Когда-то я услышал про диссидентов: у них за стенками ставили грохочущую технику («Ремонт идет!»), чтобы свести с ума или по крайней мере не дать им писать. Ставили не на день. Не на месяц. Пока не свихнутся или не кинутся вон из страны - если выпустят, конечно. Любопытно, в наше время такое возможно? Не думаю. Не бывает, чтобы человека обрекли на безумие за то, что хотел остаться человеком. Да и как нужно его бояться...
До увольнения оставались считанные дни - в университете я ощущал себя расстригой, самовольно взобравшимся на церковный амвон, хоть настоящее его место - в лучшем случае на паперти. Еще не собрался ученый совет, где наберусь дыхания: «Перестаньте же бояться!» И слова ректорши тоже лишь маячат в перспективе, как высунутый язык в ответ на дразнилку: «А мы никого и не боимся!» Это будет после. В том, что будет, сомневаться не приходилось. Коллеги, пытаясь осознать себя бывшими, растерянно смотрели вслед, боясь опять разреветься. В аудитории, среди прочих атрибутов оцепенелости, явно не хватало моего портрета в траурной рамке, окруженного жизнерадостными пластмассовыми веночками, - во всяком случае, сколько мог - тащил прочь этот странный портрет, в чьем ламинированном безразличии отражалась оторопелая тишина. А когда тащить, пряча напряжение за чужеродными заплатками наспех сооруженных каламбуров, стало невмоготу, решился: завтра же - в больницу. Именно так, как советовали. Но там - никому - ни слова о творящемся…
И вот уже палата на втором этаже. Окна, гудящие с натуги, отбиваясь от туч, из которых пытаются выглянуть крыши соседних зданий и макушки ёлок. Ряды облупившихся спинок кроватей. Пара капельниц. Здешние обитатели, сидящие возле подушек, поставленных стоймя. Черноволосый парень ораторствует, упоминая, в перерывах между матерными тирадами, то автоматическую коробку передач, то бампер, а то и… Задумался, что еще упомянуть. Прервался. Меня увидел. Словно ждал.
- Проходи, - по-хозяйски немногословно разрешил парень (его звали Лёшей). И, с явным удовлетворением кивнув кому-то невидимому, изо всех сил принялся терять ко мне интерес, для убедительности растянувшись на кровати - таких в палате семь. Меня это вполне устраивало, тем более что больничные откровения - не тот жанр, фанатом которого себя считаю. Только вихрастый хлопец у окошка выдохнул, не сводя глаз с капельницы, которую мне принесли:
- Дома скажу: живого профессора видел…
- Доцента, - с досадой обрезал его Лёша, куда более осведомленный о том, что звание профессора я так и не получил. Обрезал - и тут же поднялся и пошагал прочь, явно досадуя, что выдал ненужные познания.
- А я, когда служил в Афгане… - мужичок (его нынешнее местопребывание тоже у окошка - только напротив) принялся рассказывать о военном лагере, который располагался среди раскаленных гор, откуда ежедневно ждали талибов. - Так вот, Бабрак и говорит…
- Кончай лапшу вешать на уши, - вернулся Лёша. - Расскажи лучше, за что сидел.
Мужичок поперхнулся, съежился, вцепившись в газетный листок, лежавший перед ним на подоконнике. Но читать раздумал. Вздохнул и зашуршал пакетом - вытащил яблоко. Понес Лёше. Тот снова устроился на кровати, разговаривая по мобильному; благосклонно глянув, показал на тумбочку - положи туда. Наговорившись, старательно скривил голову набок, вспомнив, почему, собственно, он здесь, - приключилась лихоманка:
- Я вообще много чего повидал в разных Польшах и Германиях. А когда хозяевам пригнал «мерседеса», - Лёша помедлил, задохнувшись от воспоминаний, - они пригласили меня в самый крутой московский ресторан. Вот ты, - казалось, он проткнет меня глазами, - был в этом ресторане? Нет? И не будешь. Таким туда хода нет. Потому что не умеешь работать по-человечески. А жизнь дается один раз. И я не хочу тратить её на то, на что свою размотал ты - писать какую-то хрень, неизвестно куда поехать, чтобы людям жить мешать. Тебя здесь не ждали, ты чужой, понимаешь?
- Меня пригласили в Беларусь… - неловко отвечаю, менее всего думая оказаться в центре внимания.
- Кто пригласил? - в Лёшином голосе слышалось: «Имена, явки, пароли», - но, что-то сообразив, он сделал попытку улыбнуться: - Да если бы я жил в Москве, то никуда не уезжал бы. И не занимался бы ерундой.
- Я написал двадцать книжек, - вворачиваю зачем-то.
- В интернете сказано, восемь, - раздался голос вихрастого хлопца. - А этого разве мало…
- Так кто врет? - перебив, ухватился Лёша. - Ты или интернет?.. Да, принцесса, - это уже в телефон, дочери.
- А можно узнать, - хлопец у окошка смотрел с прежней заинтересованностью, - что вы там написали? Ну, в том письме Лукашенко, из-за которого вас увольняют?
- Да, что ты там написал? - Лёша обернулся со странной надеждой, а я почему-то вспомнил героев Солженицына или Шаламова на допросе, под недреманным оком следователя.
- У меня что-то с памятью. Например, я забыл, когда мы детей с вами крестили.
- Короче, всё это ерунда, что ты… что вы там написали, - на миг запнулся Лёша, которому не нужно было ничего рассказывать, да я и не собирался. - И нечего было людям мозги канифолить. Такие, как ты… как вы, - опять поправился, так и не вспомнив, когда мы с ним крестили чьих-то детей, - только портят всё. Ехали бы в Москву! - заключил Лёша без церемоний и прежних попыток казаться рубахой-парнем.
Вихрастый, продолжая коситься на мою капельницу, ждал медсестру. Пожилой мужчина, скрипнув кроватью и засопев, полез в тумобчку за какой-то книжкой. А мы говорили с бывшим «афганцем». Нет, не о зоне, о которой Лёша напоминал, стоило тому открыть рот: еще теребил газетный клочок, с опаской поглядывая в Лёшину сторону. О тех самых обожженных солнцем горах, где, соскочив с брони, кинулся вместе с другими штурмовать огрызавшиеся глинобитные сооружения, не оглядываясь на тех, что мгновение назад были живыми, такими же, как он…
Правда, поговорить Лёша не дал. Он вспомнил о спойлерах и подражал то хриплому сипению фабричного гудка, то визгу автомобильного: стены готовы были съежиться, ощущая свою пошловатую неуместность. Потом орал в мобильный что-то, не вязавшееся со словами «люблю» и «милая», которые гремели на всё отделение. А мужичок у окошка явно искал спасительный выступ скалы, не решаясь прервать повествование о талибах. Думаю, палата напоминала обезумевший радиоприемник, чьи волны запутались в колючих мотках одновременности, пикируя друг друга.
Наконец, кивнув своим мыслям, Лёша поднялся и исчез за дверью, позволив пожилому мужчине читать, а мне - разобрать, что открылось взгляду за рассеявшимися тучами коричневой афганской пыли. Буркнуло радио на стене.
- Ну, ты идешь? Врач его заждался, а он тут… - влетевшая медсестра смотрела в упор, изо всех сил стараясь не прятать глаза и обнаруживая за сыплющимися осколками хриплого рычания - пронзительно-писклявые нотки. Может, перепутала что? Или у них так принято? Порядки у них такие, умело отрежиссированные… Лёшей? Нет, в голову не пришло бы, к тому же, оторопев, я не мог произнести слова. А медсестра, изо всех сил изображая рассвирепевшую бабу и тут же пытаясь не разреветься, топталась возле отведенного мне места. Просительно глянула на появившегося Лёшу и протянула, словно оправдываясь: - Я объявляла по радио…
Лёша подхватил из-за спины:
- Объявляла. И даже я из коридора слышал.
- Как дела? - девочка-врач на другой день проводила обход. Я принялся рассказывать, но Лёша, похоже, знал обо мне гораздо больше, ввинчивая шуруп в каждую реплику. Девочка-врач растерялась, не зная, кого слушать.
- Да помолчите же! - не выдерживаю, видя, как врачиха, поджав губы, косится на него, не решаясь попросить о том же.
Когда обход закончился, а остальные обитатели палаты разбредались по процедурам, на всякий случай оглядев елки и пустые липы за окошком - те, кажется, не давали тучам раздавить дощатую беседку во дворе, - Лёша отвернулся от окошка, совсем не злопамятно:
- Вот я говорю: ты не любишь Беларусь, если то письмо писал президенту. Возвращайся в Москву. Может, и в ресторане приличном побываешь. Всё впереди, - он был явно готов и вальяжно похлопать по плечу, и отвесить подзатыльник, если не поймут.
Вообще Лёша - обычный парень. Как все. Круглое - по циркулю - лицо. Торчащие уши. Черный чуб. Немного раскосые глаза, спрятавшиеся в каких-то ущельях. Вот как раз его взгляд являл собой странный гибрид боксерской перчатки и хирургического скальпеля, готовый отправить в нокаут и тут же полоснуть, чтобы не дергался. Правда, длилась такая готовность несколько мгновений, придавленная неведомо откуда навалившимся ощущением тяжести, такой, что становилось трудно дышать.
Лёша - не какой-нибудь ворчун-профессор или писатель, от книг которого люди устали еще до их появления. Это - Лёша. Понимать нужно. И напрочь отмести всякие попытки интеллигентского квохтанья. Наглядное пособие для исстрадавшегося без сюжетов создателя антиутопий, для истосковавшегося без практики психолога, для измучившегося без телескопа наблюдателя неизвестных миров. Две точки зрения: моя и неправильная. Два мнения: мое и дурацкое. Две равновеликие общности: я - и враги. Пока не ощутит увесистой затрещины. Таких порождают эпохи, тяжестью неведомо откуда залетевших метеоритов сдавившие человеческую жизнь, сминая, сжигая, сметая, заливая чернотой и превращая в небытие.
Любого готов разоблачить, препарируя взглядом, тяжелым, как булыжник, и одновременно острее лезвия. Кто это свёл воедино - каменную тяжесть и остроту скальпеля; эгоистичность ребенка и праведное всеведение старика? А я сам несколько дней назад - был не таким Лёшей? Ну, когда лез на амвон, прекрасно осознавая себя без пяти минут расстригой?
Когда собрались, Лёша принялся вещать, вновь заботливо присыпая сказанное матерной махоркой. Что предназначение «зоны» - спасти от соблазнов воли. Что разные точки зрения - это «вперед-назад», означающее полную невозможность сойти с места. Что колхозники, которым выдали паспорта только к семидесятым, о чём я говорил утром, - вовсе не мои знакомые: «Брехня это, наслушался вражьей пропаганды и верит…»
- Нет, не понимаю, - он неожиданно повернулся ко мне. - Не любишь ты белорусов, Польше их отдать хочешь или России… Тогда чего не сиделось в Москве? Или и там накосячил? Как говорят в таких случаях: «Чемодан, вокзал…» - не договорил: схватил телефон и принялся что-то настукивать.
- Не люблю?.. Польше?!. России?!! - я, наверное, глупо вытаращился; во всяком случае, дышать точно забыл. А когда вспомнил, - рождественские колокольчики в голове чередовались с набатом. Что он несет? Да как он…
Конечно, спорить с человеком, по возрасту (слава богу, только по нему) годящимся в дети, - последнее дело. Я и не спорил. Говорил, не думая отвешивать никакую затрещину. Что Москва - лучший город. Да только здесь, в Беларуси, - лучший на свете народ, который не знает о том, что он - лучший. Потому что знать не позволено. Потому что настоящая, а не такая, как на плакатах, любовь к Беларуси - наказуема: это и привело меня сюда, в палату, где ждал Лёша, что-то, пыхтя, вбивающий в телефон…
- Не любишь ты белорусов, не любишь, - повторил он, рассеянно подняв голову и не особо тяготясь присутствием остальных: - Их не за что любить, понимаешь? Они тебе поверят - а через минуту предадут. Начнут рассказывать про афган - а сами примутся думать, как стянуть пузырь в магазине. (Мужичок у окна дернулся и залился краской, но промолчал.) С таким народом по-другому нельзя, так что ты напрасно это затеял… (Послышалось недовольное сопение и тут же утонуло в жужжании запоздалой бритвы.) Скажешь, за тебя будут все? Как раз наоборот. Людей ты не знаешь, хоть не пацан. Вроде, - добавил, зевнув.
- Почитайте Довлатова, Солженицына… - огрызнулся я, одновременно ощущая полную беспомощность перед Лёшиным знанием людей, которые невозмутимо брились, читали газету, тянули сок из коробки...
- И что? Там выдумка, бред, желание мозги запудрить, только и всего, - победоносно заключил Лёша.
- Солженицын Нобелевскую премию получил - слышали про такую?
- Эту твою премию дают тем, кто людей нормальных ненавидит. Чем больше ненавидит - тем больше дадут. Что делать, раз «давать» - их специальность, другой нет… - Лёша усмехнулся, оценив непреднамеренный каламбур, и зашелся в очередном матерном приступе.
Нет, он не читал ни Солженицына, ни Довлатова, ни… Может, в школе его в свое время уговорили прочитать Пушкина - но тут можно только догадываться. Это не мешало ему клеймить - точно так же задыхаясь от праведной решимости, как его предшественники, не менее страстно клеймившие, хоть и не читая: зачем, собственно?
Он полоснул прищуром, не допускавшим двух мнений:
- А может, ты меня не уважаешь?
- За что, интересно, мне вас уважать?..
Лёша задохнулся, тут же делая вид, будто ничего не произошло. Глаза плеснули было кипятком (он привык презирать, причем сразу всех - и вдруг появился повод для ненависти) - но, словно спохватившись, принялись имитировать невозмутимость лесных болот, налитых черной мутью.
- В общем так, юноша, - кажется, самообладание вернулось и ко мне, но теперь оно было каким-то прогорклым; подступившая горечь, казалось, вот-вот зальет всё вокруг. - Мне не интересно, по каким ресторанам вас водили в Москве. И что вы думаете о Солженицыне, - поверьте, ему было бы всё равно. («Потому что он мудак», - буркнул Лёша.) А белорусам самим решать, как им жить. Ни Польша, ни Россия не могут ничего решать за них. (Лёша скривился, явно ожидая иного.) Но если вы еще хоть раз, один-единственный, посмеете сказать мне «ты»…
А вот этого, последнего, он не ждал тем более. Да и умолкнуть не входило в Лёшины планы. Однако я, впервые в жизни, говорил с такой злостью, вытряхивая мысли из-под мутной пелены, что оставался единственный вопрос: а что, собственно, значит это мое «если»?
Нет, Лёша больше не тыкал, решив, тоже впервые в жизни, изменить накрепко усвоенным манерам обладателя всенародной плетки. Зато я не мог успокоиться: если белорусы, лучшие на свете белорусы, могут быть такими, как Лёша… Не укладывалось в голове. Как не укладывалось и то, что само появление Лёши в этой палате - из-за той моей любви к белорусам, которую надо бы притушить. Приглушить. Придушить. Он и старался изо всех сил, доводя до отчаянья бывалых вояк и смертельно перепуганных медсестер, не привыкших играть непосильные роли…
Еще-не-бывший профессор, я в этой палате, под потоком Лёшиных изречений, догадок и наставлений, которые хлещут мутной струей, давно прорвавшей матерные заслонки. А дальше? Пытался соображать…
Любовь к белорусам в нынешней Беларуси наказуема: где еще такое можно представить? Желание видеть белорусов счастливыми - здесь преступление: где еще такое воспримут серьезно?! Где так методично учат презирать себя, вырывая, выкорчевывая, вытаптывая национальное - и заменяя ввозимыми откуда-то суррогатами, этакими плетками в руках хозяев чужой жизни?! Наверное, тут причина того, что белорусы везде - в России, в Польше, в Литве - прячут глаза, стоит им признаться, что они белорусы. Что считают свой край чем-то вроде одичалого поместья, где барин - из города, не чета деревенским; управителей навезли неведомо откуда; а здешним - полагается скидывать шапку и плюхаться на колени в торфяную жижу, издали увидев очередного «благодетеля» и мечтая, чтобы плетка опустилась на спину не слишком шибко...
Именно так встречали здесь когда-то и меня, с таким упорством совали в руки ту воображаемую плетку, что я терялся. Удивлялись, что медлю: ведь не бьет тот, у кого нет силы. А если нет силы - пусть идет своей дорогой. Лёша прав: я чужой, не знаю людей. Стоило во всеуслышание сказать о любви к белорусам, - оказался «бывшим», которому Лёша читает нотации, буквально втолковывая, мол, на самом деле я их ненавижу... Это парадокс - и странная закономерность, из поколения в поколение повторяющаяся в судьбах народа, который одержим желанием «людьми зваться» - и боится, что это желание кто-то услышит.
Любуюсь серыми тучами: они ломятся в окно, вот-вот снесут больничную крышу - как, наверное, и мою собственную после всего услышанного и передуманного. А через два дня - сгорбленно отправлюсь восвояси. Читать в интернете, в комментах: «Чемодан! Вокзал! Россия!» Что-то знакомое. Ах, да… Вот оно, наказание. Превосходящее все на свете расстрелы и аутодафе. Лёша будет гордиться победой. Над всеми сразу. А прежние студенты, встретив меня на улице, примутся делать вид, что не узнали. Один, оглядываясь, шепнет спутнице: «У нас преподавал. Пацаны жалеют, а я думаю: нечего жалеть - сам нарвался». Это будет потом.
А пока продолжались Лёшины бенефисы, чья цель - выдавить меня, для верности убеждая презирать белорусов - любыми средствами, чтобы не тянул руку, пытаясь вытащить из трясины. Да уж, нация, готовая внимать непогрешимой убежденности Лёши, ничем иным быть не может. Я уже готов был произнести это. Если бы не…
Вышел на крыльцо - парень из соседней палаты, явно пытаясь одолеть робость, подошел, глядя во все глаза и явно сомневаясь:
- А это правда вы?
- В смысле?
- Ну, письмо Лукашенко ведь вы написали? И остались в Беларуси?
- Откровенно не понимаю, что тут удивительного, - пытаюсь улыбаться, но это явно не выходит.
- Страна должна знать своих героев, - неловко улыбнулся парень, за себя и за меня сразу. - А вы держитесь, мы с вами…
Видел бы он, какой чернотой полыхали глаза Лёши, стоявшего тут же, рядом, в ожидании друга - тот, как он не раз повторял, приедет к нему на «мерседесе» (название тоже повторял, чтобы никто не отважился забыть, какие у него друзья)! Приедет - и не останется где-нибудь за воротами, а появится здесь, во дворе, куда простым смертным ход заказан. Теперь его глаза сочились детской обидой и одновременно хлестали вполне взрослой ненавистью. Я даже засомневался, что он просто выполняет задание.
Знакомо ли вам состояние, когда сердце, с разбегу ухнув в какую-то головокружительную бездну, вдруг выпрыгивает, обращаясь то ли в метеорит, летящий неведомо куда, то ли в снаряд, начиненный картечью? Он пущен в цель, но дробинки, разлетаясь, опрометью понесутся, сражая всё вокруг. Так ощущал я себя на том совете, где выгоняли из профессоров. Не смог… Не воспитывал… Не уделял должного… Не было ни написанных книг, ни лекций-спектаклей (так их называли студенты), ни занятий, на которых открытые Америки казались еле заметными островками. Было - крамольное письмо к Лукашенко, но о нём не принято вспоминать. И ни слова в защиту. Пытался говорить: «Спасибо за гостеприимство. Но прошу: перестаньте же бояться!» - «А мы никого и не боимся!» А еще была четкая формулировка в трудовой книжке: «Не прошел по конкурсу». И в интернете: «Чемодан! Вокзал! Россия!» Если бы всё так просто…
Когда-то давно, уже в ослепших, точно старые фото, ретроспективах - меня позвали из Москвы прочитать здешним студентам несколько лекций. Потом еще раз. И еще. Наконец, увидев, что я без памяти, без завета и без сомнений влюбился в Беларусь, - пригласили профессорствовать. Правда, уже через несколько лет, написав все книги и исходив все местные проселки, ощутил такую тоску по Москве, что принял твердое решение: вернуться во что бы то ни стало. Как раз в тот вечер зазвонил телефон…
- Знаете… - недавняя выпускница пыталась одолеть волнение, вспомнив университетские годы. - Мы шли на ваши лекции, как в театр, на драматические постановки. А к занятиям готовились за несколько дней. Подрастет сын, - она помедлила, - я приведу его в университет, где работаете вы. Не подумайте, что это только мои мысли: мы все…
Хотел что-то сказать, да девчушка говорила так торопливо, что было понятно: готова молиться всем богам, лишь бы не перебили.
- Но вы понимаете: я без Москвы не могу, - вырвалось.
Она словно споткнулась, налетев на что-то с разбегу:
- Если бы вы знали, как нам завидовали! А без вас университет будет не тот. Но даже это не главное. Вы не можете без Москвы. А там не сможете без Беларуси: уж простите за пафос…
После того разговора, после таких же - шел набрасывать… строчки о любимой Москве. И о ставшей родной Беларуси. Строчки оказывались восторженными, злыми, проникновенными, горькими, влюбленными, отчаянными - в зависимости от того, получилось сегодня университетское занятие - или скомкалось, повиснув отдельными репликами.
Вечером смотрел здешние новости. На экране царствовал Лукашенко: в аэропорту, в зале заседаний, на поле, на заводе… А что, нельзя?! Да у них на тротуаре - плитки, а не тогдашний московский асфальт. - Еще бы: Лукашенко для белорусов выстелет ковры, не то что плитку! Студенты написали стилизацию так, словно сам Виктор Гюго передал им свои головокружительные приемы организации текста. - Еще бы: Лукашенко расковал мысли, приучив думать и говорить, дыша полной грудью!
На конференции в Москве не отпускали бывшие коллеги. Как вы решились? Но вы так любите Беларусь - какой же вы счастливый! В Москве остались друзья? А Беларусь для вас - главное на свете. Лукашенко видели? Какой он? Не видели? Всё впереди. Это живая легенда. Заветная надежда…
Что вдруг случилось? Устал собирать белорусскую землянику? Или стеклянные грани московских небоскребов, появившихся за эти годы, вспороли такую привычную невозмутимость вышиванки? А может, слишком пристально смотрел на маленького президентского сынишку, в форме и с погонами генерала, к которому кинулись пожилые военные, чтобы распахнуть перед мальчишкой, едущим принимать парад, дверь авто? Всего понемногу. Кстати, по поводу сынишки. Знакомая, поднаторевшая в общении с президентами, так и не поверила, узнав: ну, не может ребенок принимать парад; не бывает так - и всё.
А я… ощутил себя очнувшимся после тяжкого летаргического сна, настолько долгого и настолько тяжкого, что приходить в себя пришлось не день и не два. Ведь сон этот страшен не сам по себе. Страшно пробуждение - когда человек начинает сознавать, что с ним было…
Болото настолько неодолимо, что засосало целый народ? Или страшный сон охватил сразу всех? Лишь подлец может звать безразличие миролюбием. И едва ли кому еще придет в голову именовать паучью сеть безобидным гамаком, а возможность уткнуться носом в ступеньку царского престола - средством против стресса. Кусты гортензии… Ветка помидоров… Заветный веник, чья защита так важна для мыши… Привычка кланяться клюкве и чесноку, востоку и западу, хозяйской тени и занесенной плетке… Трусость? Подлость? Гипнотизирующий блеск погон на мундирчике президентского сынишки? Стажировка у Лёши?
Уничтоженное, вырванное с корнем человеческое достоинство - как право уничтожать и вырывать его у других. Стремление застыть на месте - как понимание: «Я жив!». Желание видеть вокруг болотину - как возможность не замечать прилетевших лебедей. Как попытка свыкнуться с хлюпаньем трясины. Если же кто-то выберется и подаст руку остальным, которые вот-вот захлебнутся, - его схватят за эту руку. А потом втянут обратно - урча от праведности, если еще остались силы урчать. Не трусость это. Не подлость. Не портреты властителей, почтительно развернутых в сторону Колиного папаньки. Явление Лёши в мотках перепутанных радиоволн, словно нимбов из колючей проволоки. Мироощущение тех, кто вот-вот завязнет. И вот-вот окончательно уйдет в липкие объятья мрака.
Из года в год, из поколения в поколение - белорусы, лучшие люди на свете, должны были скрывать, что они лучшие, пряча лица под нелепыми безразмерными колпаками привычных к кнуту холопов. Но остались - лучшими! Нет сердец доверчивее. Честнее. Чище. Нет большего желания познать и осуществить всё, что исстрадавшимся и полным нерастраченных сил людям дано для жизни. Они бы горы свернули, если бы поверили в себя, - но этого и боятся такие, как Лёша. Боятся - от всей души ненавидя любого, кто попытается открыть глаза людям. Ведь именно здесь, в Беларуси, с ее исключительной восприимчивостью к языкам, религиям и культурам, национальное рано или поздно окажется проявлением общепланетарного, не противопоставляя народ остальным, а включая в мировые процессы, заставляя произносить: «Мы белорусы», как «Мы земляне». Наследники Пушкина и Янки Купалы. Леонардо да Винчи и Марка Шагала. В этом направлении движется мировая цивилизация, а против её движения бессильны границы и крошечных демократий, и огромных империй. Это уже сейчас совершилось бы, возвращая историческое предназначение Беларуси, славящей страстотерпцев и ждущей героев...
Если бы не готовность снова и снова натягивать те самые колпаки, оглядываясь на Лёшу.
Уже уволенный, и совсем не профессор, предпочтя и чемодану, и вокзалу, и России - эти строчки, готовлюсь к «поэтическому концерту»: нынешним слушателям обещал Тютчева. Из-за стенки, заходясь в осатанелом упоении наждачного скрежета, вновь принимается выскребать мозги дрель. На разные лады. С одинаковым упорством. Как вчера. Позавчера. Неделю назад. И год. В «законное» время - чтобы не жаловались. Неожиданно включаясь и так же неожиданно умолкая - если не с утра до вечера. Соседи охают: «Ремонт!» Мне охать не приходится: хоть и в квартире соседнего подъезда, но - прямо за стенкой. Врываясь в интернет-конференции и накрывая осипшим визгом подготовку к «концерту». А если это…
Мое общение с людьми через соцсети заблокировано: материалы вышвыривают раньше, чем их прочитают. Ответы на обращения - не приходят: люди элементарно напуганы, а тексты - убирают. Почти помимо воли оказываюсь на улочке между домами. В голове - дьявольский хохот той самой дрели. Из-за угла появляется машина (как раз её я видел у соседнего подъезда), вовсе не пытаясь повернуть или притормозить. Скорее наоборот. Мотор взревел - и вот уже за мной следом, прямо на обочину, стрелами несутся черные линии капота, рассекавшие воздух, не сомневаясь: атака - самое верное воспитательное средство. Ах, я должен отпрыгнуть?! Ни за что. Машина, взвизгнув тормозами, воткнулась было в тучу пыли в нескольких сантиметрах, но потрясенно распахнутые фары, изучавшие того, кто обломал кайф, уже косят, высматривая дорогу. Однако высматривают не только они. За рулем сидит… Догадайтесь, кто.
- Чего стоишь? Смерти захотел? - раздалось из-за спины.
Наверное, я усмехнулся, совсем некстати: когда был профессором, мне никто не сказал бы «ты». Действительно, у Лёши стажировались. Хоть его, Лёши, и след простыл.