январь-октябрь 2008

Oct 30, 2008 09:37

Памяти новогоднего снеговика

«Не верь ни ветру, ни следам затёртым.
Войди во двор. Скатай снеговика».

Сергей Шоргин

Снеговика и след уже простыл,
боюсь, теперь не выведаешь даже -
заметил ли хоть кто-нибудь пропажу,
конечно, если факт пропажи был.
А если был - сам голем ли не гол?
Два уголька в снегу найти бы в пику
сомненьям - хоть какая, но улика -
он ликовал, и жёг его глагол…
Всходи, январь, лукавый опекун
шипучих вин и эндшпилей неспешных,
нашёптывай: всё то, что здесь посеешь,
пожнётся на летейском берегу…
И верно - что мне в этих угольках,
в том, был ли мальчик, и на что он сдался,
когда вдруг сознаешь, что обознался
в самом себе?.. и тут же в уголках
безмолвных губ елозя, скользкий бог,
рисует беспощадную усмешку,
и все твои сомненья вперемешку
подводят непреложный свой итог:
да что там снеговик? - а был ли Двор,
и был ли Дом, в него враставший плотью
поющих свай и каждой смутной нотой
сверчковых скрипок, где наперекор
вцепившимся друг в друга временам
свет опылялся бабочкой мгновенья?..
Но свет иссяк, времён истлели звенья,
и машет снеговик летейский нам…

Ленивое предместье

В предместье, сторожимом тишиной
заброшенных усадеб, где лениво
в клубок свернулся век - зверёк пушной,
и дремлет от заутрени до ливня,
от ливня до четвертых петухов,
от четверга до снега на крещенье,
так просто слышать бога, так легко
принять и «аз воздам» и «мне отмщенье»,
перебирать мгновения, на звук
их в нетерпенье пробуя пытливом,
вдруг замечая, как из наших рук,
с ладоней теплых, пьёт без перерыва
зверёк, очнувшись, музыку - он здесь
совсем ручной, доверчивый, послушный,
и в каждой ноте слышится - «аз есмь»,
но, почему-то, с каждой нотой глуше…

В предместье, где усадеб и лачуг
дух запустенья целен и вольготен,
всё сущее, вся музыка - по ноте
смешается, и вдаль, за каланчу,
во влажные луга, в цикутный рай,
рой отлетит печалей неуемных,
и мы войдем в прохладу темных комнат,
в сутулый дом с полдневного двора,
чтоб предаваться праздности вдвоём -
лелеять лень, вкушать табак из трубки,
суть потеряв невольно в слове сутки,
день спутав с ночью, жизнь с насущным днём.
В предместье, балансирующем на
лукавой грани сна и зыбкой яви,
где даже мышь в своём мышином праве,
где с циферблатов стрелка смещена
секундная в опалу забытья,
где длится, длится, длится наважденье,
где без опаски фантиками денег
шуршать в карманах мышка будет (я
свои одежды брошу на полу),
где бог фарфоров, призрачен и хрупок -
там лень лелеять, дым вкушать из трубки,
там слушать шорох времени в углу…

Лес

Ты за деревьями не различаешь леса,
но лес, он повсюду, лес видит тебя насквозь.
В истошных щебетах птицы его, зашедшись,
обрушатся в гнёзда - к звёздам. Не волоском,
не паутинной, свивающей воздух, нитью
ты связан с насущным лесом и светом, нет -
чем-то гораздо тоньше, темней - наитьем,
тем мальчиком-невидимкой, что в глубине
снов или слов, что случайно обронит ветер,
дохнувший вдруг запахом ягод и мхов лесных,
всё же шевелится, всё донимает этим,
бьётся и бьет по ночам изнутри под дых.
Он жив ещё, но сновиденья - тусклей и реже.
И ветер скупей на слова. И дежурных сфер
вращаются оси, и даже не слышен скрежет,
таимый деревьями складно поющих вер
и стриженых правд, что заботливей пылких гестий
и слаще сирен, заглушающих гомон птиц.
И ты оголтело куда-то бежишь на месте
в придуманной местности с ношею небылиц
о прошлом, что светятся матовым мягким глянцем
из омута памяти, и не понять уже -
ты здесь или нет, или где там?... малым голландцем
сумрак рисует окрестность, и всё свежей
ветер из-за деревьев, и щебет птичий,
обрушившись вспять с потемневших небес, ещё
больней и призывней - цепляй же, цепляй, Лесничий,
всеми когтями упрямых своих чащоб
бегущего мимо леса в себе - слепого,
держи его силой упругих своих ветвей,
пока, быть может, не поздно начать ab ovo
тому, кто лишь плоть от плоти лесной твоей…

Пейзажное

Звучанье сфер слышней всего в пейзаже,
а сам пейзаж божественного быта
не чужд. Блуждает благовест озябший,
как будто конь мифический копытом
лениво воздух роет в поднебесье,
и всходит солнце - стыло и неброско.
И жизнь течёт подобием болезни
непоправимо-вечной, папироской
дымится на ветру неугасимой,
на вязнущих в снегу задворках века,
где время пахнет тьмой и керосином,
где человек не чует человека…
Но зрим пейзаж, и в нём всё гуще звуки,
и вот уже на россыпь хлебных крошек
слетелись воробьи-башибузуки
и всей гурьбою с пылом скоморошьим,
таскают за бока сугробов зиму,
насущный миг свой в трапезной природы,
как мир творя - сквозной, неизъяснимой,
язычество чирикающей одой.

***

Кто пишет этот снег? - ни строчки с неба лишней,
снег - утренний псалтырь и внутренний тибет…
Кто чашник тишины, в мгновенье всё проливший
из латаных мехов?.. И тишина теперь
на бредивших губах живит вином бродильным,
и век твой, гончий зверь, хоронится в сугроб,
почуяв, что окрест от Ноя и доныне -
размывший времена в безвременье потоп,
не более того, не далее - всё та же,
сметающая мир, летейская вода,
и то, что принимал за явь, за жизнь и даже
за некий смысл её - всё пена, провода,
песок, придонный ил и матричные сети,
опутавшие твой придуманный ковчег,
и ни одной души живой на белом свете,
и если бы не снег, не этот белый снег…

***

Кто твой пастух? - хамсин, пустынный ветер,
с ним впредь и кочевать из плена в плен,
походный бог, за ветхостью завета,
использовал, похоже, право вето,
и всё смеётся, вечный гуинплен,
и, что ни утро - внутреннее гетто,
обетованный темный лес, черта
оседлости вопросов безответных…
что ж, Когелета, странного поэта,
пожалуй, самый срок перечитать,
чтобы и он прочел тебя до гулкой,
убористой, ребристой темноты,
до умолчаний - если их аукнуть,
такой сыр-бор в небесном аутлуке
начнется необъятный - камнем ты
утонешь в небесах невыносимых,
и вновь родишься, царь и раб всея
своей печали - нежной, негасимой…
так демон раскаленного хамсина
на круги возвращается своя…

Будет день

Будет день - в дебрях сумерек долгих, стрекотавший пустое сверчок
потеряет вдруг нить эпилога и замрет, и уронит смычок,
в тишине пошатнется мгновенье, век и город меняя в лице,
и в текучей твоей ойкумене вновь забрезжит далекая цель,
отдалившись ещё, и не вычтешь ни единой из канувших дат,
и пойдешь ты дворами привычных, ставших сплошь проходными, утрат
в пустыри одиночеств насущных, где под сердце ветра полоснут,
где становится проще и гуще тишины непреложная суть…
«Пронеси её, Господи, мимо» - всё бормочешь ты, но за спиной
дышит время почти нестерпимой, гефсиманской колодезной тьмой,
и расходится, плавится ломкий, чуть державшийся, лёд забытья,
да, беспамятство - это потемки, но потемки и память твоя,
повтори же от Ноя доныне этот пройденный город с азов -
подворотни гремучей гордыни, небоскребы обрушенных слов...
и дыши на озябшие пальцы, занемевшие сумерки грей,
став безвылазным постояльцем нескончаемых пустырей…

Бакалейный переулок

Евгению Коновалову

Переулок бакалейный
дышит пряным бородинским,
снега всюду по колено,
и нельзя не породниться
с утром, с голубем чеканным,
коченеющим на жести
мерзлой крыши, с мальчуганом-
ветром, он почти божествен
в одержимости летучей,
в танце с ветошью подметной,
он неуловимо тютчев
в полосующей наотмашь
гибкой музыке, он сбивчив,
нет в нём, путанике, страха,
важно только быть и сбыться -
этот путаник не сахар,
тем тебе он и дороже,
ты и ветер - поколенье,
двое вас, и бездорожье -
всюду снега по колено,
двое вас, и всё прозрачней,
всё незримей в ойкумене
зябкий март, и кто-то прячет
переулок бакалейный
от досужих следопытов,
бережет от перебранки
бражных правд, и не один ты
в накренившейся времянке
жизни - это март отвесный,
это с колоколом гулким
поделился ветер вестью
в бакалейном переулке...

Апрельские вирши

«Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман»…
А.С. Пушкин

Пиит счастливым быть обязан, нелеп угрюмый демиург,
кто за него в блаженстве праздном гнать будет ямбами пургу?
Першит апрель в скворчиных глотках, льет свой творительный падеж -
вот голубь какает в охотку с небес на бронзовую плешь
певца скорбей обильной манной; вот старый хрыч, алкаш Вадим
трезвонит мелочью карманной - и тёмен, неисповедим,
частит в нём колокол мясистый - болит, но эта боль сладка;
вот кот с очами содомита и вислым брюхом звон лакать
возлёг - изнеженный овидий, чей важный облик нарочит,
и в августейшем этом виде ars amatoria урчит -
вот где пленительного чувства игра, сводящая с ума,
вот где здорового искусства нас возвышающая тьма,
и что с того, что дню - финита, и на похмелку ни рубля,
аж распирает грудь пиита билабиальный выдох «бля»,
что значит: счастлив, беспечален и, черт возьми, при этом трезв,
пусть дионисовским началом его грозит прикончить Зевс,
и вот уж стих попёр, зараза - в бессмертья круг, наверняка,
но почему-то раз за разом опять сбивается строка,
как будто ей и нужно сбиться, как будто в муке родовой
апрель пыхтит, пытаясь сбыться, и всё не сбудется, и твой,
какой не вспомнить, день творенья вновь начинается с листа,
и жизни сущего мгновенья не достаёт, чтобы настать…

Гончарное

Кате Кавериной

Затёкшим от молчания, чужим,
внезапно отворенным болью горлом
идут стихи насущные… Чем жить? -
задашь вопрос и выдохнешь - не горем,
свет выевшим, не горькой за помин
всего, что, сбывшись, стало безымянно…
пути неисчислимы, и по ним
блуждает бог с фонариком карманным,
вращая сферы, словно кубари,
впадая от игры в гончарный трепет…
Чем жить? - проговори, проговори,
лишь не приговори себя при этом
нечаянным «зачем», вложив в ответ
всю околичность мудрости гремучей,
давай о чём-то личном - вот в траве
стрекочет утро - круг уже раскручен,
не обратить, вот ветер - книгочей,
блажной листатель библий тополиных,
вслед за тобой нашёптывает - чем?..
И вновь молчит, замешивая глины
и костный пепел канувших эпох,
мир замышляя каждый миг с начала,
беспечный демиург, заблудший бог,
гончар печальный…

Новые превратные стихи

Проснувшись, бросишь беглый взгляд в окно -
свет дрогнет, как на фреске Боттичелли,
и ты замрёшь, лишь виснет долу челюсть
да сквозь фрамугу льется тонким льном
на тело воздух - ветреный, весенний.
Всё царственней подробности двора -
ленивые, со скрипом, карусели,
луж приглушённый блеск et cetera…
С заутрени весь ветхий флот во двор
вернулся - сплошь скрипучие старушки.
Чего же легче - причащенным душам
вновь по душам затеять разговор.
Внезапный флирт чумного пуделька
с неясной масти сукой в лысых пятнах,
и тот ведь схожим кажется слегка
с репризой Мейнингенского театра.
Светящаяся пыль поверх ковров
кружит, искрится - зрелище субботы.
Домохозяйки, может, за работой,
а может, за магической игрой -
синкопы извлекают. У пивной,
поблизости, веселия флюиды,
античный праздник - Мартовские Иды,
гул Палатина, гомон озорной.
Там завсегдатай всю рассмотрит суть
вещей - до их крупы краеугольной,
там не поймешь, базарят ли, глаголют
пророчески, пока не пуст сосуд
с амброзией, разбавленной на треть
румяной, полногрудой, ушлой Машей…
Глядишь в окно, и белый день все краше.
Не больно жить. Не страшно умереть…

Но в некий миг, неведомо какой,
холодное предчувствие нахлынет,
и вторишь - есть лишь воля и покой,
есть блик и блик в мерцающей картине.
И тот же двор, и это же окно,
но время умещается в пространство,
вобрав его в себя. Стихает пьянство
там, у пивной, и мерзостно оно.
Последний наполняется баллон,
обкладывает трехэтажным Маша
своих клиентов, сумрачных и страшных,
друг другу начищающих ебло.
Беседа по душам, верней, с душком
не угасает, теплясь еле-еле
там, где с утра Христа заради сели
старушки посудачить шепотком.
Завеса пыли, сбитая с ковров,
погаснув, оседает в поры, в лужи,
в подол весны, и, став опять ненужной,
как этот двор среди других дворов,
с тоской собака лает в пустоту,
хвостом сгоняя ранних мух с проплешин,
скрежещут карусели - безутешен
тяжелый скрежет, слышный за версту…
И ощущаешь вновь, в который раз,
условность всякой зримости и сути -
они лишь образ, что навеян лютней
внутри тебя, их куцый парафраз…

Так осень возвращается

Так осень возвращается, разъяв
тебя и всё, что есть в тебе живого,
на стебли рыжевато-серых трав
со всем их муравьиным и сверчковым,
редеющим насельничеством, на
тенета паутинные в чердачно-
чуланной тьме, связавшей времена
в забвенье - там, бессмертной молью трачен,
пылится бог покинутых вещей, -
на пузырьки шипучки аспиринной,
на шелест листьев, дух горячих щей,
на каждый малый выдох ветра в спину
бегущей жизни… Скверам скоро тлеть
непостижимо праздно и беспечно,
и всё, что существует на земле,
вновь обретет телесность человечью,
и будешь ты рассеян - не в одном,
во всех своих двенадцати коленах,
став хлебом причащенья и вином -
как существо и сущность, часть вселенной
и целое её, - в какой бы там
ты ни был образован воздух, запах…
И ветер, размесив кружимый хлам,
вновь сотворит сполна тебя из праха.

Киношное

Кина как будто не было - за кадром
остался воздух вспыхнувший, лишь снег -
петитом титров, и скребется рядом
звереныш тишины нездешней, не
бежавший на ловца, но каждым вдохом
тесней сжимавший лес вокруг ловца,
и всё, чем жил, сплошной киношной хохмой
привидится - строки, судьбы, лица
не разобрать в смешной скороговорке
запальчивых стихов, пыльцовых вер…
И снег насущный пахнет хлебной коркой,
покалывает музыкою сфер,
сшивая уходящую натуру,
влезая в рукава, за воротник…
Всё ближе лес, и канет в нём наутро
тот, кто какой-то детской воркотни
ещё так полон, тот, кто неизбытой
просвечен тишиной, как мир вокруг…
И снег выводит набело петитом
одну недостающую строку…

С азов…

Постигая пространство и время с начал Евклида,
отлучаешься в эмпиреи, что новый Екклесиаст,
но если спуститься с небес, становится очевидным -
время самое вещное изо всех хозяйств,
самое нераспаханное из данных тебе владений,
волами какой бы воли ты ни запряг свой плуг,
какими бы небывало чуткими львами бденья
ни сторожил мгновенья. Всё дальше - вглубь,
в утробный покой ненасытных безмолвных нетей,
уходит июль - кочегар поднебесный, псарь
ищеек-ветров, взявших призрачный след столетий
по запаху лип, неуемный ночной звонарь,
созвавший на вече бессонных цикад, и что там
стрекочут они? Впрочем, стоит ли это знать,
если многие знания... что ж, доиграй по нотам
этот долгий июль, и услышишь: зима, зима,
и полозья саней вдруг запахнут гусиным салом -
подними же свой зад, напои же своих волов,
если чудится снег - значит, время зимы настало,
значит, время собрать угловатые камни слов,
чтоб учиться с азов у запечного демиурга
тем начальным слогам, что поются на все лады.
А ищейки твои возвращаются вновь на круги
ускользающей жизни, запутавшей все следы…

Осень Босха

Мой отче научный... Яков Овсеич Мотовиловкер,
демиург уголовно-процессуального права,
приехавший умирать к сыну - в провинцию, в Ярославль,
казалось, лишь чудом ступал по незримой проволоке
истончившейся напрочь жизни, но что-то его хранило,
помогало удерживать хрупкое равновесье -
может быть, одержимость жить придавала силы,
хотя, что там было окрест? - какие-то блики, взвеси,
уходящая осень впавшего в детство Босха -
дымчатые деревья, трава, чужие мглистые лица,
но кто-то торопится их запомнить, и весь лучится,
словно тот, любивший гулять по воде, как посуху…
Впрочем, мой демиург вышагивал как-то смешно, нелепо,
пришаркивая при ходьбе и прячась в свою сутулость
от назойливой толкотни, и такая сквозила утлость
в той беглой свободе, и столько пыльцы и пепла
носилось над жертвенною листвой подожженных скверов,
что, казалось, небо вот-вот разверзнется гласом божьим,
а он шёл себе, невесом и лучист - ни костей, ни кожи,
полный детской своей воркотни, легкокрылой веры.
Вот так бы идти вослед, быть смешным, неловким,
но всё слышится голос сквозь толщу трёх поколений:
- Откройте, Горшков, свой секрет грандиозной лени.
Незабвенный мой Яков Овсеич Мотовиловкер…

Перечитывая Мандельштама

«И в наказанье за гордыню, неисправимый звуколюб»…

О. Мандельштам

Не щадит, вещим щебетом горбит
оловянной зимы соловей -
ты вернулся в свой призрачный город,
он засел у тебя в голове
изнуряющей певчей двойчаткой,
парной флейтой, зовущей взахлёб,
и неведомый навык впечатан
в лёгким холодом схваченный лоб.
Будь неладна же эта наука,
но в строке размывается явь,
снова плавится олово звуков,
и по топкому времени вплавь
ты уходишь с позорной галеры -
дальше, больше, в неведенье, вглубь -
звукопряд, звуколов, легковерный,
одураченный тьмой звуколюб,
и спасёшься ли тем, что бормочешь
сам себе и зиме наизусть
неизбывные зябкие строчки?
Даже если и нет, ну и пусть -
ты вернулся, ты празднуешь встречу,
только всё нестерпимей горчат
междустрочия тающей речи,
не вмещаемые в звукоряд.

День узбеков

(дружеский парафраз на А.Кабанова)

"День ацтеков, середина мая,
вдоль музея им. Сковороды
пятится машина поливная,
распушив павлиний хвост воды.

Вот и я под этот хвост прилягу,
выключив похмельные глаза,
но, опять протягивает флягу
добрый доктор Дима Легеза.

Это виски, револьверный виски,
солодовый привкус на устах,
женский смех, переходящий в визг и
стоны в облепиховых кустах.

Проплывают памятники в мыле,
и висят мочалки облаков,
день ацтеков, и они - любили,
приносили в жертву стариков".

А. Кабанов

Дней кишмиш, веселый век узбеков,
в праздничной арбе моей баул,
музыкой набитый - то из века
мул слепого времени по ул.
Юн. энтузиастов, как савраска,
в свёрстанную вечность напрямик,
волочёт щебечущие связки
книг моих, моих бессмертных книг.

Это сказки, ласточкины сказки,
это белка духа во хмелю,
то ли дело - баб дебелых ласки,
визг в кустах и прочее «люблю».
Треплется, как флаг под ветром, имя,
льет Бахыт* хвалы густой компот,
век лихих узбеков, а меж ними -
кто шахид, а кто наоборот.

На мосту Мирабо

"Sous le Pont Mirabeau
Coule la Seine"...

Guillaume Appolinaire

Неловкий сочинитель певчей веры,
беспечный попрошайка, до утра
бормочет наизусть Аполлинера -
«Отшельник», «Лорелея», «Номера»,
«Мост Мирабо»… и льются алкоголи,
и Сена, притворявшаяся днём
лучащейся девчонкой, дурой гольной,
божественной в неведенье своём,
вдруг набухает памятью, стихая,
и вслушиваясь в сбивчивый глагол,
и время обращается стихами,
пока бубнит небесный балабол
бесстыдными устами прощелыги
свой неисповедимый непокой,
всё остальное - кегли, фигли-мигли,
слова, слова над замершей рекой…
Нет, и не будет бражнику покоя,
и в каждом звуке чудится "прости",
но что-то в нём звучит ещё такое,
что ни в слова, ни в жизнь не уместить.
Бубни своё, ночлежник постоялых
пустынных скверов, веру напевай
неведомую, малую - из малых,
таких вот вер - чуть слышных, наповал
сбивающих, и соткан свет небесный,
и утром неминуемо с листа
начнется жизнь, которой будет тесно,
как Сене под стальным хребтом моста…

Между ласточкой и листом

Росчерк ласточки в поднебесье -
свиток света, семь беглых крючков -
и лишь воздуха топкие взвеси
снова в хищном захвате зрачков.
Ускользнула от ловчего в логово,
в свой овраг поднебесный суть,
заключенная в семь иероглифов,
и не ласточку ль жизнь несут
точно так же, в слепом потоке,
во внезапную немоту
демиурговы зябкие токи,
демиургов пастуший кнут?
И молчание тем подробней,
чем беспамятней тают дни,
чем ясней, что им нет подобий
ни в едином движенье, ни
в примерещившемся покое -
видишь, вязовый лист на весу
замер выше всей осени - копий
и его невесомая суть
не имеет… Привыкший скитаться,
блудный ветер подхватит лист
вместе с грамотою китайской
всех прожилок, и так лучист
взгляд, едва не черпнувший тайны…
жизнь сожмётся в две точки… потом -
только воздух обетованный
между ласточкой и листом…

Из Фауста

Гретхен, не торопи загустевший август…
Бьется в садке предчувствия головастик
близкого счастья, и травы стрекочут… Was ist
das? - в изумленье спросишь. Das ist Phantastik! -
тут же откликнется сведущий герр гроссмейстер
вкрадчивых стрекотов, зодчий музык, кузнечик.
Он ведь о жизни, Гретхен. И всем оркестром
всех своих певчих, пернатых, почти беспечных
флейт перелётных ему подыграют свыше.
Снова о жизни, о том, что она повсюду,
и, как ни странно, лишь там, где внезапно слышен
голос травы, доносящийся из-под спуда
времени, из-под разящего насмерть гула
правд его хищных - но это, поверь, полова
рядится хлебом, всё это лишь куклы, куклы
слов механических, скрывших живое слово,
посох Иосифа, что направляет в гулкий
темный колодец лукавой гордыни, ибо
кукол заводит твердящий - ich bin - гомункул,
а человек выдыхает опять: ich liebe.
Гретхен, какое мгновение! - воздух ожил,
и наш зелёный дока стрекочет пуще,
что ж ты себя преследуешь, словно можно
тени своей коснуться во дне грядущем
или совсем распрощаться со днём вчерашним?
Ноты кузнечик, как жемчуг на нити, нижет,
но отчего же тебе нестерпимо страшно?
Не потому ль, что ты знаешь - всё ближе, ближе
осень охоты на ведьм… На исходе вечер.
Гретхен, не торопи загустевший август.
Чувствуешь, новая жизнь задышала в чреве? -
вот оно зыбкое счастье…
Прощай,
твой Фауст.

Словарь тишины

Обученье осенним, чужим до поры языкам,
что казались бессвязней любой тарабарщины темной,
начинаешь с азов, и доверившись их знатокам -
облетающим скверам, всё слушаешь, как неуемно
словарем тишины шелестит безымянный лингвист,
утверждая, что жизнь с этой поздней внезапной науки
начинается сызнова, падает яблоком в руки
и горит на ладони, как ветром оброненный лист.
Вот тогда и не сможешь с неясной тоской совладать -
домовитая тьма завладеет дуплом и скворешней,
и почувствуешь блажь проговаривать осень неспешно,
принимать всё, как есть, повторяя усердно слова,
что почти нараспев местечковым бубнит мудрецом
растрепавшийся вяз, и ветвистая повесть всё длится,
сообщая, что был сам себе посторонним лицом,
чьи немые стихи тоже сплошь посторонние лица...

Закон зимы

Закон зимы - к зиме не опоздать,
где б ни носила жизнь, как ни болела,
а всё, что дальше - белое на белом,
всё маятник - назад, вперёд, назад.
Сквер сыплет в истлевающий сюжет
сгорающие знаки препинанья -
вся эта осень мне в запоминанье,
наверно, предназначена уже.
И, кажется, что не было нужды
уловками рассудок свой морочить -
сезам не отворится, грустный кормчий
освобождает сердце от вражды
с неуязвимой сутью… Не-из-беж…
Давай же, договаривай по слогу
сухую византийскую эклогу,
сбывай тщету несбывшихся надежд
забвению - бессонница за пять
неловких строк, в которых всё превратно,
как всякий счет, когда он счет обратный,
как всякое движение - но вспять.
Заучивай осенний свой букварь,
и ты заметишь в дрогнувших картинках
сквозящих дат тиражную рутину
шестого дня, и подпись -
Бог, эсквайр…

Ветреное

Евгению Коновалову

Ты в сумерках вязнешь, но всё же идёшь туда,
где небо, почти обмелев, пропадёт в человеке,
становишься воздухом, запахом книг, аптеки,
настоек, что пьются по осени, как вода -
глоток, и не вспомнишь, чем принято жить, какой
слепой часовщик шестерню оголтело вертит?
Ты просто живёшь и бредишь одной строкой,
всегда ускользающей, снова швырнув на ветер
связку невнятных, гортань пережёгших слов,
и что тебе до незрячих часовщиков?

То бесом борей закружит, то рухнет ниц,
чужим притворившись, на плутни и прятки падким,
но ты узнаёшь его снова по отпечаткам,
носимых им веток, вселенных, песчинок, птиц.
Вы, кажется, накрепко связаны - ты и он -
какой-то одной по-младенчески глупой верой,
и ветер смеётся, сдирая с шипящих крон
иссохшую кожу испуганных насмерть скверов.
И как же тебе нестерпимо легко и тесно
на зябком ветру и в хламиде своей телесной.

Previous post Next post
Up