(no subject)

Apr 06, 2013 17:21

Любимая книга не самого раннего, семи-восьмилетнего детства - «Вечера на хуторе». Косенькая, бархатная, с жёлтыми покоробленными страницами и чернильной надписью на титуле: «Липовкиной за активное участие в сборе, посвящённом столетию со дня смерти Н.В. Гоголя». Это маме подарили в школе в совершенно каком-то мифическом пятьдесят втором году, когда буквы писали вот так вот, с наклоном и с нажимом, обмакивая перо в чернильницу, вместо того чтобы сразу заправить ручку недели на полторы и ни о чём не заботиться.

Ни одной картинки - какое это было счастье! Ничто не сбивало, не отвлекало, не мешало погружению в эту ослепительную, до неприличия многоцветную роскошь. Когда текст составлен из таких правильных слов, ему не нужно мешать - он сам всё покажет в цвете и объёме. Половину из этих слов я не понимала, и это до невозможности будоражило воображение и интуицию; укаринизмы казались какими-то опьяняюще-прекрасными заклинаниями, и то, что словарик в конце книги, растолковывающий их значение, ничего не растолковывал, а всё только роскошнее запутывал, было дополнительным источником радости.

Что я там вычитывала, мой бог? Почему меня не пугали ни свиные рыла, ни черти, ни белоглазые колдуны с вылезшими на нижнюю губу клыками? Должно быть, текст был так буйно и задумчиво хорош, так ароматен, ветвист и замысловат, что у меня не было времени отвлечься на все эти страхи. В «Сорочинской ярмарке» я видела, как мне и обещали, один сплошной упоительный день в Малороссии, с томным, тяжеловатым от сплошной синевы небом, запахом пыли, конского навоза и невызревших подсолнухов, с толкотнёй, пестротой, смешными полупонятными перепалками и какими-то дурацкими приключениями, которые проходили как бы где-то на заднем плане и не мешали мне наслаждаться этим днём. «Страшная месть» была страшновата, но не очень - уж слишком старательно рассказчик пугал, так и хотелось встать со скамейки, зажечь свет и сказать ему с показным пренебрежением, превозмогая тайную дрожь: «Ты, Николай Васильич, того… ври, да знай меру!» В «Майской ночи», помню, меня поразило то, что мачеха, сжив падчерицу со свету, вместо того чтобы радоваться, утопилась вслед за ней, чтобы и на дне пруда продолжать её угнетать и преследовать - вот это ненависть, так ненависть! покрепче иной любви… Страшнее прочих, пожалуй, был «Вечер накануне Ивана Купала», но и тут текст был так возмутительно хорош, что его сладость перебивала испуг и горечь от того, что внутри него творилось. «Как безумный, ухватился он за нож, и безвинная кровь брызнула ему в очи»… Под этот дивный, причудливый и лаконичный ритм я впадала в транс, как дикарь при звуке тамтама, и уж не видела ни крови, ни зарезанного дитяти, а только слушала слова, вдыхала их, вбирала в себя, хмелела, цепенела и не знала, как прогнать наваждение. До сих пор помню, как меня по сто раз звали к столу, пока я сидела в коридоре на сундуке в обнимку с этим счастьем; и я слышала, как меня зовут, но абсолютно по-настоящему, без притворства, физически не могла очнуться и спустить ноги на пол.

Любимейшей, конечно, была «Ночь перед Рождеством», уже виденная до этого по телевизору. В фильме самое сильное впечатление производил, разумеется, полёт на чёрте; в книге же меня сильнее привлекли Вакулины петербургские приключения. «Куда тебе царь! Это сам Потёмкин…» Кто такой «потёмкин», который выше царя? От этого имени веяло теплом и пустотой; как будто то не-бытие, которым на самом деле полон Гоголь, придвинулось вплотную и обрело не форму, но обозначение. И сразу стало ясно, что всё это многоцветие, и радость, и обилие яркой, плотной жизни - только морок и наваждение; а на самом деле всё в этой книге бесплотно и обманчиво, и главное здесь - не жизнь, не смерть и не прочее наше шевеление, а то безмолвное и недвижное, что находится где-то по ту сторону и то ли наблюдает за всем этим, то ли нет…. Окончательно струсить и отстраниться мне помешала матушка-царица с «сахарными ножками», которая так глянула сквозь строчки на красавца-кузнеца, что я, восьмилетняя соплюшка, сразу всё поняла, и не умом, а чем-то совершенно иным догадалась, отчего она была так милостива к этаким красавцам и так охотно дарила им черевички.

Тогда же, бог знает, зачем, я положила в книгу закладку, сделанную из пропитанной какой-то хвойной эссенцией губки. Грязи от неё не осталось, но запах - сладковатый, какой-то призрачно-еловый - пропитал всю книгу так основательно, что с тех пор Гоголь ассоциируется у меня именно с ним. Удивительно, но ни одной его книги я потом не любила так сильно, как эти «Вечера». Должно быть, то тёмное пятно, те зыбкие, ещё плохо различимые здесь потёмки, разрастаясь от книги к книге, отталкивали меня всё дальше и дальше…

А эта книга до сих пор цела. И до сих пор, как это ни невероятно, пахнет сладкой потусторонней чащей. И я до сих пор люблю её так же сильно, как и тогда.

Если у вас тоже такие есть, я с удовольствием про них послушаю.

литературные восторги, детство, чистая правда, счастье

Previous post Next post
Up