Воспоминания Николая Слонимского. Часть 1

Oct 06, 2021 14:25





Представляю отрывки из книги воспоминаний Николая Слонимского.

Николай Слонимский «Абсолютный слух: История жизни» (Slonimsky Nicolas «Perfect pitch: A life story»)

Перевод с английского Н. Кострубиной и В. Банкевича.

«Композитор», Санкт-Петербург, 2006 г.

Из предисловия Сергея Слонимского к книге.

Лучезарное светило музыки

Крупнейший американский музыкант - дирижер, музыковед, композитор, пианист, мой дорогой дядя Коля, Николай Леонидович Слонимский, Nicolas Slonimsky, был несравненным эрудитом, прозорливым ценителем талантов, обладателем сверхабсолютного слуха и фантастически точной компьютерной памяти, веселым рассказчиком, устные новеллы которого были полны искрометного юмора, насыщены глубоким подтекстом, раскрывали суть явлений, личностей, ситуаций.

Судьба была на редкость благосклонна к своему любимцу.

Николай Слонимский прожил сто один год, сто из них в добром здравии. Он родился в 1894 голу в Петербурге, а скончался в конце 1995 года в Нью-Йорке, завещав свой бесценный архив Библиотеке Конгресса США. Воспитанник Петербургской консерватории, он уехал из России в страшном 1918 году, некоторое время жил во Франции, а затем поселился в Америке, где провел более шестидесяти лет своей жизни.



Неисчислимы заслуги Николая Слонимского. Он первый еще с 20-х годов - начал регулярно исполнять и пропагандировать произведения Чарльза Айвза, одного из величайших новаторов XX столетия, основоположника «большой» музыки Америки. Другой великий композитор, Эдгар Варез, чью музыку столь же активно исполнял Слонимский, посвятил ему свою «Ионизацию» - первое значительное сочинение для ансамбля огромного количества ударных инструментов. Генри Кауэлл также был другом Николая, молодой Джон Кейдж постоянно посещал его концерты и приобщился на них к современной американской музыке, а в дальнейшем стал ее ярчайшим лидером.

В своих высокопрестижных энциклопедических трудах Николай Слонимский впервые за рубежом опубликовал полные творческие биографии многих и многих композиторов тогдашнего Советского Союза - от Мясковского до Шнитке, Денисова и Губайдулиной, от Эллера до Пярта и Ряэтса, от Хачатуряна до Тертеряна, от Гаджибекова до молодых учеников Кара Караева, от Палиашвили до Канчели.

Любознательность его была ненасытна, тонкость внутреннего слуха удивительна. В середине 80-х годов я познакомил дядю Николаса с Софией Губайдулиной, которую еще совсем не знали в Америке. Просмотрев ее партитуры, Николай Леонидович радостно воскликнул: «Это талант мирового класса, скоро во всех странах узнают эту замечательную музыку!»

Не прошло и двух-трех лет, как «Офферториум» Губайдулиной прогремел в Америке, открыв триумфальное шествие по миру ее чудесных сочинений.

Рассказывать о Николае Леонидовиче, милейшем дяде Коле, высокочтимом в музыкальном мире Николасе Слонимском можно бесконечно долго, неутомимо, с огромным удовольствием и душевным подъемом. Это был человек бесконечно доброжелательный, деятельно созидающий музыкальную жизнь. Он внес огромный вклад во взаимопонимание и взаимознание музыкантов России и Америки тогда, когда «железный занавес» был почти непробиваемым.

О своей вековой жизни, о больших людях, с которыми он работал, Николас Слонимский написал в своей книге «Абсолютный слух» блистательно, с талантом не только великого музыканта, но и выдающегося литератора. В отличие от точнейших музыкальных энциклопедий и словарей Слонимского,

не следует искать строгой документальности в этом полном фантазии и выдумки остроумном автобиографическом повествовании. В частности, персональные свойства характеров ряда музыкантов, с которыми общался автор, высвечены в несколько гиперболизированном преломлении. Но рассказчик не щадит и себя - вопреки обычаям мемуарного жанра, без прикрас представляет он свои дела и помыслы.

Впервые публикуемые на русском языке мемуары, имеющие огромный успех на Западе, - не элегическая исповедь сына Девятнадцатого века, а остро гротесковые, подчас трагикомические, часто самоироничные, лучезарные очерки и зарисовки деятельного участника событий века Двадцатого. Уверен, что эта жизнерадостная, глубокая и увлекательная книга - автобиография музыканта с абсолютным слухом и проницательным взором - найдет в России своего благодарного читателя.

Санкт-Петербург, 2004 г.

Сергей Слонимский

Отрывки из воспоминаний Николая Слонимского

Из Главы 1

Санкт-Петербург

Когда мне было шесть лет, мама сказала, что я гений.

Это открытие не удивило. Еще в нежном возрасте я знал: моя семья, как по материнской, так и по отцовской линии, всегда была питомником гениев. Среди них - поэты-революционеры, литературные критики, переводчики, экономисты, шахматные мастера,  создатели бесполезных искусственных языков, философы, гебраисты. Однако моему особому дарованию суждено было воплотиться в музыке.

Вынашивая меня, мама хотела мальчика, а любые ее желания даже в этой области, были законом. Она жаждала, чтобы у нее чередовались мальчики и девочки. Старший мой брат Александр родился в 1881 году, затем - в 1884-м - появилась на свет сестра Юлия. За ними было несколько мертворожденных детей, включая «трех французиков», как их называла мама: во время

поездки во Францию она носила тройняшек, но случился выкидыш. Ей пришлось год провести в постели, дабы я явился миру в целости и сохранности. Долгая беременность дала маме поэтическое право на драматизацию, и ей никогда не надоедало напоминать, на какие жертвы она пошла ради меня.

Я так быстро развивался, что еще до рождения, даже до того, как определился мой пол, меня уже называли Ньютончиком.

В письме 1941 года мать дала свой отчет о моем рождении. Свое подробное повествование она изложила в настоящем времени и от третьего лица, как будто лишь описывала события, а не была их главным участником:

«Внезапно раздается пронзительный крик. Горничная выскакивает из спальни с воплями: «Убили бедняжку!» Твои брат и сестра пытаются войти в спальню, но их не пускают. Затем еще один крик, похожий на писк маленького котенка или щенка. Открывается дверь, выходит тетя Люба и торжественно объявляет: «У вас братик!» - «Ньютончик?» - «Да, либо Ньютон, либо полный дурак. Время покажет». Но твои брат и сестра видят всего лишь красненькое личико, выглядывающее из наспех сооруженного пеленочного свертка. Их предупреждают, чтобы они громко не шумели, а в качестве награды обещают разрешить помогать при купании малыша. Отец тоже пытается помочь. Проверяет температуру воды, но тетя Люба, а она за главного, отстраняет его. Обычно такой кроткий, тут твой отец требует внимания. «Слишком много воды, - предупреждает он, - вы утопите нашего Ньютончика». Твоим брату и сестре запрещено приближаться к кроватке, на которой крохотное красное тельце пудрят и одевают в игрушечную рубашонку, закрывающую только грудку, а спинку оставляющую открытой. Их завораживает необычность происходящего. Раньше им не удавалось посмотреть на своих маленьких братьев: доктор каждый раз уносил их в своем саквояже, словно сломанных кукол. Они любуются Ньютончиком. «Какой красивый малыш, какие хорошенькие глазки!» Вдруг лицо Ньютончика сморщивается, и он разражается ужасным плачем. Кажется невероятным, что это крошечное создание может издавать столь громкие звуки. «Дайте его мне, он хочет есть», - говорит мама. Ньютончика прикладывают к груди, и ему после нескольких попыток удается

схватить ротиком сосок, который он уже не отпустит, пока досыта не наестся маминым молоком».

Так, к величайшей радости семьи Слонимских, произошло появление на свет будущего музыкального гения.

…Уже на заре жизни у меня обнаружился ценный дар - абсолютный слух. С его помощью я мгновенно и безошибочно называл любую ноту, сыгранную на фортепиано или другом музыкальном инструменте. Моя тетя по материнской линии Изабелла Венгерова, которая стала позднее известным преподавателем игры на фортепиано, взяла меня под свое крылышко и 6 ноября 1900 года по старому стилю дала мне первый урок. Я предстал восхищенным взорам друзей и родственников и, ко всеобщему удовольствию, исполнил популярный мотивчик «Чижика-пыжика».

Вскоре обнаружилось, что кроме пианистического дара во мне сидит еще и способность к запоминанию бесполезных чисел и дат…

Наличие абсолютного слуха свидетельствует о музыкальных способностях, хотя его отсутствие не исключает музыкального таланта и даже гения. Ни у Вагнера, ни у Чайковского не было абсолютного слуха, в то время как легионы посредственных композиторов им обладали. В нашей семье абсолютный слух был только у тети - Изабеллы Венгеровой, одного из моих младших братьев и у меня. Тетя часто играла у нас на фортепиано; она и обнаружила этот драгоценный дар, когда мы были еще совсем маленькими. Так как я был старше и гораздо напористее Владимира, моя способность точно называть ноты, сыгранные на фортепиано, проявилась очень рано, и это стало «гвоздем программы» для всех, кто приходил в наш дом. Я наслаждался демонстрацией своих способностей. Из таких элементов и складывался мой эгоцентризм, который, как чума, преследовал меня

в течение всех моих юных лет…

Когда мне исполнилось четырнадцать, тетушка решила зачислить меня в свой класс в Петербургской консерватории. Меня ввели в приемную, и я с благоговением увидел перед собой директора - знаменитого композитора Глазунова, с необъятными размерами которого (он весил около 130 килограмм) могла поспорить только контрапунктическая основательность его музыки.

Максимилиан Штейнберг, профессор теории и оркестровки, зять Римского-Корсакова, взял на фортепиано ноту и предложил мне назвать ее. Я сделал это. Тогда он сыграл две ноты вместе. Я их назвал. Уже с интересом он сыграл второе обращение доминант септаккорда в до мажоре. Я почувствовал себя жаворонком, взлетающим в небеса, и без колебаний мгновенно опознал все ноты. Затем Штейнберг взял уменьшенный септаккорд до - ми- бемоль - фа-диез - ля. Я без тени сомнения отбарабанил все ноты. Тогда Штейнберг подошел к Глазунову и что-то прошептал ему

на ухо. (Мне не нужно было объяснять, что он сказал, и мое подростковое эго раздулось в груди.) Глазунов сел за фортепиано и сыграл диссонантный, но легко разрешаемый аккорд: фа - до - си-бемоль - ми - ля, по порядку снизу вверх. Это был типично русский аккорд, любимый Чайковским, Римским-Корсаковым и самим Глазуновым. Я без ошибки назвал все ноты, и это явно

произвело на директора впечатление. Присутствовавшая при этом тетя Изабелла ничего не сказала, но лицо ее светилось фамильной гордостью. Чтобы быть принятым в ее класс, мне пришлось сыграть несколько выученных на совесть фортепианных пьес Шумана, прелюдию Шопена и Фа-мажорную мелодию Антона Рубинштейна.

Через полвека из архива Ленинградской консерватории мне прислали копию протокола этого вступительного экзамена с заключением Глазунова: «Несмотря на юный возраст, мальчик уже достиг определенного мастерства в игре, наряду с привлекательным и сильным тоном».

По окончании следующего экзамена Глазунов дополнил: «Талант великолепного музыкального виртуоза. Игра полна изящества и вкуса». Он поставил отметку «5» и в скобках приписал: «талант». Ни один гость не избежал удовольствия услышать от моей матери рассказ об этом «5 (талант)», в результате чего у меня развилось патологическое отвращение к самой этой фразе.

Был ли я вундеркиндом? Мать уверяла, что был, и стремилась всеми силами защитить мои нежные пальчики от грубого и жестокого внешнего мира. Отдавая меня в начальную школу, она обратилась к мальчишкам в классе с речью (тогда в России мальчики и девочки учились раздельно): «Мой сын пианист. Будьте осторожны, не повредите ему руки. Вы не должны играть с ним в грубые игры». Легко предугадать последствия подобных наставлений. На следующий же день меня побили…

…Я был типичным продуктом русской интеллигенции. Что спасло меня от полной дезориентации, так это очистительный фактор Революции, которая оставила мало возможностей для эгоцентричного копания в своих интеллектуальных внутренностях: борьба за выживание в самой элементарной форме стала главной задачей. В конце концов я уехал в наиболее уравновешенную и разумную часть мира - Соединенные Штаты Америки. Я женился на прекрасно обеспеченной, но удивительно нормальной американской девушке; у нас потрясающе рациональная и самостоятельная дочь и двое совершенно американских, филигранно сработанных внуков - мальчик и девочка. Тем не менее во мне сохранились следы русского менталитета, и я могу читать устрашающее описание русских интеллигентов у Достоевского, сделанное сто лет назад, с полным пониманием их иррационального поведения…

В моем собственном семействе не было никаких террористов; мятежный дух, пребывавший в моих близких, выражался преимущественно словами. Ни один из них никогда не брал в руки оружия. Однако кое-кто из членов моей семьи был глубоко и трагично вовлечен в русское революционное движение. Мой двоюродный брат Всеволод Венгеров был на короткое время выслан

царским режимом за участие в студенческой демонстрации.

По иронии судьбы он погиб во время одной из сталинских «чисток» - был расстрелян как контрреволюционер. После смерти Сталина он был реабилитирован, но это явилось слабым утешением для его вдовы и дочери.

…В некотором смысле история русского марксизма переплетается с историей моей семьи, так как именно мой отец в 1890 году опубликовал первую книгу о Карле Марксе на русском языке под названием «Экономическое учение Карла Маркса». Вскоре эта работа была переведена на немецкий, что показательно с точки зрения ее значимости в политических и социологических кругах.

Ленин, которому на момент ее первого издания было двадцать лет, вероятно, читал ее. Мой кузен, польский поэт Антоний Слонимский, не без иронии заметил, что наша семья несет прямую ответственность за большевистский переворот, поскольку именно из книги моего отца Ленин узнал о Марксовой доктрине пролетарской революции. В собственных сочинениях Ленина нет

доказательств этого забавного утверждения. В политическом памфлете с саркастическим названием «Кто такие ,,друзья народа" и как они воюют против социал-демократов», отпечатанном в 1894 году в подпольной типографии, Ленин зло написал о моем отце: «Г-н Слонимский… ясно и точно формулировал свою точку зрения обыкновенного либерала, абсолютно неспособного понять буржуазность современных порядков».

Толстой тоже читал книгу моего отца и оставил пространные замечания на полях экземпляра, который после смерти писателя показывали автору…

Отец служил редактором иностранного отдела в русском либеральном еженедельнике «Вестник Европы» (само название журнала отражало его западническую направленность). Отец не только комментировал события за границей, но и писал об общих социальных проблемах. Когда он опубликовал статью о самоубийстве, я был разочарован тем, что в ней не упоминались случаи самоубийств среди моих друзей.

Моя мать всегда рисовала отца интеллектуалом не от мира сего, читающим перед сном Тацита в оригинале и далеким от будничных забот семейной жизни... Мама любила сравнивать отца с Симеоном Столпником, средневековым монахом, который почти всю жизнь просидел на вершине столпа, с философским спокойствием взирая на копошащихся внизу.

В моей памяти отец остался идеалистом. Его единственным человеческим недостатком было то, что свои еженедельные статьи для журнала, написанные красивым каллиграфическим почерком, он приносил наборщику с опозданием. Часто он работал всю ночь, чтобы успеть к сроку. «Наверно, я опоздаю на свои собственные похороны», - однажды заметил он. Умер отец в

1918 году, прямо перед выходом последнего номера «Вестника Европы» - журнала, сметенного революцией. В этом выпуске был некролог в черной рамке, начинавшийся словами: «В памяти всех, кому дорога русская культура, навсегда останется имя Леонида Слонимского».

Отец ни разу не принял участия в открытых выступлениях во время революционных беспорядков 1905 года. Несмотря на это, зловеще-черная тень реакции, нависшая в те годы над Россией, коснулась и его. Царская цензура обиделась на отца за издание царской конституции, которая вскоре после ее обнародования в 1905 году была сведена правительством на нет путем внесения тщательно сформулированных дополнений. Перед моими глазами до сих пор стоит кошмарная сцена: трое здоровых русских

полицейских с лицами, похожими на голые зады, врываются в наш дом с обыском, ищут подрывную литературу. Не сказав ни слова, один из них стаскивает с книжной полки дюжину экземпляров отцовского издания конституции и швыряет их в мешок из дерюги. При моем почти религиозном уважении к печатному слову уже одного этого было достаточно, чтобы сделать из меня, одиннадцатилетнего мальчугана, революционера.

А вот другое яркое воспоминание: в «либеральные» годы, которые последовали за неудавшейся революцией 1905 года, отец взялся за издание политической энциклопедии. Был напечатан один-единственный том. В следующем томе должна была содержаться статья о премьер-министре России графе Витте. Однажды утром в нашем доме появился посыльный с письмом от самого Витте, в котором граф просил отца о встрече для беседы по поводу содержания будущей статьи. Такой необычный знак официального признания работы отца поразил меня и братьев, но отец отказался. «Многоуважаемый Сергей Юльевич, - писал он в записке, которую передал с тем же посыльным, - Вы оказали мне большую честь, выразив желание побеседовать и обменяться мнениями касательно Вашей политики. Боюсь, однако, что такая встреча может создать впечатление предварительного обсуждения содержания статьи, как если бы я был Вашим полуофициальным представителем. В этой связи вынужден почтительно отказаться от Вашего приглашения».

…о юности мамы мне было известно многое. Правда, ее автобиографические излияния были приукрашены желанием представить себя в лучшем свете: сначала - молодой идеалисткой 1870-х, затем (после замужества в 1880 году) - верной женой и наконец - преданной матерью, пожертвовавшей ради своих детей удовольствиями жизни. Из объективных источников и ее объемистой переписки видно, что в молодости она действительно придерживалась радикальных взглядов. Внешне это проявлялось в короткой стрижке, которую в то время воспринимали как признак «нигилизма». Мама поступила на только что открывшиеся в Петербурге Бестужевские курсы, где изучала медицину и сумела успешно сдать экзамен по анатомии (даже годы спустя она знала латинские названия отделов мозга). Впрочем, когда дело дошло до занятий в анатомическом театре, она тут же упала в обморок. Этим и закончилась ее медицинская карьера, а обморок, по всей вероятности, оказался первым проявлением падучей - grand mal' (беды (франц.)), от которой она страдала всю жизнь.

В студенческие годы мама жила в Петербурге с соседкой в скромной комнате. Однажды, возвращаясь к себе с вокзала, она щедро дала на чай извозчику за помощь при переносе багажа, но тот почему-то замешкался и не уходил. «Чего вы ждете?» - спросила мама. «Если позволите, не будет ли ваша милость так добра дать мне несколько копеек на водку?» Упоминание опьяняющего напитка делало для моей матери невозможным удовлетворить просьбу: она твердо верила, что алкоголь сродни дьявольщине. Вмешалась хозяйка квартиры и сурово приказала извозчику уйти, но мама решила поставить точку в вопросе морали: «Кажется, в доме напротив живет Достоевский? Я спрошу у него, что делать». - «Он кто, священник?» - спросила хозяйка квартиры. «Гораздо больше, чем священник. Он святой, который может судить, где добро, а где зло. То, что он проповедует, для нас закон нравственности».

Достоевский действительно жил на Бассейной улице, где мама снимала комнату. Она поспешила туда и увидела фамилию писателя на дверях квартиры, вход в которую был со двора. Дернула за шнурок колокольчика, дверь открыла женщина в простенькой кофте. «Могу ли я видеть Федора Михайловича?» - спросила мама. Женщина крикнула: «К вам пришла молодая дама». Голос ответил: «Проводи ее». Достоевский работал за столом, в правой руке держа ручку с металлическим пером. Мать сразу узнала его по фотографиям, но ее поразил потрепанный наряд писателя -

старая выцветшая куртка из грубой шерсти и брюки в жирных пятнах. Удивила и убогая обстановка маленькой, с низким потолком комнаты. Из мебели - только письменный стол и кровать с двумя подушками, покрытыми пестрой материей. Достоевский всегда жил на грани нищеты. «О чем вы желаете со мной поговорить?» - спросил он. Преодолев первое смущение, она передала ему свою дилемму по поводу извозчика. Достоевский сказал: «Вы правильно поступили, но перед тем как высказать свое суждение, я бы хотел знать, чем вы сами зарабатываете на жизнь». Мать объяснила, что она курсистка, изучает медицину.

«Хорошо, - продолжил писатель. - Теперь представьте себе такую ситуацию: если вас в качестве доктора пригласят к больному и тот должен будет заплатить вам определенную сумму, станете ли вы просить о дополнительной оплате?» - «Конечно, нет», - ответила мать. «Тогда почему вы думаете, что можно давать на чай простому крестьянину? Или вы ставите его ниже себя? Без сомнения, он почувствовал вашу снисходительность; простые люди очень чувствительны к неравенству, оно их оскорбляет. Именно в этом и заключается суть вашей проблемы»…

…Судя по фотографиям мамы 1870-х и начала 1880-х годов, она была довольно привлекательной женщиной, без всяких признаков нервозности, хотя на самом деле именно это качество превратило почти всю ее жизнь в череду скандалов. На снимках 1894 года она со мной, младенцем, на руках - еще видна ее стройная фигура, но впоследствии мама располнела до такой степени, что почти потеряла способность двигаться. Ей было трудно подниматься по лестнице до нашей квартиры, и мне с двумя младшими

братьями постоянно приходилось толкать ее вверх по ступенькам.

Неразумному ребенку такие необычные мероприятия казались нормальными, и я был удивлен, когда узнал, что ни один из моих одноклассников не подталкивает свою мать вверх по лестнице.

На припадки эпилепсии, вызванные у мамы мелкими ссорами с домашними, было жутко смотреть: тело ее костенело, лицо уродливо искажалось от судорог. При этом ее сила невероятно возрастала, так что только с помощью нескольких человек можно было сдвинуть ее с места. Иногда даже обливание целым ведром воды не приносило облегчения. Мне это тогда казалось

репетицией смерти.

Мать была одержима подозрениями, что слуги всё крадут. Как только она не могла найти какую-нибудь вещь, будь то будильник или столовое серебро, учинялся обыск всех слуг и их жалких пожитков, не исключая даже нашу святую няню Ольгу. Для меня и младших братьев сцены, сопровождавшиеся виртуозной бранью матери и плачем обвиняемых, остались самыми кошмарными воспоминаниями детства…

…Желая дополнить скудный заработок отца, мама взяла денег в долг и в 1909 году приобрела небольшой кинотеатр «Симпатия», расположенный недалеко от нашего дома в Петербурге. Ее дело процветало, и каждый день, когда кинотеатр был открыт, она приносила домой полный мешочек разменного серебра…

Существовала … глубокая тайна, имеющая прямое отношение к нашей семье. По происхождению мы евреи, но при рождении нас крестили, чтобы оградить от унижений, которым в царской России подвергались люди иудейской веры. Я рос в уверенности, что евреи - вымершее племя вроде мидян или шумеров, о которых в учебнике по истории для старших классов говорилось: «Мидяне и шумеры - вымершие народы, о которых ничего не известно» - школьная бессмыслица, ставшая притчей во языцех среди русской интеллигенции.

Семейная легенда гласит, будто я как-то спросил поэта Николая Минского (он был женат сначала на моей кузине, а потом на тете Зинаиде), сохранились ли еще евреи. «Хотелось бы мне увидеть настоящего еврея», - якобы сказал я, на что Минский дружелюбно ответил: «Так посмотри в зеркало». Я принял это за шутку. Настоящую травму мне нанесло открытие, сделанное в пятнадцать лет. Тетя Изабелла собиралась уехать на лето в Вену,

чтобы встретиться там со своим троюродным братом, пианистом Лео ван Юнгом, который был к тому же ее первой любовью. Она показала мне свой паспорт, и меня удивило, что ее имя значилось как Ирина, а в скобках стояло «Изабелла». Я никогда не слышал, чтобы ее звали Ириной. «Ирина - мое христианское имя, - пояснила она просто, - а Изабелла - иудейское». Это меня озадачило, и я спросил, что она имела в виду под словом «иудейское».

«Но я же еврейка, - отвечала она, в свою очередь озадаченная моим вопросом. - Ты хочешь сказать - вам никогда не говорили, что вы евреи?» Я почувствовал, как искусственный мир, возведенный матерью, рушится. Неужели я теперь заодно с одноклассником Берковичем, который демонстративно вышел из класса перед уроком Закона Божия? Неужели я чужой России, русской литературе, русской музыке? Я вспомнил, что мальчишки на улице обзывали меня жидом и выставляли уголок носового платка в виде свиного уха в насмешку над евреями, которым запрещалось есть свинину. Но я всегда любил свиные отбивные, так какое отношение имела ко мне эта пантомима?

Я знал, что семья моего отца из Польши, а семья матери с Украины, так что, когда одноклассники спрашивали еврей ли я, я мог ответить, не соврав, что наполовину я поляк, а наполовину украинец. Последняя точка над "і" была поставлена, когда я просматривал в Российской энциклопедии биографию отца и увидел ссылку «сын предыдущего». Предыдущим был Хаим-Зелиг Слонимский, про которого говорилось, что он выдающийся еврейский ученый в области гуманитарных и естественных наук.

Итак, это правда: я - еврей.

Набравшись духа, я прямо спросил у матери, еврейка ли она. В ярости она закричала: «Это неправда! Я украинка, а твой отец - русский поляк!» Тете  Изабелле мама отправила возмущенное письмо с обвинениями во вмешательстве в воспитание ее детей. «Есть семьи с наследственным сифилисом, - писала она,- но ни один чужак не имеет морального права говорить невинным детям, что их кровь заражена сифилисом. С еврейской

кровью то же самое». И она швырнула тете Изабелле страшное обвинение: «Ты уничтожила собственного ребенка, когда забеременела в шестнадцать лет. Какое право ты имеешь уничтожать чужих детей?»

Все так же настроенная отрицать наше еврейское происхождение, цепляясь за свои спасительные кресты и иконы, мать состряпала фантастическую историю о происхождении самой фамилии Слонимский. Она рассказала мне и младшим братьям, что наши далекие предки были правителями города Слоним в Польше, но в Средние века революция их свергла. Николай Минский, который присутствовал при очередном пересказе версии «падения дома Слонимских», довольно грубо перебил ее. «Это была не революция, - сказал он, - это был погром!»

По-видимому, откровение о нашем еврейском происхождении больнее всего ударило по брату Михаилу, будущему советскому писателю. Это следует из его разговора с русским писателем-эмигрантом Романом Гулем, который вспоминает:

«Слонимский как-то рассказал мне, что лет до двенадцати он не знал, что он еврей. «Родители нас воспитывали глупо в высшей степени, с детства мы слышали о себе какие-то басни, что мы русские и какого-то хорошего рода, чуть ли не Рюриковичи (буквальные слова Слонимского. - Р. Г.). Мы в это верили. И когда в гимназии, например, в младших классах ученики чем-либо обижали гимназистов-евреев, я всегда за них заступался, и мне было приятно сознание, что я заступаюсь за слабых, подвергающихся насмешкам и обидам. Но вот, когда мне было лет двенадцать, приехала к нам тетка из провинции. Я ее никогда не видел, тетка эта по типу была ярко выраженная еврейка и весьма резкая на язык. И как-то, когда я при ней что-то сказал о нашей русскости", она вдруг расхохоталась и сообщила мне, что мы настоящие евреи, только крещеные. Для меня это был самый страшный шок в моей жизни (буквальные слова Слонимского. - Р. Г.)».

Мне самому понадобилось несколько лет, чтобы примириться со своим ложным положением между русским сознанием и еврейским происхождением. Я не мог больше без ощущения лицемерия носить на шее золотой крестик и снял икону моего покровителя святого Николая, смотревшего с изголовья кровати каждый вечер, когда я укладывался спать. Мог ли я продолжать верить в Бога, в любого Бога? Брат Александр утешал меня, объясняя, что Бог - просто поэтический миф и что Пушкин тоже не верил в Бога.

Еврейские музыканты имели парадоксальный правовой статус в России. Больше половины учащихся Петербургской консерватории были евреями. Формально их присутствие в столице считалось нелегальным. Но русские аристократы и даже члены царской семьи любили музыку. «По секрету всему свету» рассказывали, что великая княгиня Елена Павловна, защищая молодых еврейских музыкантов от полицейской травли, укрывала их в собственном дворце. Глазунов, директор Петербургской консерватории, восхищался евреями. Иногда относительно некоторых студентов-неевреев он говорил, что «разочарован их христианской игрой». В российских гимназиях и университетах для евреев была установлена процентная норма, тщательно высчитанная в соответствии с их долей во всем населении…

…В 1881 году, вскоре после рождения моего старшего брата Александра, родители решили принять греческую православную веру - официальную религию России. Как большинство русских интеллигентов, они были агностиками и не разделяли никаких религиозных взглядов. Упорствовать в иудейской вере означало бы обречь своих детей на тяготы дискриминации. Так я был крещен со всей полагающейся торжественностью греческого православного обряда.

Моим крестным отцом стал великий православный философ Владимир Соловьев. Он был хорошо известен в кругах русской интеллигенции не только как либеральный православный философ (который призвал Александра Ш не казнить убийц его отца), но и как блестящий поэт-модернист. Верующие русские настолько благоговели перед ним, что когда я сказал одному знакомому о том, что Соловьев мой крестный отец, он дотронулся до моего плеча указательным пальцем и сказал: «Я хотел прикоснуться к божеству».

Соловьев расстроился, оттого что меня не назвали в его честь, хотя он лично окунал меня в купель. Это недоразумение исправили тем, что моего младшего брата, которого тоже крестил Соловьев, назвали-таки Владимиром…

…Несмотря на свою решимость преуспеть, по окончании гимназии я не получил желанной золотой медали и вынужден был довольствоваться серебряной. Этой оплошностью я нарушил семейную традицию, так как и Александр, и Юлия были золотыми медалистами.

Моей сестре было всего четырнадцать, когда она окончила школу, и ей пришлось выдержать жестокую конкуренцию за большую золотую медаль со своей соперницей, болезненной девочкой по фамилии Рыжова…

…Триумфально окончив школу, Юлия поступила в женское училище и в качестве основного предмета выбрала математику. Помню, с каким уважением я, маленький мальчик, смотрел в ее тетради, испещренные загадочными знаками интеграла, похожими на эфы скрипки. Тогда же Юлия поступила в школу драмы и танца. Из нее не получилось профессиональной танцовщицы, однако впоследствии она добилась некоторого успеха как драматическая актриса. Среди ее ролей были Офелия в «Гамлете»

и Нора в «Кукольном доме» Ибсена. Она не умела перевоплощаться - это всегда была Юлия, притворяющаяся Офелией или Норой. Тем не менее она отыграла несколько сезонов в гастролирующей труппе, ездила с театром на гастроли в Баку и Иркутск... Позднее Юлия серьезно занялась журналистикой, каковой и было суждено стать ее основной профессией.

Страстное желание удивлять выражалось главным образом в музыке, которая, в конце концов, была моим главным занятием. Еще студентом Петербургской консерватории я повергал аудиторию в изумление тем, что научился играть шопеновский "Этюд на черных клавишах" (Этюд соль-бемоль мажор, ор. 10, № 5), правой рукой катая апельсин по клавишам верхнего регистра, а левой воспроизводя аккомпанемент в нижнем регистре. Другой трюк заключался в том, чтобы получить приемлемое подобие сложного пассажа скрипок из Увертюры к «Тангейзеру» с помощью glissando на расческе, Я выработал такую технику, что мог играть, сидя спиной к клавиатуре. Это я называл «ретродигитальной тергиверсацией» (От латинских слов "retro" (назад, обратно), "digiti" (пальцы), "tergiversor" (поворачиваться спиной)). Еще я мог пробежать Минутный вальс Шопена (Вальс ре-бемоль мажор, ор. 64, № 1) (без повторов) за сорок три секунды, а это, насколько мне известно, мировой рекорд.

Мне нравилось производить впечатление на свою доброжелательную аудиторию этими несложными махинациями. Но вот какая мысль начала вторгаться в клоунаду и терзать меня: на моем счету не было ни одного реально ощутимого достижения, тогда как мои менее одаренные ровесники уже вышли на мировую арену. Один получил сертификат члена Французского астрономического общества, подписанный его прославленным президентом Камилем Фламмарионом, другой сочинил песню, которую

исполнил известный певец. Даже в самых безудержных фантазиях я не предугадывал свое будущее, когда тоже получу признание и смогу состояться не только как музыкант с именем, но и как автор нескольких книг, написанных на языке, которого тогда вовсе не знал, и выпущенных в легендарной стране в другом полушарии. Но к тому времени, когда все это стало реальностью, я был уже несостоявшимся вундеркиндом - лишенным своего самоподпитывающегося тщеславия, не склонным более к самолюбованию перед благосклонными зеркалами и смакованию напечатанных комплиментов, которые когда-то приводили меня в экстаз. Даже почетная докторская степень - заоблачная фантазия моего юношеского эгоцентризма - утратила сияние славы, когда я, уже не вундеркинд, в конце концов получил ее.

следующая часть: https://agbutin.livejournal.com/7905.html

Преображенская улица, Слонимский, Санкт-Петербург, Музыка, Саперный переулок, Венгеровы, история

Previous post Next post
Up