Никто не сомневался в нашей победе. Больше того - никто не сомневался, что вскоре Красная армия перейдет в наступление, и немцы будут изгнаны с территории Украины, а война продолжится уже на территории Германии. Так нас воспитывала предвоенная пропаганда, и мы этому верили. Действительность, к сожалению, опровергла наши заблуждения…
Моя мама - человек храбрый, имеющий опыт гражданской войны, - длительное время отказывалась считаться с тем, что Киев будет сдан немцам, и не эвакуировалась с университетом, когда университет отправили на восток. Моя старшая сестра рыла окопы вокруг Киева, как многие ее сверстники и сверстницы. Я тогда еще был слишком мал, чтобы меня допустили к такой работе. Но я уже сказал, что, имея военный опыт, моя мама очень быстро умела ориентироваться в происходящем. Она вошла и сказала:
- Мы уезжаем.
- Когда?
- Сейчас!
- Почему?
- Послушай артиллерию.
- Так я уже несколько дней её слушаю…
- Ты не умеешь её слушать. Она ведь теперь не только с Запада, но и с Севера, и с Юга. Киев обходят. Киев останется в окружении…
Она в течение получаса собрала три чемодана: самый тяжелый для себя, полегче - для моей старшей сестры, самый легкий для меня. Причем брала, на мой взгляд, совершенно ненужные вещи - скажем, большое количество постельного белья. «Зачем?» - спросил я её. «Нужно же будет что-то менять на хлеб…»
…Когда мы пришли на вокзал, пассажирского сообщения уже не было. Мою маму это не смутило - это была не первая трудная ситуация в её жизни. Под её руководством мы вышли на товарные пути и стали искать товарный эшелон, который шёл бы на Восток. Это было нетрудно. Она обнаружила эшелон, в котором везли в ремонт разбитую технику. Очевидно, что его везли на Восток, а не на Запад. Она выбрала платформу, на которой стоял разбитый «Студебеккер». Разбит был его мотор. Нужно было его ремонтировать, потому что он лишен был ходовой части. Но его кабина была совершенно цела. А кабина «Студебеккер» - очень комфортна. Она просторна, трёхместна, и кроме того, в ней ещё есть откидная койка.
Мы ехали до Харькова на этой платформе. Вероятно, это реализовалась одна из малых вероятностей. Но хотя немцы подвергали отъезжающие поезда непрерывным бомбежкам зажигательными бомбами и обстрелам, на нашу платформу не попала ни одна пуля. Тогда мне еще не приходила в голову мысль об избранности. Об этом я задумался уже потом.
Достигнув Харькова, мы влились уже в официальный поток эвакуации. Мы были отправлены далеко на Восток, в Западно-Казахстанскую область. Область была Западно-Казахстанская, расположенная на реке Урал, и староста моего тогда пятого класса говорил: «Смотри, ты думаешь - это просто река? Это - тройная граница. Это граница между Европой и Азией, это граница между Российской федерацией и Казахстаном, это граница между Западно-Казахстанской и Чкаловской областью». Стоило переплыть Урал, и ты оказывался в Российской Федерации, Европе и Чкаловской области. Зимой, когда Урал замерзал (это обычно бывало довольно поздно - река быстрая, и стойкий лёд на ней устанавливался значительно позже, чем наступали морозы), в лес по дрова ездили в Европу. Лес в Европе был ближе, более густой и с большим количеством сухостоя. Когда я спрашивал, придя домой к своему старосте, у его матери: «Иван дома, мамаша?» - она говорила: «Не, он в Европу по дрова поехал…» Это не было шуткой, это было просто обозначением того, в какой именно лес поехал Иван.
В начале зимы я не мог выходить из дому, потому что ходить можно было только в валенках. Валенок не было. Потом часть постельного белья мама обменяла на валенки, и валенки у меня появились. Я смог посещать школу. Впрочем, посещал я школу только до весны. Мама очень скоро стала работать в тракторной бригаде. Официально её должность называлась «учетчик-заправщик», но на бригадира произвело впечатление то, что она инженер-химик. Не то чтобы он ценил её химические знания. Но уже то, что она инженер-химик, было достаточным для того, чтобы принять ее на работу в тракторную бригаду. Мама хорошо понимала, что такое «октановое число», знала, чем отличается керосин от более тяжелого топлива для гусеничных тракторов легроина, могла это объяснить. Она умела читать литературу и очень быстро изучила имевшийся в бригаде учебник по ликвидации незначительных неполадок тракторов, которые могут быть устранены на месте, а также и всю имевшуюся в МТС литературу. Эти книги были доступны любому трактористу, но они их не читали, они говорили, что они непонятно написаны. Мама имела достаточный опыт чтения научно-технической литературы, она быстро ее осваивала и заслужила всеобщее уважение не только умением разбираться в составах горючего, но и тем, что она знала, как устранить незначительные неполадки на месте, и умела это сделать.
Обычно картина была такая. Когда днем я находился в поле (я работал оператором прицепных орудий трактора, в просторечии прицепщиком), ко мне подъезжал на тракторе кто-нибудь из трактористов и говорил: «Мать где?» «На соседнем участке». «Найди её и позови!» С разрешения своего тракториста я отлучался, чтобы найти мать. И обычной фразой, к ней обращенной, было: «Давыдовна! Разберись, почему трактор исправен, а не работает?» «Не хочет, - обычно говорила мать, - раз исправен, а не работает, значит, не хочет!» «А что делать?» «Ну, сейчас я попробую его уговорить…» Они оба отправлялись в вагончик, который служил станом бригады. Через некоторое время я слышал, как остановившийся ЧТЗ начинал работать. «Давыдовна, а что ты сделала?» «Я его уговорила!»
Что до горючего, мама быстро оставила попытки объяснять, что керосин отличается от легроина октановым числом. Ей говорили: “Что за октановое число? Просто трактор Сталинградского завода (СТЗ) ходит на керосине, а ЧТЗ - на легроине”.
Хотя я был всего лишь прицепщик, но я был еще «сын Давыдовны», и прикрепленная к ней саврасая кобыла Райка практически полностью находилась в моем распоряжении. На ней полагалось ездить в тарантасе, но тарантас мне был ни к чему - я раздобыл седло и ездил на Райке верхом. Бригадир быстро оценил преимущества этого положения. Он подменял меня на прицепе другим сотрудником и отправлял меня с каким-нибудь письмом, запросом или просто запиской в соседнюю бригаду, правление колхоза или в сельский совет, потому что верхом я мог съездить за 15 км и вернуться быстро.
Райка ночевала там, где ночевал я: если в бригаде - то в бригаде, в редкие ночи, когда я ночевал дома - она паслась возле моего дома. Я никогда не спутывал ей ног - в этом не было необходимости, как бы далеко она не ушла - она откликалась на голос. Я кричал: «Райка! Райка!» - и она немедленно приходила, зная, что я хоть какую-нибудь корочку для неё припас. Она приходила и тыкалась мордой в мою ладонь, вроде бы спрашивала: «Ну, что там?», получала эту припасенную корочку, позволяла себя оседлать, и я выезжал: если из дому - то в бригаду, если в бригаде - то к своему прицепу.
Мне ещё не было 12, когда я работал уже вполне наравне со взрослыми, неся вполне взрослую нагрузку и даже больше, чем взрослые, потому что после окончания трудового рабочего дня, когда трактор переставал работать на пашне, моей обязанностью было притереть все клапаны к цилиндру (техника была старая, новую забрали на фронт, и притирать клапана приходилось каждый день) и перебрать мотор, так, чтобы утром трактор мог спокойно выехать в поле. Спал я никак не больше шести часов, чаще - четыре. Тогда это воспринималось естественно - я понимал, что война, в войну спать не полагается. Но для меня сокращение сна было вынужденным. А молодые трактористы, отработав световой день, ещё успевали петь и танцевать. Частушки, которые они пели, сочинялись тут же.
“И молодежь - откуда взялись силы!
Вначале вдоль вагончика ходила,
И шла потом на ближнюю полянку
Плясать любимый танец сербиянку.
“Пошли со мной!” - “Да не могу я, дело”.
И трактористка Маша мне пропела:
“Карбюратор не сосет,
Свечи не работают,
Все в зазорах клапана,
Все цилиндры хлопают!”
Потом в бригаду старики пришли.
Мы их не звали, но они пришли.
Мы поднимались рано по росе,
и старики вставали, но не все.
Теперь в степи их не видны могилы
и я тогда подумал: «Жертвы тыла».
Я не считал любую потерю причиной для того, чтобы не работать. К берёзе рядом подъезжал почтальон, среди его корреспонденции немалую роль занимали извещения о смерти, так называемые «похоронки», которые приходили с фронта родственникам погибших. И когда женщины, потерявшие мужей или сыновей, плакали, я говорил:
«Не плачь, слезами горю не поможешь!
Иди в бригаду, делай то, что можешь.
Что можешь ты сегодня, то и делай.
Ведь у работы нашей нет предела».
Сам я жил такой же жизнью.
«…Сверх силы, до победы иль могилы.
Потенциально все мы - жертвы тыла…»
Это была хорошая школа. Тогда я впервые научился без напряжения работать 18-20 часов в день…
В поселке Приуральный я получил и первый медицинский опыт во время эпидемии болезни, тогда называвшейся септической ангиной. Название это произошло потому, что болезнь начиналась как ангина, но очень быстро переходила в сепсис и в некроз больших участков тела. Нужно отдать справедливость советской власти: как только стало известно о большой эпидемии с массовыми смертельными исходами, в наш поселок немедленно приехали специалисты, имеющие опыт работы с этой болезнью. Там постоянно не хватало рабочих рук, и, как ни трудно это было, меня отпускали из бригады на несколько часов, подменяя кем-нибудь из других операторов прицепных орудий. “Управимся без тебя, - говорили мне. - А ты поезжай и спаси человека”. Тогда я быстро освоил медицинские навыки, научился делать внутривенные и капельные вливания и специальной острой ложечкой удалять участки некроза. Обычно это делалось без наркоза, хотя новокаин был, но больные не чувствовали боли. Время было весеннее, стационар размещался в нашей школе, и руководитель отделения по лечению септической ангины говорил: “Только не вздумай со мной обсуждать вопросы теории. Вон там два дома заселены учеными из Москвы и Питера. Если захочешь узнавать теорию, беседуй с ними. Только вряд ли на это у тебя хватит времени”. Времени действительно не хватало. Все, что я узнал о теоретических вопросах, связанных с этой болезнью (ныне называемой алиментарной алейкией), я узнал уже потом. Заболевание вызывалось употреблением в пищу зерна из колосьев, перезимовавших под снегом. Сам грибок погибал после высыхания колосьев, но оставался его яд, термостабильный и хемостабильный. Уничтожить его было невозможно. Но для технических целей это зерно годилось. По реке Урал пришел большой сухогруз, на котором привезли годное в пищу зерно, и обменивали его на ядовитое.
Бригада, где я работал потому, что там работала моя мать, была подразделением МТС, и как сотрудникам МТС, работникам тракторной бригады полагался обязательный минимум выдачи зерна. В год септической ангины это правило было нарушено. Руководство района не решилось доложить Москве, что треть урожая ушла под снег, и хлебопоставки сдали со всей посевной площади. Тогда я пожалел, что не собирал колоски, и решил восполнить этот пробел. Но поле, на котором можно было собрать ядовитые колосья, уже было оцеплено войсками МВД, и военнослужащий-казах сказал мне: “Куда идешь? Смерть свою собирать идешь?” Девочка-казашка из соседнего казахского аула Жетекше говорила в ответ на мои слова “С голоду умрем?”: “Не, я тебе съедобные травы покажу, съедобные корешки научу копать. Живот вот такой вспученный станет, но никогда не умираешь”.
Впрочем, все это не имеет отношения к независимости Украины. Просто я говорю о том времени, когда я покинул Украину, ещё не помышлявшую о независимости. Я хочу сказать, что я знаю об Украине не понаслышке, а из личных впечатлений. Уже тогда Украина была для меня своей, а не чужой землей. Со своими собеседниками, рассказывающими о периоде президентства Кравчука, я с удовольствием говорю по-украински, восполняя, на грани собственной жизни, недостаток языковой практики.
Продолжение следует