Повесть или что-то вроде того (7)

Aug 11, 2012 18:17

Предыдущее:
1) http://da-fortochka.livejournal.com/109780.html
2)
http://da-fortochka.livejournal.com/109926.html
3)
http://da-fortochka.livejournal.com/110313.html
4)
http://da-fortochka.livejournal.com/110387.html
5)
http://da-fortochka.livejournal.com/110705.html
6)
http://da-fortochka.livejournal.com/110975.html

Поезда на Дальнюю Станцию давно не ходили. Дальше надо было пешком.

Скоро мост кончился, и люди разбрелись куда-то, каждый за своей правдой, и он остался один, узнав только у кого-то случайного и перепуганного, что Станция - прямо, через лес и поле.

Снег больше не падал, но на земле, впереди, стало вдруг бело, и глубоко, и бескрайне.

Вокруг висел туманом какой-то странный застывший полурассвет, в нем все звуки заглохли, только промерзшие провода бешено трещали над головой, будто сейчас не выдержат и разлетятся на обрывки.

Похолодало и застыло стремительно - не во времени даже. В пространстве. Чем дальше уходил он Отсюда Туда, тем смелее, глубже и безлюднее становилась зима.

Он вошел в лес открытой широкой дорогой и, доверившись ей, сразу не заметил подвоха. Обессилевшая за ночь луна и нездоровое желто-серое солнце, страшась друг друга, прижимались к земле и почти не освещали пути. Но снег пока помогал: плотно утоптанная дорога была единственной.



Из тумана слева и справа неясно проявились холмики. Каждый завершался острым металлически выпрямленным станом с застывшими, на веки раскинутыми объятьями. Через неясный свет он несмело приблизился к одному из холмиков и осознал: вокруг были могилы и охраняющие их от разрастающегося леса широко раскинутыми руками-перекладинами кресты.

Дорога была одна.

Рассвет не приходил.

Андрей двинулся дальше среди крестов, неумело нашептывая первые попавшиеся на язык подобия заговоров - прощения просил за свое вторжение: «Простите меня, пожалуйста, простите, я не хотел потревожить ваш сон, я знаю, что это ваши места, я чужой здесь, но мне очень нужно на Дальнюю Станцию, мне нельзя назад... Дорога, пожалуйста, не подведи меня, не заведи в чащу, помоги недолго плутать здесь, пусть они спят...» Он шептал, шептал, чтобы не молчать только, но понимал, что говорит не то и не так. Он уже чувствовал, что просто так его из лесу не выпустят, что проучат, протрясут и поводят-поморочат, иного посвящения в этих краях не могло быть... Он старался ступать тихо, но рюкзак на спине делал свое, каждый шаг его превращая в неуклюжее и неуместное сотрясение.

Дорога начала юлить среди могил. Он верил ей, потому что больше верить некому было, а она все сужалась, и деревья склонялись к нему, всматриваясь и удерживая, ощупывали рюкзак, разворачивали и раскачивали всего его, и он уже чуть не хватался за оградки.

Рассвет не наступал.

Дорога обогнула крайнюю могилу и замкнулась в петлю.

Он огляделся. Слева и справа только сгущалось и не вело никуда.

Назад он себе запретил. Впереди просветы были, и там снова маячило бескрайнее белое. Андрей всмотрелся в тусклый снег под ногами, среди низких перепутанных веток, и увидел рядом чьи-то глубокие, чуть не по колено уходящие в снег, следы. Значит, кто-то здесь шел, и, может быть, это и был трудный единственный выход.

Он осторожно отвел руками ветки и поставил ногу в первый чужой след.

Второй оказался глубже. Оставивший эти следы был, видимо, выше и легче и шагал шире, и Андрей не поспевал за ним след в след, с каждым шагом все сильнее раскачиваясь и неровно хватая ртом густой туманный воздух. Он раздвинул последние ветки, за которыми, ему казалось, должно было открыться наконец поле, - и тут следы кончились. Впереди громоздился неровными холмами край оврага. Может быть, эта ямина была не сплошной, и надо было только подобраться поближе к холмам, и там станет видно, куда идти дальше. Не могла его обмануть дорога, ведь даже следы специально для него проложила там, где не ходил никто другой, - будто показывала: смотри, вот так надо, а дальше сам...

Он оторвался от последнего чужого следа и сам шагнул в снег.

Дышать было все тяжелее. Вынимая из снега всего себя вместе с поклажей, он чувствовал, как его все больше заносит в стороны, рюкзак давил на спину, уже согнутую, Андрей хватался за край собственного, пропавшего где-то в глубине, следа, но снег рассыпался в руках. Иногда становилось не так глубоко, и он снова верил, что это дорога, что сейчас все выправится, вот уже холмы совсем близко, он пойдет по-над оврагом и нащупает, где его перейти. Но снег снова хватал его выше колен, а солнце все не поднималось, и звуки всего мира застыли:  крикни он - и ничто не отзовется помощью. Андрей качнулся и рухнул на бок. В снегу было мягко, вся тяжесть тела и рюкзака разом ушла в сугробы, и двигаться стало незачем. Он лежал и думал, что теперь точно - всё. Солнце над ним не взойдет никогда, он так и останется в этом снегу в полусумерках, совсем не лишний, никому не мешая... Но что-то толкнуло его изнутри: не лежать! Это погибель! Не имеешь права! - и он рывком перевернулся на колени. Рюкзак пришлось сбросить, и, высвободившись, он отряхнулся.

Дороги здесь не было. Она осталась а кладбище, какой-то другой ее завиток - он пропустил его из упрямства, веря пути, который хотелось ощупью нашарить сразу и насовсем. Надо было взгромоздить рюкзак снова на плечи и идти своими следами-провалами назад, и там, на кладбище, искать то место, где его повело обманно среди могил, а рядом незамеченным остался единственный настоящий путь.

Он никак не решался наклониться к рюкзаку. Еще несколько секунд... Еще несколько... Господи, какая же тишина... может, людям вообще не стóит говорить друг с другом, и не будет тогда никакой Войны... Просто стоять рядом, как деревья эти стоят, и вместе тихо жить...

Все-таки зашвырнул свою тяжесть сначала на одно плечо, потом осторожно подтянул к другому, стараясь снова не рухнуть, и вдел руку в лямку. Двинулся. Назад. К лесу.

По дороге его еще несколько раз кидало целиком в сугроб. Он вылезал из-под рюкзака, поднимался, ноша шла наверх все тяжелее, но бросить ее и пойти на поиски дороги, чтобы снова возвращаться, еще дважды повторять этот путь, он отказывался.

Мерещилось, что, пока он блуждал по сугробам, кладбище в лесу исчезло: вернуться сейчас к нему по собственным следам было почти как вернуться к Оксанке, от которой год назад он сбежал в Центр, не прощаясь толком и не оглядываясь, заранее отсекая и отметая от себя возвращение...

Но кладбище осталось. И, ступив наконец на знакомую петлю вокруг крайней могилы, он рад был этим крестам и холмикам - почти так же, как рад был вчера дедушке Димитрию, к которому все-таки успел. Хотелось так же упасть перед крайним холмиком на колени, и обхватить его руками, и плакать, и благодарить - просто за то, что он пока не исчез с белого света... Холмик был чужой, и Андрей не решился его тревожить, но оградки теперь успокаивали, он шел среди них и уже не просил дорогу вывести его: он просто знал, что выйдет.

Мостик через овраг открылся в просвете шагов через двадцать.

Стало светлее, но звуки пока не вернулись, и туман застил всё, к чему он шел, только двигались огоньки впереди - казалось, совсем близко - там было, наверное, шоссе, там кончалось поле и уже должны были проступить ближайшие дома на Дальней Станции. Он шел и шел, но огоньки не приближались, и не доносилось до него ни отзвука, словно светящееся это движение виделось откуда-то из другого мира, вырвалось оттуда случайно и не до конца, и все-таки не давало увидеть того, что было впереди на самом деле. Андрей шел, и смотрел на огоньки, и совсем уже не знал, где он, и шарф заледенел, и ноги еле двигались, но это был уже точно не тот странный мир, в котором началась его Война, а совсем непривычный другой, в котором все имело смысл и впускало тебя, только если ты соглашался с этим смыслом, а не разрушал его.

Снова затрещали над ним готовые разорваться провода, и Андрей понял, что мир все-таки един, не разваливается на части, и шоссе есть на самом деле, нужно только дойти... Как странно устроен мир здесь...  то есть - Там... Провода звучат, кричат об опасности в себе самих... Андрей привык, что излучения и колебания безголосы и обращаются в звук только тогда, когда того хочет человек... А эти словно управляли собой по своей воле, и ему впервые пришло в голову, что все это, обычно неощутимое, а теперь зудящее от мороза, проходит через него, через все живое, проходит бестолково, оставляя в смятении все токи жизни... Вспомнил - кажется, из школы: перелетные птицы огибают большие города... Ну да, конечно же... в них они потеряли бы направление и сам смысл полета...

Ему казалось, что идти еще долго, когда вдруг прорвались остальные звуки, и огоньки стали фарами, и шоссе открылось прямо перед ним. Он дождался просвета и осторожно перешел. Это действительно была машинная дорога из привычного мира, а из-под нее вытекал проселок, уже солнечный, и дома были совсем близко, и в одном из них горел свет.

Сугробы вокруг больше не были погибелью, и Андрей встал на колени, снял рюкзак и перчатки и опустил руки в снег. В этом месте, наверное, когда-то были огороды, и снег привык сюда падать и здесь лежать до весны, греть землю... Огороды... Люди раньше могли это... Мама еще, помню, сажала что-то... там, у деда... давно... Но теперь-то куда уже... Камень там... Под открытым небом ничего не вырастет... Господи, а дети по больницам... А снег ничего не знает и, как привык, согревает то, что весной должно родиться. А весной не родится ничего... И дети скоро тоже перестанут... Совсем... Но - лес... Живые деревья... Может, и у нас они есть еще, только я не замечаю... видеть совсем перестал…

Он осторожно разгреб руками - у земли снег совсем был плотный, и в себя не пускал: под ним тайна совершалась, вопреки всему совершалась, и не для человеческих глаз, и не для неуклюжих их сапог была она из года в год жива. Он положил ладони на плотное, холодное для него, но умеющее согреть землю, и вдруг понял: там есть живое. Он не мог объяснить, откуда он это знает. И страшно было оторвать руки от снега - будто он от себя что-то отрывал. Какое-то появилось в нем непривычное беспокойство, будто бы даже не его собственное - он явно чувствовал это - словно тысячи странных, непривычных, вдруг прорвавшихся в него движений, которым он не мог дать названия, - но чувствовал не в себе. Его руки перестали понимать, холодно ли им, касаются ли они чего-то или просто висят в воздухе, отдельные и от снега, и от него самого, но это новое беспокойство он ощущал именно руками. Руки переживали, в руках ныло, как обычно ноет под ложечкой, - они бы расплакались, будь у них глаза, - и ему казалось, что даже глаза у них вот-вот проклюнутся, потому что невозможно, непосильно это - едва научившись чувству, тут же впускать в себя всё, чем томится безграничная жизнь… Он сам не пропал, он осознавал себя, но пульсировало в нем не свое, отдельное, заставленное баррикадами. Не понятая его замурованной душой, жизнь отозвалась в его ладонях, не умеющих оценивать, отвергать, пренебрегать и бояться. Она говорила ему, какой разной она бывает. И говорила, что он не отделен от нее, что никто не отделен. Что всё земное существование, со всеми нашими обрывками мыслей и попытками действий, - это всегда диалог с ней. Любое движение отзывается в ней словом из бесконечного этого диалога, и на слово это всегда приходит ответ. И совсем исчезнуть она не может. Она говорила, а он боялся ее услышать. И только вслушивался в руки, которые, через переполняющую тоску и тревогу от бесконечности, учились верить.

Ему стало спокойно - и он решил, что Там действительно можно найти какую-то правду. Тогда он осторожно нагреб снега там, где только что разгребал, - чтобы жизнь шла дальше без него. Мокрые порозовевшие ладони кололо, он опустил в них лицо и так замер, и дышал сам в себя, умывшись невероятным этим снегом Оттуда, снегом, умеющим хранить живое, и знал теперь наверняка, что, хотя он и должен вернуться, в краях, именуемых «Здесь», у него уже не получится жить. Надо только понять что-то, и не забыть, и довезти им - Сереге этому непутевому (Господи, когда же у него-то покой будет?..), и той женщине с малышом, и всем отлученным от человеческой радости дворникам, всем-всем довезти на обратном перекошенном пазике - а там можно и пропадать, потому что он побывал на границе Здешнего и Другого, и душа его теперь навеки пополам разломлена, и покой будет, может быть, только на Третьей Стороне, о которой только смутно что-то слышно из чужого полушепота и куда уходят и Отсюда, и Оттуда, но только когда совсем невмоготу, или когда ты здесь не можешь ничего, а тебя все равно боятся и высылают, - на Третьей Стороне, с которой невозможно вернуться, - Стороне, у самого края которой уже ничего нет, а только плещется синее Лоно, превращая иссякший мир в первозданное Ничто. Но, может быть, на Третьей Стороне - прежде чем войти в Него - он сможет хоть что-то?..

...Понять, запомнить и отвезти. Туда... Сюда - как теперь различить их, если сейчас он - Там?.. Как же это всё... Но - понять, запомнить и отвезти...

Он встал. Снова затащил рюкзак себе на спину. Двинулся к дому, в котором уже светились окна, снова по сугробам двинулся, но теперь ему так хотелось не разрушить этого снега, что за десять минут он совсем вымотался, и сердце колотилось, и ни назад уже, казалось, ни вперед... но тут сугробов на пути - вдруг и сразу - больше не стало. А стала перед ним - калитка. И он - перед ней. И перед ней его совсем затрясло, и захотелось назад в снег, который его принял и простил, за беспомощность всего рода человеческого простил, а здесь, в доме, - неизвестно еще, нужен ли он, его не знают и совсем не звали и не ждут, а он, человек, бездомен, - и как же чужому дому его такого в себя впустить?.. Господи, да что же я всё кругами, что же я всё об одном... Неужели я больше нигде не буду необходим... Ко всем навязываюсь, и себя обманываю, что нужен... А ведь они живут без меня... Но на крыльцо его уже несло, и он, не успев понять, что делает, постучал.

И ему открыли.

- Здравствуйте. Не прогоните? - спросил человек.

И ему ответили:

- Входи.

9.

- Входи... входите, - улыбалась невысокая высохшая женщина, перебирая платок на плечах прозрачными тонкими пальцами, стертыми-заостренными так, будто всю жизнь она перелистывала книжные страницы, вслушиваясь в их голоса и нравы. Голосам этим отвечали синие жилки, пульсирующие у суставов и натянутые по фалангам. (Такой никогда нельзя было рожать, - мелькнуло у Андрея, - сил не хватило бы… сердце… Господи, о чем я…) Женщина вскидывала серо-голубые, двумя уголками, глаза в мир - в какой-то яростной, затравленной радости… Андрей вздрогнул… Показалось - такой взгляд был у мамы, весь последний год… Затух только в больнице, но она и пробыла-то там всего неделю…

Андрей прочитал этот взгляд, не сомневаясь: да, и к ней приходят, и её слышат, и кому-то даже она помогла появиться на свет, и ей есть, есть кому отдавать себя всю, и пока она может отдавать - жизнь будет прекрасной, - женщина выплескивала свою радость в мир - всю радость, которую она успела накопить, - и глаза снова клонились к печали отяжелевшими морщинками.

Андрея чуть повело (Господи, почему этот взгляд проходит через мою жизнь, что же Ты мне говоришь всем этим?..), он схватился за косяк - и женщина подхватилась тут же:

- Входите, входите, осторожно, да, ставьте сюда рюкзак, давайте Ваш шарф, пусть он оттает... Долго Вы добирались, наверное?.. Ну вот и ещё один родной человек к нам пришел... Как там? Долго ли еще руки-ноги-головы ломать собираются?.. Ох, Вы заледенели совсем... Что я сразу накинулась - всё равно всё расскажете, оттаете - и хлынет, так со всеми бывает... Входите, входите в комнату... Сейчас чаю вскипячу... Вы проходите, садитесь там... Я Арина... Да зачем отчество? Я к нему сама не притрусь, наверное, никогда - я привыкла без отчества, да и неловкое оно у меня...

Андрею показалось - «Хуновна» или как-то так...

- ...А Вас как?.. Андрей, хорошо... хорошо... Сейчас я Вас согрею...

Она не могла остановиться: будто стоит замолчать - и вся жизнь - как поезд сойдет с рельсов.

Андрей прошел в комнату - вошел осторожно, вслушиваясь в собственное оттаивающее тело (кажется, не заболел) и осматриваясь в незнакомом доме, впустившем его, почти пропавшего в снегу. Настороженно вжимаясь в стены, глядела на него потертая мебель,  пришедшая - по одной вещи - из несовместимых, разъятых эпох, но для этих людей ставшая целым, пережившая не один переезд и еще не совсем вставшая здесь на место: вещи держались будто бы друг за друга, а не за вместившее их пространство. Недавно пришли... Шкаф, тумбочка, этажерка помыкались по жизни, наверное, около века: стояли массивно и заброшенно, неуместно - незаменимо. И делили скудное пространство с полысевшим диваном, складным столиком, прижавшим по бокам свои крылья, и четырьмя стульями, на чьих спинках, стыдливо прячась по-над стеной, теснилась одежда, давно успевшая притереться к фигурам ее носителей и смириться с ними как с единственно возможной судьбой. Литыми металлическими ручками шкафа и тумбочки застыли львиные морды с тяжелыми кольцами - звали постучать внутрь, войти в бывшие времена. Что-то было в этом всем непривычное Андрею: будто мебель предупреждала: разъяв - разрушишь! А если не тревожить - сохранится в вечности. Мебель просила ничего в жизни не менять, оставить нетронутым однажды сложившийся распорядок, и даже если его нужно было перенести в пространстве, то только целиком, не смещая ни одной детали. Иначе что-то застопорится, не сможет продолжиться жизнь…

Было еще две закрытых комнаты. В одной тихо говорили два немолодых мужских голоса. В другой зашевелились, долго надсадно скрипела кровать, а потом начали ходить. Человек решительно, резким пружинистым шагом приближался к двери, но стоял у нее какое-то время и шел назад, потом возвращался и снова уходил - словно каждый раз боясь или передумывая выйти в остальной мир: что-то не понято, не додумано, сейчас не время что-то там говорить, иначе опять собьешься с толку.

Арина вошла с горячим чайником, заварила, снова ушла, принесла блинчики с творогом; встревоженно и устало, чуть раздраженно и извиняясь, глянула на дверь, за которой ходил человек.

Из другой комнаты вышел пожилой расплывшийся мужчина, кивнул, улыбаясь, Андрею, совсем не удивившись; подошел к Арине, снова спешащей куда-то, остановил, обнял. Оба замерли в тихой радости, зная, что они ежедневно рядом. Арина спохватилась, представила, безудержно гордясь и стесняясь собственной гордости: «Это мой муж, Михаил Лазаревич». Потом оглянулась на выходящего из той же комнаты высокого медленного, какого-то водянистого старика и, с почти-трепетом, как ребенок, счастливый от самого слова: «А это мой папа, Леонид Абрамович... А это Андрей, он только что пришел Оттуда».
Андрей вздрогнул: ну да, а как же им еще говорить... Для них теперь это - Здесь... Да, как она сказала: Леонид... Странно, она же... как-то по-другому по отчеству... Неродной... Но - «папа»... Папа...

Здесь

Previous post Next post
Up