Мою учительницу русского языка и литературы звали Баба Маша. То есть, в глаза мы её звали, конечно же, Мария Степановна, а Баба Маша было кодовым термином для внутренного пользования. Степановна была женщиной элегантной, учить нас приходила в шёлковых платьях и при причёске. Почему и при каких обстоятельствах появилось перед её именем слово Баба мне уже не вспомнить. Возможно, со свойственными детской душе чуткостью и жестокостью мы ощущали её одиночество. Баба Люда жила с мамой, ни мужа, ни детей у неё не было. На дне БабыМашиных глаз была опаска. Не ужас, не испуг, а чувство "какбычегоневышло", и ожидание звонка и каникул. В последнем мы, впрочем, совпадали.
Школьников Баба Маша не любила. Да нет, не то чтобы не любила... Она хотела бы относиться к нам с брезгливым равнодушием, но мы всё время оказывались слишком близко, провоцируя при этом более сильные эмоции. Видимо, из всех институтов самым доступным ей показался в своё время педагогический, и мы были непрерывным напоминанием об этой ошибке молодости. "Потоцкий!" - в отчаянии восклицала Баба Маша глядя на краснеющего семиклассника. "Какой же ту всё-таки подлый... гнусный... Это ж надо в таком возрасте быть уже таким гнусным!" Потом БабаМаша косилась на меня, "Что ты там всё пишешь? Разве я говорила что-то писать?" Чтоб хоть как-то себя развлечь, я записывала БабМашины высказывания. Пару раз она пыталась отобрать записки, но я была большой нахалкой, и выбор между сдать блокнот или сдать дневник и выйти из класса давался мне легко. Когда ей это надоело, она вызвала в школу мою маму, которая по-секрету открыла Бабе Маше, что пишу я стихи - как накатит, так хватаю тетрадь и начинаю записывать. Мамин шахматный ход оказался правильным. На следующий день я начала было писать, но наткнулась на непривычно благосклонный взгляд учительницы, и тут во мне неожиданно проснулась совесть. Мой Пегас, взбрыкнув копытами, вылетел в окно, и мне осталось только читать под партой.
К литературе Баба Маша относилась так же, как к детям, хотя здесь брезгливое равнодушие удавалось лучше. Видимо, в юности у Бабы Маши было плохо с точными науками. Оставался филфак. "Чичиков отказался от угощения, и Плюшкин решил, что он порядочный человек. А Чичикову просто не пошло бы такое угощение, оно было в слишком запущенном виде," - учила нас Баба Маша. Я записывала. Сгустившаяся в воздухе скука была материальна. Мысль о том, что настоящими мертвыми душами в этом учебном процессе были мы пришла мне в голову лишь через несколько лет.
А потом стало хуже. До нашего городка докатилась перестройка. Из учебной программы десятого класса выбросили Фадеева и вставили Булгакова, Платонова, Мандельштама. Ну куда было бедной женщине всё это прочесть в своей одинокой келье с видом на пенсию? Баба Маша замолчала на уроках. Она задавала вопросы, и согласно кивала. Мне опять было больше всех надо, и я тянула руку: "Мария Степановна, как вы думаете, почему дочь Мастера отказалась работать в цветочном магазине?" Она была не уверена, и обводила взглядом класс - кто-нибудь хочет ответить на этот вопрос?
Когда Бродский получил Нобелевскую Премию, "Огонёк" опубликовал записи Фриды Вигдоровой о его судебном процессе. Мы с подругами принесли журнал в класс и попросили разрешения прочесть протокол вслух. БабМаша с радостью выделила нам под это дело полурока. Когда прозвенел звонок, она расстроганно сказала: "Спасибо, девочки." А потом, подперев щеку, добавила: "Бедный поэт. Так и умер там, в ссылке." И я пошла покупать новый блокнот.
Так мы и жили до самого выпускного вечера. А после выпускного мы вдруг в одночасье выросли, и мир изменился. Мир оказался большим. Школьный двор оказался маленьким. А Баба Маша - что Баба Маша. Несчастная, одинокая тётка, окружённая злыми детьми и непонятными книгами, тоскливо ожидающая звонка, чтобы уйти домой, накормить старенькую маму и отдохнуть в своей маленькой комнатке с видом на пенсию.