переродившимся русскоязычным, а остальные семьдесят процентов - это человеческий балласт, живущий наподобие цветных на окраинах американских городов, и ничего больше. От России остались одни оскверненные могилы, на которые, как змеи на звук флейты, выползают из своих нор и убежищ отдельные случайно уцелевшие русские. Но, к сожалению, очень уж тиха та флейта, чтобы их собрать.
Пожилые люди из Киселевской моленной дальше дач своих родных и знакомых не выезжали, уже поездки в Загорск, Александров, Серпухов или Вязники казались для них дальними путешествиями. Все они как бы служили одну постоянную панихиду о прекрасной стране, где они были когда-то молоды, имели дома, имения и где жили свободно, не оглядываясь постоянно от страха. Большевизм сделал людей определенного профиля малоподвижными затворниками, катакомбниками и в прямом смысле. Ездить было опасно, могли схватить, проверить документы.
С одной непоминающей случилась совершенно удивительная история. Признаюсь, я ее воспринял как миф. Во время войны у одной нашей старушки умерла сестра. Она ее не похоронила, а, одев, положила в угол. Они обе были истощены, и усопшая мумифицировалась. И в мумифицированном виде пролежала лет двадцать. Сестра слегка тронулась и каждый день ставила мумии сестры мисочку со свежей пищей. Она сделала для мумии специальную полку и держала ее за занавеской. Недалеко от их комнаты была общественная кухня, откуда шел большой жар, способствовавший усыханию тела. Все это выяснилось при расселении их коммуналки уже в хрущевские годы. Мне этот случай казался невероятным, но его подтвердил знакомый мне врач скорой помощи, сам видевший эту мумию в медицинском музее одной из клиник. Врачи называли это тело «мощи из коммуналки». Обе старушки были праведницы и постоянно молились.
Был еще один непоминающий интеллигент, который имел большую библиотеку и много дореволюционных периодических изданий и газет. Из отвращения он перестал выходить на улицу и целые дни лежал и читал. Соседи приносили ему немного поесть, и он так жил много лет, не желая видеть советской жизни. Правда, у него был радиоприемник, он знал европейские языки и слушал радио. Он был умеренно верующим, каждый день молился, зажигал лампадку, но не претендовал на особенную православность. Конечно, он не любил советской Церкви. Днем окна у него были зашторены, ночью он их открывал. Раньше он иногда выходил гулять в сумерки, но постепенно перестал. С родней он не поддерживал отношений, так как они большевизировались, а он этого не любил. Он получал очень умеренную пенсию, запросы его были ничтожны, и он тоже, наверное, мог бы мумифицироваться, но он умер своей смертью, и его наши отпели и похоронили. Большую роль в этой среде играли и домашние животные, которые делались членами семей, и их воспринимали почти как людей. Я это прекрасно понимал, так как животные гораздо добрее советских людей (гомо советикус) и их партийных хозяев, ставших только внешним подобием человека. У Киселёвых жила попавшая под машину и изуродованная японская черепаховая бульдожка. От нее всегда очень плохо пахло, но за ней ухаживали, как за человеком. Киселёва соглашалась со мною, что отношение у славян и индусов к животным схоже, сказываются общие индо-арийские корни.
Уже на Зубовском бульваре у Киселёвых жила некая Танечка, худая, среднего роста, седая стриженая старушка с неподвижным благообразным лицом. У нее кто-то из родственников был сенатором, и их семью страшно преследовали. Танечка от всех обысков, облав и отсидок впала в ступор и стала малоподвижным инвалидом. На Зубовском Танечка еще как-то двигалась, даже помогала по хозяйству, а когда Киселёвых выселили в новую небольшую квартиру на Пресню, то она большей частью уже лежала и смотрела в потолок неподвижным взглядом. Когда я на Пресне входил в комнату Зои Васильевны, то она говорила мне: «Можете говорить о чем угодно, она уже не воспринимает человеческую речь, она вся в детстве, ей лет семь, она играет в серсо, гуляет с бонной, ездит с папа на Тверскую в кафе-кондитерскую есть пирожные и т. д.». Но было как-то неуютно чувствовать рядом с собою лежащее тело, впавшее почти в летаргическое состояние.
На Зубовском у Зои Васильевны была большая библиотека, в том числе и религиозная. Ее совершенно не интересовали Хомяковы, Соловьевы и другие околоцерковные философы, включая Флоренского. Но были все богослужебные книги и литература по Епархиям: были комплекты губернских церковных ведомостей. Были многие документы по кафедрам и монастырям - старые пожелтевшие указы, деловые письма Консистории, Святейшего Синода, архиереев и митрополитов.
Я много читал эти бумаги с синим и фиолетовым машинописным шрифтом и с интересными печатями и подписями тогдашних Владык. Были там и протоколы Поместного Собора 1917 года и несколько папок Объединенного Совета приходов. Я тогда впервые услышал об этой организации. Я спрашивал у Киселёвой, откуда эти бумаги? Оказалось, что это документы дореволюционной Московской Епархии, переданные еще Строгановой ушедшими в подполье архиереями. Эту часть архива Московской Епархии вывезли ночью на двух извозчиках, не дав его опечатать. Был целый большой шкаф документов. В жизни каждого человека случается так - суставы его твердеют, и он постепенно превращается в ящик или с бесценными бумагами, или с ветошью, который трудно передвигается. Этот ящик начинают переставлять случайные люди. Случилось это и с Киселёвой, ей стало трудно передвигаться. И архив стал не нужен.
Я спросил Киселёву, для чего его хранили все эти годы? И получил ответ - все это должны были передать законной власти, когда она войдет в Москву, и законному русскому Владыке, когда он займет Московскую кафедру. Но ничего законного не появилось ни тогда, ни сейчас. По-прежнему у власти политработники и офицеры КГБ.

Смирнов

Previous post Next post
Up