Достаточно давно написал некий текст - точнее говоря, некий фрагмент текста. Я начал писать, но не справился, забросил посередине; этот текст, впрочем, помог мне самому лучше понять направление своей мысли. Сейчас я приведу его, но (ещё?..) не полностью. Стиль изложения сильно хромает, он отличается нездоровой полемичностью, но основное высказано верно…
Значимость вопросов о сознании, о душе не подвергается сомнению и составляется из большого множества соображений, как достаточно простых для осознания, так и весьма тонких. Прежде всего, бывает нетрудно заметить, что человеку нередко случается попадать в такие душевные состояния, которые он сам не счёл бы уместными для своей ситуации. Отсюда - естественное желание понимать причину ошибок. Само представление об уместном и неуместном тоже может меняться при каких-то обстоятельствах, и причины таких перемен или устойчивости таких воззрений тоже желательно иметь в виду. Одни черты душевного склада могут удивительным образом влиять на другие, и эти влияния тоже хотелось бы понимать; например, общий характер человека может сильнейшим образом сказываться на том, какие философские или этические положения ему кажутся самоочевидными и не требующими доказательств. Наконец, черты душевного склада могут быть характерными для того или иного образа жизни, для той или иной системы воспитания, для того или иного окружения господствующих воззрений, и, таким образом, понимание душевных закономерностей нужно при изучении исторического развития народов. Это влияние трудно отследить, но вряд ли возможно отрицать его наличие.
Именно философские представления, в свою очередь, сильнейшим образом сказываются на изучении души. Принимаемые исследователем воззрения на соотношение сознания и тела в большой мере определяют облик психологии: какие вопросы она ставит, какого рода выводы она делает из опытных данных, какие методы изучения она допускает, какие доказательства она считает правильными. Итак, внимание к вопросу о существе сознания - это намного больше, чем простое любопытство.
Имеющиеся представления на этот предмет достаточно разнообразны, но роднит их особое внимание, уделяемое понятию «квалиа». Всё, что на самом деле происходит, и всё, что имеет действительное влияние на происходящее, мыслится как материальный мир, как некое «тело Вселенной», которое само по себе лишено всякого сознательного элемента. Сознание же мыслится как некая квалитативная надстройка над материальным и квантитативным миром, то есть либо как некая сопровождающая сущность, своего рода регистратор событий, от него в действительности не зависящих; либо как некое дополнительное качество материального мира, которое мы должны рассматривать ради нас самих, но которое не имеет никакого значения для всего того, что не мы сами; либо как иллюзия, которой мы наделены, к счастью или к сожалению. Но даже если мыслитель полагает всё же, что сознание наделено действительным влиянием на отдельный от нас материальный мир и, стало быть, вносит неполную определённость во всякое описание последнего, то неизменным, как правило, остаётся главное: сознание, душа характеризуется как некое дополнительное качество, придаваемое чисто материальным процессам, как некая прилагаемая особенность ощущения или чувствования, ускользающая от чисто материальных описаний, как некое не вполне обязательное сопровождение. Этот вывод очень важен; по сравнению с ним бледнеют все детали нынешних споров о сознании: оказывается, что всё то основное, что происходит с душой, происходит на уровне тела. Таким образом, и нынешняя психология - это оказывается наука о теле, в первую очередь.
Конечно, высказанному выводу не стоит придавать преувеличенное значение: это наука о теле не в том же смысле, в каком, например, физиология. Но верно то, что те истины, которые психология находит, формулируются с опорой на представления о теле: если какое-либо душевное качество не находит отражения ни в наблюдаемом поведении, ни в предполагаемых результатах физиологических испытаний, то для психолога оно не должно существовать. Разумеется, уместно замечание, что, может быть, таких качеств, о которых в принципе нельзя бы было говорить на уровне тела, и вовсе нет. Однако вне зависимости от справедливости этого замечания верно и то, что, во всяком случае, на сегодняшний момент многое и значимое во внутреннем мире человека не может быть замечено и пересказано при помощи понятий и утверждений, имеющих чисто материальный денотат. А раз так, то, во всяком случае, психология ставит перед собой такие границы в изучении души, которые на сей день она не может преодолеть.
Я ни в коем случае не стану утверждать, что несостоятельно представление о всеобъемлющем материально-математическом «теле Вселенной». Вместо этого мне хотелось бы обратить преимущественное внимание на сам способ, при помощи которого мы приобретаем знания. Поскольку закономерностями материальный субстрат нашего мышления (мозг) охвачен не меньше, чем и любая другая часть «тела Вселенной» (либо только нашего тела, если мы сменим точку обозрения и в первую очередь заинтересуемся нами самими, поскольку это мы познаём), то и сам наш способ познания в определённом смысле наделён не меньшей действительностью, чем познаваемый предмет, и находится с ним в существенной увязке: невозможно вполне произвольно подумать что бы то ни было, так что и возможность познания привязана к внутренним условиям мышления, к предпосылаемым мыслительным установкам. Разумеется, тот смысл, в котором это верно, надлежит ещё ухватить; и в первом приближении можно сказать, что интроспекция, то есть наблюдение за тем, как и в каком порядке совершаются движения души, есть в таком же праве инструмент для познания и истолкования сей действительности, как и измерение физических величин, характеризующих материальный субстрат. Однако этот инструмент, без которого психология не может обойтись, если она желает приобрести точные, полные и надёжные знания, требует большой ловкости в обращении, иначе он не позволит достичь правды. Итак, мне хотелось бы внимательнее присмотреться к самим «квалиа»: какие выводы можно о них совершать, исходя из них самих.
При истолковании учений Аристотеля и Гегеля выявляется такой же взгляд на проблему сознания. Однако с одной стороны, сам этот взгляд в их работах не исследуется, а либо предпосылается высказываемым рассуждениям, либо извлекается из них как их стилистическая характеристика, с чем связана известная трудность понимания этих выдающихся мыслителей: до многого приходится догадываться. С другой стороны, он в них дан, как кажется, не в полной мере: не все их предпосылки разумны. Я подразумеваю, прежде всего, те предпосылки, которые привели Платона, тонкого эстета, к мысли, что художественное творчество - сотворение красоты - стихийно и не поддаётся осознанию. Эта мысль, хотя и не всегда высказанная столь ясно, затем повторялась и в замечаниях Аристотеля, Лейбница и других философов.
Я полагаю, что красота играет исключительно большую роль во внутреннем мире человека. Не всегда это красота в высших своих формах; но даже на достаточно низких движениях человеческого сознания в большой мере сказывается слаживание или разлаживание различных представлений между собою во мгновении размышления, то есть, собственно говоря, характерная именно для сложившегося мгновения гармония помышлений.
Как отмечал в конце позапрошлого века Соловьёв, есть два равно справедливых воззрения: воззрение о необходимости того, что в материальном мире совершается, и воззрение о потребности в свободной нравственной оценке поступков, то есть о нужде в прилагаемом по тем или иным достойным, разумным соображениям критерии добра и зла, основании нравственного выбора между тем, к чему нужно стремиться, и тем, чего нужно избегать. Оба воззрения необходимо в равной мере иметь в виду, и в общем философском взгляде на сознание оба воззрения должны быть соединены и оправданы. Однако на настоящий момент лишь первое, материалистическое воззрение сложилось в строгую науку, а второе, духовное и «квалитативное», избегает доказательного знания, и потому о нём пока трудно говорить.
Толстой в своих двух великих романах привёл множество тонких наблюдений за тем, как на стремлении человека к добру, истине и красоте сказываются обстоятельства момента и обстоятельства его собственных помышлений, возникающих в том же моменте. То, что в классически-выверенных периодах Толстого формулируется как замечания, цельные высказывания, во фразах Достоевского попадает в саму структуру языка, в микроструктуру подбора слов: Достоевский более субъективен и судит ближе к ищущей личности, но и он говорит о том же. Именно художественное воображение, на мой взгляд, позволяет человеку составить представление о тех закономерностях, которым с необходимостью следуют духовные стремления, но только в том случае, если человек им овладел и творит не столько по вдохновению, сколько разумно ставя свою воображающую мысль в те или иные внутренние обстоятельства. Этим-то воображением лучшие русские писатели - Толстой, Достоевский, Пушкин, Гоголь, Тургенев, Чехов, Булгаков, Андреев - были наделены вполне. Оно составляет основу той самой «поэзии», о которой говорил Белинский и которая отделяет художественное произведение от нехудожественного. Это воображение проявлялось и в подборе слов и замечаний, наиболее надобных в моменте, в той самой микроструктуре речи, её стилистике, которая зависит прежде всего от взгляда автора, от характера волнующих его духовных вопросов. Оно же проявлялось и в макроструктуре произведений, в гармоническом сочетании персонажей и сцен, в так называемой композиции: мысль следовало направить на те мгновения жизни, в которых вопросы о присущих человеку стремлениях достигали наибольшего прояснения; пусть даже и оставались без обобщённого, немгновенного ответа, из-за чего произведение теряло в «серьёзности» или дидактичности, как это вообще-то зачастую и свойственно художественной работе, даже самой великой. Внимательный читатель, переносясь мыслью в описываемые автором обстоятельства, непременно обнаружит, сколь естественны и сколь богаты последствиями те слова, поступки и помышления, которыми в сценах характеризуются персонажи, сколь сообразуются они с описанным для данного персонажа общим характером, мироощущением и переживаемым жизненным положением, сколь отличаются они от тех «стандартных» и «штампованных» помышлений, которые для какой-то ситуации почитаются «правильными», но на самом-то деле не приходят даже в голову в нужный момент.
Эти качества воображения свойственны и вообще для всемирного искусства; но в русской литературе такое воображение - созидающее, но неизменно верное душевной действительности - приобретает особенность, выявляющую его пользу для изучения сознания. Она связана как раз с той самой подчёркнутой «неправильностью» рассматриваемых душевных состояний: вот, например, Ася из одноимённого рассказа Тургенева, которая спрашивает, «отчего нельзя сказать всей правды». В произведениях других национальных литератур такая неправота момента, разумеется, тоже предлагалась вниманию, но, насколько я могу себе представить, она мыслилась как ошибочность в общей мысли и ничуть не более того: это характерные для людей ошибки, это отклонение от правильного мышления и, таким образом, всё равно его порождение. Русская же литература выявляла разрыв между «логикой» и «механикой» мышления; та «механика», за которой наблюдало воображение, осуществлялась помимо «логики» и правильности. Ошибки в «логическом», «правильном» мышлении, таким образом, оказывались самой сутью той «мыслительной стихии», за которой наблюдал писатель, а не её нарушением; действительную «динамику» или «механику» мысли они порождали сами. И потому воображение русских писателей и вообще художников приобретало иной фокус внимания, нежели в других европейских культурах: построение мира - как духовного, так и материального - в русском искусстве отходит на второй план и принимается как данность, в то время как объектом вдумчивого и тонкого изучения оказываются те обстоятельства, при которых люди становятся в какое-нибудь отношение к тем или иным чертам этого мира, оказываются когда-то способны заметить его в себе или в своём окружении; чувство от мысли уступает место мысли о чувстве. Недостаток такого подхода - его несамостоятельность; зато глубокое достоинство - его правдивость. При определённых условиях такое достоинство сильно перевешивает.
Воображение и интроспекция имеют много общего между собой: и то, и другое имеет в себе как задающий, управляющий элемент, так и элемент наблюдающий, изучающий; художник задумывается о каком-то расположении духа, в котором могут найти себя персонажи, и наблюдает за этим расположением духа в себе самом, извлекая из наблюдений что-то новое и предавая это новое перу, карандашу или кисти; то же самое делает и человек, прибегающий к интроспекции для осмысления своих представлений о душе. И эта черта интроспекции - где самое ценное, интересное и важное отдаётся не той мысли, за которой человек взялся наблюдать, а, собственно говоря, тому, что относится к самому по себе наблюдению, восприятию, осознанию и пониманию, - оставляет возможность к порождению критерия, как отличить нужное в интроспекции от ненужного. А тем самым выявляется не только надобность в том, чтобы изучить интроспекцию, но и сама возможность этого.
В пределе мышление и интроспекция совпадают; выясняется, что интроспекция содержит в себе всё существенное, что позволяет мысли идти. Выявляемые ею обстоятельства, в коих человек уделяет внимание той или иной мысли, в конечном итоге создают и саму эту мысль, они являются её причиной: не мысль порождает то, в каком свете она может быть увидена, а все эти оттенки увиденности только и способны составить мысль. Богатство и тонкость, обнаруживаемые художественной литературой в осмыслении обстоятельств размышления, выказывают последние соразмерной причиной великому разнообразию наших мыслей, волений и чувств. Но мало того; проблема ведь ещё и в том, как достичь правильной, объясняющей интроспекции, пусть даже она возможна, и как отделить её от неправильной, вводящей в заблуждение.
Искомый руководящий критерий обнаруживается тогда, когда человек отказывается владеть всеми обстоятельствами своего мышления, а вместо этого наблюдает за тем, как эти обстоятельства сами собой формируются в той или иной обстановке. Чувство красоты - это наиболее ясный и доступный пример, иллюстрирующий возможность и желательность такого поворота. Человек может наблюдать, например, за каким-то красивым видом, имея обоснованное и верное знание о том, в каких отношениях это красиво; но непосредственное чувство красоты у него пробудится только тогда, когда человек перестанет владеть своими представлениями о сих причинах красоты, об обстоятельствах эстетической оценки, о сопровождающих её мыслительных условиях, а начнёт за этими пробуждающимися условиями наблюдать с посторонних позиций, перестанет нарочно «наслаждаться» наблюдаемым: то, в связи с чем он увидел и оценил, например, некоторый ряд деревьев, будет связано уже не с теми ожиданиями, которые он сам в себе активно выстроил для самого созерцания, а с теми, которые проявляются как бы сами собой; вне сосредоточения, связанного именно с устроением наблюдения, но лишь по предшествовавшей душевной работе. И тогда сосредоточенность теряет характер самостоятельной заданности, она совершается благодаря посторонним к деятельности созерцания душевным, мыслительным условиям своего осуществления: она ближе к свободе наблюдающего, чем к его самостоятельности, она становится косвенной. Далеко не всегда людям доступен этот опыт восприятия пробуждающейся красоты, но когда он всё же есть, то нередко он наводит на мысль о принципиальной вредности всякого исследования в области искусства либо о сугубо техническом характере такого изучения: «анализ убивает красоту». Однако и этот вывод ложен; хотя сами ожидания к осмыслению красоты и не должны быть предзаданы наблюдению за нею, всё же могут и должны быть предзаданы те условия, в коих эти ожидания спонтанно появляются: красота сторонится личного правила, но не бывает лишена своей собственной структуры и регулярности.
То же самое можно высказать более конкретно и образно. В реальности можно заметить два аспекта. Они выражаются в том, откуда черпает человек вопросы и вообще живые основания, чтобы думать и наблюдать. Из своих постановлений, из своего знания - или из того, собственно, что он видит. И это особенно заметно именно в наблюдениях природы, хотя проявляется и вообще при созерцании любой красоты, в том числе искусственной. Бывает так, что сначала человек - «наслаждается природой». Он - без нарочитости, без специального старания - собран и напряжён, и он прекрасно знает, что видит: деревья, травы. Всё это прекрасно, и он видит и замечает, почему это прекрасно. Зато потом он как бы расслабляется, и тогда уже сами деревья и травы рассказывают ему, что он видит и о чём он думает. В этот момент - может быть, от неожиданности - он поначалу и думать-то перестаёт: прямой власти над своей мыслью у него уже нет, а обладать косвенной он пока не умеет. Эти два аспекта реальности, эти два душевных состояния можно было бы назвать «властным» и «творческим»: первый из них в нынешнее время более для нас типичен, но и второму находится место. Впрочем, действительное творчество возможно лишь тогда, когда к летучему потоку наблюдений задним числом всё же приделывается собственная устойчивая мысль: человек-то думает уже не по ней, а по деревьям и травам, то есть это они создают в нём вопросы и замечания, установки и ожидания; но всё же одновременно с тем он ещё и наблюдает за своим же наблюдением, извлекает из него самого выводы; а последнее оказывается возможно всё-таки лишь благодаря каким-то установкам, которыми человек владеет. Самообладание становится косвенным. Во внешнем мире - слабость духа, то есть прослеживание за случающимся, творчество; а внутри себя - сила духа, то есть свобода.
В этой ситуации человек лишается уже привилегии на знание того, во всяком случае, что он сам думает. Предполагают, что знание вращается вокруг субъекта: тот, кто знает, - это субъект. Субъект этот, однако же, не так уж прост по имеющемуся представлению. До известной меры он наделяется правом на некоторую заносчивость: сам себя он почитает владыкой своего знания по той причине, что он сам же для себя это знание и обусловливает. Эта заносчивость крайне ценится, потому что она же соединяется и со свободой личности: если бы такой самоуправности не было, то, по имеющемуся представлению, свобода личности была бы лишена как оснований, так, следовательно, и права на существование. Человек свободен лишь потому, что он до некоторой степени управляет тем, что он сам думает, решает и претворяет в действие; это и есть основания, чтобы считать человека ответственным за свои поступки, то есть дееспособным и способным на суждение. Пусть даже свобода эта имеет где-то границы - ведь человек всё же не всегда владеет своими рассуждениями и очень редко владеет своими чувствами; - в этих сколь угодно неозначенных границах она должна быть абсолютна: такая мысль, которую человек вполне сам себе назначил, встречается нечасто, но её-то и нужно ценить и замечать. Конечно, сам по себе вывод из какого бы то ни было размышления заранее знать невозможно - иначе это не мысль о чём-то постороннем, а назначенное себе самому решение; но предполагается, во всяком случае, что все предпосылки и обстоятельства, имеющие влияние на размышление, человек может в некоторых случаях и учесть, сделать своими; а те размышления, для которых это сделать невозможно, он может не учитывать и полагать пустыми, необоснованными фантазиями: непредсказуемыми, нерегулярными и не несущими на себе бремени какой бы то ни было закономерности. Но если допускать и рассматривать ещё и творческую мысль - и именно как мысль, а не как случайное, неизъяснимое движение души, - то для подобной «заносчивости субъекта» уже не может быть никаких оснований: сам субъект уже рассматривается иначе, и иное по необходимости должно быть взято представление о его свободе. Уже нельзя считать, что мысль может быть полностью сведена к некоторому набору предпосылок и обстоятельств, которые все целиком в принципе можно было бы перечислить. Мысль не может быть целиком задана человеком по его воле, а потому возможны различные мнения по поводу того, что некоторый человек на самом деле подумал или сказал в том или ином случае, какой смысл имели его слова; и все эти мнения не обязаны всегда совпадать с собственным мнением этого человека на сей счёт. И всякая идея у того или иного человека так или иначе берёт начало во всём его образе жизни, а не в каком-либо перечне источников и влияний; можно лишь проследить за её появлением.
Если о том, кто мыслит и несёт на себе бремя свободы, берётся второе, «творческое» воззрение, то это воззрение по необходимости охватывает всякую его мысль, а не только какую-нибудь часть его мышления. Например, о математических суждениях можно сказать, что хотя они и представляют собой образец того, как надобно связывать выводы с посылками, всё же эта надобность не дана человеку заранее: он её выучивает, то есть он постепенно узнаёт, как быть математиком. Мыслительные навыки, необходимые для этого, не вполне естественны, и не сразу человек может усвоить геометрический стиль рассуждения, да и не всякий человек. Обстоятельства размышления, складывающиеся за время жизни, могут как способствовать осмыслению математических идей, так и препятствовать ему. Наконец, и сами математические знания могут сперва складываться у человека в идеальном ключе, а лишь затем приобреть оболочку рассуждений, надобную для их проверки. Даже и знание математики - это, в определённом смысле, знание того, каков сам математик, что это за человек: то бишь знание того, как именно он мыслит внутри себя, а не в той книжке, где он оставляет свои упорядоченные записи.
Разумеется, несводимость мысли к перечню предпосылок не означает бесполезности составления таких перечней. Подразумевается лишь то, что перечень предпосылок ещё не предопределяет вывода: он полезен для того, чтобы внимательно и приглядчиво проследить за появлением идеи, но всё же само по себе прослеживание обусловливается заодно и такими положениями, которые никакого выражения в суждениях не должны иметь, а накапливаются лишь по жизненному опыту. По-видимому, таково естественное свойство суждений; именно то самое, благодаря которому мы можем быть разумны. Этот вывод абсурден, если рассматривать его в предубеждении, что человек владеет своей нитью рассуждений; но он очень естествен и не требует длительных обоснований, если предполагать, что за такое владение никогда ручаться нельзя. Если бы верные суждения могли быть каким-то образом отделены от разума каждого отдельного человека и помещены в некую общую для всех идеальную среду, где их связанность между собою была бы выражена и сохранена, то возможность владения своей мыслью состояла бы в соединённости человеческой природы с тем, какова эта среда. Но сия соединённость исключила бы такую ситуацию, при которой человек длительное время сохраняет иллюзию владения своей мыслью, однако иногда-таки допускает сбои, ошибки, неточности. Либо связь человека с миром идей имеется, либо её вовсе нет, а третьего не дано. Разумность человека означала бы тогда его безошибочность в постановке и преследовании целей; но ведь именно совершение ошибок и должно считаться неотделимым от разума, если только допустить в мысли творчество.
Взятое воззрение, согласно которому «творческое» состояние души выражает более действенный аспект реальности, чем «владетельное», имеет широкие и не всегда ободряющие последствия. Если человек в действительности мыслью не владеет, то кто же обеспечивает, что мысли, представления человека устойчивы и разумны?.. «Бог разумнее человека» - вот что на это отвечают; этот ответ способен лишь успокоить того, кто легко успокоивается сознанием своего бессилия, но не способен привести к пониманию. Даже не сказать, чтобы он был неверен; высказывание, что разумность человека обеспечена Богом, наводит на правильный круг чувств и представлений; но всё же с точки зрения разума этот ответ бесполезен. Правильность мышления достигается благодаря собственным усилиям человека, но во многом помимо них, и на вопрос, как она достигается, возникает нужда дать ответ. Человек разумен помимо своей воли.
Вместе с тем именно это воззрение указывает на то, каким образом человек может быть свободен. Есть два образа свободы: одна, согласно которой человек достигает того, что он сам себе поставил целью; и другая, согласно которой человек ищет, собирает и ценит всё то, что позволяет ему не сбиваться с дороги к лучшему. Второй образ может быть рассмотрен и как инструментальный по отношению к первому, но он правильнее и сам по себе, потому что он не заводит человека в тупик предопределённости, не представляет его игрушкой сторонних сил: тех произвольных манипуляций, без которых цели не могут появиться. Оба образа свободы дают человеку основания, чтобы отстаивать свою самостоятельность, придают ценность тому сравнительно слабосильному и маловажному отдельному существу, которое всё же является единственным носителем способности к сотворению смысла и к осмыслению чего бы то ни было. А потому оба образа свободы ставят личную мораль во главу угла, но эта мораль принимает в них очень разный вид: тот или иной свод правил в первом случае; необходимость нравственной цельности - во втором. И если придерживаться второго взгляда, то снова появляется вопрос о том, что нарушает и что поддерживает нравственную цельность в человеке даже и помимо его собственной воли. И на этот вопрос опять же нужен разумный ответ.
Допуская в человеке свободу творчества, «творческое» воззрение лишает произвольного характера и красоту. Это и естественно: произвол всегда затемняет вопрос, скрывает ответы, но ведь именно для осознания того, что такое красота, второе воззрение и появляется; и художнику, если он не хочет быть связанным ограничениями вечно ветшающей эпохи, необходимо не только творить, но и знать, за счёт чего и каким образом это осознать. Чувство красоты появляется в человеке спонтанно, без нарочной подготовки, - но всегда при некоторых условиях; и эти душевные условия во всём их непостоянстве можно и нужно иметь в виду. Точно так же доступно усмотрению и то действие красоты на человека, благодаря которому красота может считаться ценной: оно тоже выражается в изменении душевных условий. Как соединяются спонтанность и прослеживаемость? За счёт чего можно судить о том, что в потоке душевных состояний одно состояние оказалось причиной другого? Как выделить сами эти душевные состояния, если субъект, собирающий их, ими владеть отказывается? Последнее должно означать, что выделение делается не владением, а наблюдением: оно не управляет происходящим в душе, а каким-то образом отвечает на него. Из этого должно следовать, что бессмысленно представление о «художественном приёме»: художник во всякое время и во всех мелочах лишь описывает то, что перед ним является как правда, а всё то, что в его произведении делается, обусловливается не каким-то частным замыслом, который и мог бы обосновать название «приёма», а только общим замыслом описания мысли в наиболее точном и правдивом виде. «Приёмы» в этом случае могут относиться разве что к созданию мысли в душе художника, но никак не к материализации её в произведении. Ведь само понятие о «приёме» подразумевает полное владение мыслью, по крайней мере, в момент его применения. Итак, это мысль в произведении бывает красивой, а не её представление. Но каким образом? Вот ещё один вопрос, на который человеку нужен ответ.
Те основания, на которых вообще допущена была такая интроспекция, - это прослеживание за эмпирическими условиями появления мысли, то есть мысль о чувстве; иначе говоря, наблюдение вместо владения. Вообще-то всякая мысль эмпирична, то есть опытным фактом всегда является то, что она, по крайней мере, пришла в голову. Но обусловленность мысли может зачастую возводиться и не к душевной эмпирике, а к каким-то нарочным положениям, которые опыту человек сам навязал: именно этого, как я упоминал выше, и должны избегать писатели, когда создают художественные произведения. Так что заметить, что какое-то одно душевное переживание обусловлено другим душевным переживанием, - это та особенная человеческая способность, которая и делает вообще возможной подобную интроспекцию. Между тем, в отношении такой интроспекции как мысли, так и вообще душевные переживания между собою все равны: они в равной степени могут причинить друг друга; и мысли в собственном смысле этого слова, таким образом, никак не выделяются из общего круга. Где же то неравенство между правильным и неправильным, которое позволило бы отделить значимое от незначимого? Как отличить, где наблюдение за душой уместно и где нет? По счастью, наиболее нужные человеку вопросы - о красоте, о нравственности, о мышлении - при таком воззрении остаются; именно в их отношении наблюдение и должно становиться наиболее внимательным. Важно, что всё, что происходит в душе, рано или поздно может быть рассмотрено через условия своего появления, и именно так всё, что относится к таким вопросам, становится доступно интроспекции. О какой-нибудь частности всегда можно получить внутри себя если не окончательный, то достаточно надёжный ответ: чем она сама была обусловлена и какую роль она дальше играла. Таким-то образом вместо истин как высказываний и появляется истина как некая складывающаяся в душе обстановка, которая постепенно собой охватывает условия веры в те или иные высказывания. Правильная интроспекция должна хранить всё то, что в этой обстановке, в этом душевном построении ценно. Она привязывается, таким образом, не к предметам наших суждений или верований, а к их условиям, к разнообразно проявляющемуся жизненному кругу во всей его целокупности. Сам-то предмет не должен, пожалуй, подсказывать, что о нём думать, но жизнь всё-таки должна рассказывать, какие мысли об этом предмете станут складываться.
Итак, искомый критерий для построения интроспекции состоит в том, чтобы по возможности держаться наиболее мелких и потому достоверно заметных событий в составлении обстоятельств размышления, а на этой основе обобщать своё представление о душевных событиях постольку, поскольку в обобщённом представлении можно объяснить это внезапное появление красоты, смысла, правды. Изучение душевной жизни должно сделаться эмпирическим в подлинном смысле этого слова, оно должно сторониться косвенных, чужеродных свидетельств и заранее взятых умозаключений, как-то суждения о теле, о его эволюционном происхождении, о материальности. Внутренняя эмпирика должна быть так рассмотрена, чтобы стать источником всех знаний и представлений о душе с точки зрения того наиболее ценного, что в ней появляется. А это возможно лишь тогда, когда человек отдаёт приоритет мельчайшим событиям в формировании мыслительных обстоятельств, а не тем более крупным, которые только и приобретают практический смысл при рассмотрении тех или иных предметов.
Получается, что есть два основания, чтобы обращать внимание на нечто такое, что случилось во внутреннем мире. Одно - это «механика»: «так случилось на самом деле» - и впрямь душа устремилась в такую-то сторону, и впрямь оказалось возможным заметить такое-то душевное движение. Другое - это «логика»: «так думать и чувствовать - полезно и правильно» - неважно, каковы были душевные движения, ведь о них почти сразу можно и забыть, как о несущественных ошибках, если известно, какая мысль должна была иметь место по таким-то и таким-то правилам. Эти два подхода входят в видимое противоречие; его нужно будет разрешить. Выражаясь в старинных терминах, первое - ближе к душе, а второе - ближе к духу.
Сколь-либо подробная критика существующих философских концепций и литературных традиций не входит в мою задачу. Я не ставлю также пред собою важнейшую, но трудную проблему отделить правильные устремления духа от неправильных, изучить его логику. В этом сочинении я хочу лишь представить основные соображения о том, в какие душевные условия поставлен творящий в человеке дух; каким душевным ограничениям он подвергается; и какие телесные условия оказываются необходимыми для «квалиа». Дух, душа и тело, таким образом, рассматриваются как аспекты или части единого целого - человека. И я ставлю перед собой два основных вопроса: 1) какие черты душевного, сознательного устройства делают человека человеком, то есть придают ему способность разума и то богатство внутренних ощущений, которое, по всей видимости, отличает его от других животных; 2) по какому способу можно выделять те понятия, при помощи которых можно описывать душевную жизнь самых разных людей, так или иначе осуществляющих в себе человеческое. Но самое главное, я должен ради всего этого рассмотреть вопрос о правильных средствах наблюдения за потоком сознания. Эти средства должны быть основаны на художественном воображении; но каким образом они могут быть управляемы и каким образом они могут давать объективное знание? И каким образом эти средства можно так представить, чтобы сбить с них всякий налёт мистичности, таинственности, а вместе с тем дать им возможность точного представления душевной жизни? Далее, каким образом можно так приноровиться к этим средствам, чтобы использовать их в важнейших жизненных ситуациях? Воображение не должно настраиваться через загадочные упражнения, не имеющие видимого отношения к сути дела, как это делается в разнообразных оккультных практиках; работа с воображением может быть сложной, но она должна быть понятной на всех этапах.