Неделями бывает так, что
интерес только к чтению и письму. Ничего больше, ни людей, ни желания куда-то выйти, ни с кем ни слова, кроме как по работе. Совершенно полное переживание текстов. Что-то в этом есть и остаточное от депрессии: отсутствие, какое-то долго длящееся замирание некоторого "моего существа", времени тоже нет, только постоянно длящееся настоящее. Хотя ведь именно так мне и комфортно, лучше всего. Я лишь иногда недоумеваю, жалею, что так нельзя жить всегда. Надо куда-то выходить, зарабатывать деньги, кого-то видеть для этого. Какой-то призрак ненормальности, иногда немного пугающий.
Вот снова читаю своего любимого Шпеера. Который день уже думаю: как бы и мне сесть лет на двадцать в тюрьму в одиночную камеру. Еда есть, прогулки по четыре часа в день (я и того меньше гуляю), бумага есть, ручки, карандаши, любые книжки можно из города выписывать. Он так поумнел уже на пятый год, полностью переработал воспоминания о том, как его угораздило подпасть под обаяние Гитлера. А просто: он освободил Шпеера от всех проблем, дал возможность чистого творчества. Больная, нездоровая ситуация. И застроил он Берлин, надо сказать, уныло. Как какая-то фуга музыкальная, только в своих повторах все более обедненная и холодная. В тюрьме он уже года через три понял, в какой диссоциации с реальностью он жил. По инерции пишет свои воспоминания в "непереработанном виде", как материал к работе со своей психикой - т.е., фиксирует свою уходящую инфантильную психику, описывая бесконечно упоительные вечера и ночи рисования и прогулок с Гитлером.
Если бы меня посадили в тюрьму, я бы больше не отвлекался от письма. Будущее и другие временные формы не сверлили бы своей "подумай о будущем" голову, все было бы определеннее, не было бы возни по жизнеустройству - это такая тягломотина. Тягломотина все, кроме того, что есть в мыслях. Серое блеклое подобие, невыделанная хмарь и копошение "жизни". Разве то только и не отвлекает и не раздражает, что "освоено" и стало само материалом письма: то, что есть в немногом "вокруг", то есть дома или там по дорожкам в полудиких огромных садах на юг от моего дома, дома привычные и тем и дорогие, своей известностью, полным совпадением, до статики, значения и формы, фактуры вещей, еды, немногих книг, немногой музыки, тела, освещения - регулярный и всегда освежающий повтор, все это как набор инструментов, кубики, красивые вешалки для того, что бывает в голове. Книги поглощаю кирпичами, и пока и не могу и не хочу остановиться. Шпеера перечитываю третий раз, две его огромных книги, я так медленно их читал первый раз - чтобы растягивать удовольствие, побаиваясь каждый раз, что скоро закончится.
Ночами куски текста омывают мозги, я сплю с открытым окном, там ясное-ясное небо, космос, впервые снова через много лет я смотрю на небо отрешенно, спокойно, без сверливших когда-то голову мыслей о том, что оно конечно или я, или бесконечно. Неизвестность и молчание, статика и живость - они так вписываются хорошо мне сейчас. Берлин - единственный город, где есть места, где можно на километры ничего не увидеть, никакой освоенной, прирученной природы, построек или дорог. Здесь есть горизонт. Жаль, нет моря. Но зато вот, небо есть. Можно бросить взгляд, и он ни во что не упрется. И сам он огромный как море, море домов, крыш, совершенно без плана, наплывами, много сросшихся потому что деревень и городов, отдельных когда-то.
И я даже не надеюсь, эта фаза "аутизма" закончится. Впервые я не боюсь ее, не нарушаю ее, не стараюсь из страха быть нормальным и социальным "выскочить из нее".
Шпеер так классно пишет. Четыре часа минимум в день я провожу в его компании, как на прогулке в его тюряге как раз, по четыре часа в день двадцать лет он видел одни и те же рожи, своих "сподельников", таких же, кого оставили сидеть, а не казнили, полудурков, как и был он сам. У меня условия содержания гораздо лучше. С другой стороны, я ему завидую. С другой стороны, он мне тоже мог бы позавидовать: его жизнь оканчивается этой стопкой воспоминаний и двадцатью годами отсидки, а я чувствую себя в некотором переломе и в кумулятивной, накопительной фазе окукливания, чтобы снова быть живее, чем раньше. Т.е, можно прожить еще какой-то опыт, а потом и сесть, в смысле, снова уйти в письмо и чтение, в такое очень живое и подвижное поле, как мысль и язык - оно куда как подвижнее опыта всякого моря, фактур, "настоящей жизни", оно лишь питается фактурами "жизни" как подручным материалом, как текст сделан из алфавита, но, в общем-то, тексту ни буковки, ни даже язык не нужны.