8 сентября 1826 года в Чудовом монастыре Московского Кремля состоялась встреча Александра Сергеевича Пушкина с императором Николаем I, которой завершилась ссылка поэта в Михайловское.
Трудно переоценить значение А.С.Пушкина для русской культуры. Смыслы и ценности, содержащиеся в его произведениях, вот уже 200 лет играют важнейшую роль в формировании национального самосознания, идентичности русского человека.
И все эти два века не прекращаются споры: кто он, Пушкин? Демократ, либерал, друг декабристов? Или патриот, государственник, монархист? Представляется, что неправильно воспринимать личность Пушкина как нечто застывшее и неизменное. Александр Сергеевич, как любой живой человек, менялся с годами. Пушкин-лицеист весьма отличается от Пушкина 1830-х годов.
В статье Владислава Ходасевича «Пушкин и Николай I», вышедшей в 1938 году, приводятся воспоминания графа Юлиуша Струтынского. Струтынский, родившийся в 1810 году, был последним отпрыском рода, принадлежавшего к высшей польской аристократии. В 1829 году он поступил в Митавский гусарский полк, а в тридцатых годах, молодым офицером, неоднократно бывал в Москве, где его двоюродная сестра была замужем за кн. П.С. Голицыным. В один из этих наездов он познакомился с Пушкиным и имел с ним длительный разговор, который впоследствии изложил в одном из томов своих обширных мемуаров, изданных в Кракове в 1873 году под псевдонимом Юлия Саса. Отрывок, посвященный А.С. Пушкину, был перепечатан одним польским журналом в 1937 году. Авторитет Ходасевича как выдающегося пушкиниста не подлежит сомнению. Он счел возможным охарактеризовать Струтынского как достоверный источник. Отметим также, что польский язык был родным для Ходасевича.
Вот отрывок из текста записи, сделанной Сасом-Струтынским, о разговоре с Пушкиным после встречи с императором:
«Молодость, - говорил Пушкин, - это горячка, безумие, напасть. Её побуждения обычно бывают благородны, в нравственном смысле даже возвышенны, но чаще всего ведут к великой глупости, а то и к большой вине. Вы, вероятно, знаете, потому что об этом много писано и говорено, что я считался либералом, революционером, конспиратором, - словом, одним из самых упорных врагов монархизма и в особенности самодержавия. Таков я и был в действительности. История Греции и Рима создала в моём сознании величественный образ республиканской формы правления, украшенной ореолом великих мудрецов, философов, законодателей, героев; я был убеждён, что эта форма правления - наилучшая. Философия XVIII века, ставившая себе единственной целью свободу человеческой личности и к этой цели стремившаяся всею силою отрицания прежних социальных и политических законов, всею силою издевательства над тем, что одобрялось из века в век и почиталось из поколения в поколение, - эта философия энциклопедистов, принесшая миру так много хорошего, но несравненно больше дурного, немало повредила и мне. Крайние теории абсолютной свободы, не признающей над собою ничего ни на земле, ни на небе; индивидуализм, не считавшийся с устоями, традициями, обычаями, с семьёй, народом и государством; отрицание всякой веры в загробную жизнь души, всяких религиозных обрядов и догматов, - всё это наполнило мою голову каким-то сияющим и соблазнительным хаосом снов, миражей, идеалов, среди которых мой разум терялся и порождал во мне глупые намерения. Мне казалось, что подчинение закону есть унижение, всякая власть - насилие, каждый монарх - угнетатель, тиран своей страны, и что не только можно, но и похвально покушаться на него словом и делом. Не удивительно, что под влиянием такого заблуждения я поступал неразумно и писал вызывающе, с юношеской бравадой, навлекающей опасность и кару. Я не помнил себя от радости, когда мне запретили въезд в обе столицы и окружили меня строгим полицейским надзором. Я воображал, что вырос до размеров великого человека и до чёртиков напугал правительство. (...)
Но всему своя пора и свой срок. Время изменило лихорадочный бред молодости. Всё ребяческое слетело прочь. Всё порочное исчезло. Сердце заговорило с умом словами небесного откровения, и послушный спасительному призыву ум вдруг опомнился, успокоился, усмирился; и когда я осмотрелся кругом, когда внимательней, глубже вникнул в видимое, - я понял, что казавшееся доныне правдой было ложью, чтимое - заблуждением, а цели, которые я себе ставил, грозили преступлением, падением, позором! Я понял, что абсолютная свобода, не ограниченная никаким Божеским законом, никакими общественными устоями, та свобода, о которой мечтают и краснобайствуют молокососы или сумасшедшие, невозможна, а если бы была возможна, то была бы гибельна, как для личности, так и для общества; что без законной власти, блюдущей общую жизнь народа, не было бы ни родины, ни государства, ни его политической мощи, ни исторической славы, ни развития; что в такой стране, как Россия, где разнородность государственных элементов, огромность пространства и темнота народной (да и дворянской!) массы требуют мощного направляющего воздействия, - в такой стране власть должна быть объединяющей, гармонизирующей, воспитывающей и долго ещё должна оставаться диктаториальной или самодержавной, потому что иначе она не будет чтимой и устрашающей, между тем как у нас до сих пор непременное условие существования всякой власти - чтобы перед ней смирялись, чтобы в ней видели всемогущество, полученное от Бога, чтобы в ней слышали глас самого Бога.
Конечно, этот абсолютизм, это самодержавное правление одного человека, стоящего выше закона, потому что он сам устанавливает закон, не может быть неизменной нормой, предопределяющей будущее, самодержавию суждено подвергнуться изменению и некогда поделиться половиною своей власти с народом. Но это наступит ещё не скоро, потому что скоро наступить не может и не должно.
- Почему не должно? - спросил я с удивлением.
- Всё внезапное вредно, - отвечал Пушкин. - Глаз, привыкший к темноте, надо постепенно приучать к свету. Природного раба надо постепенно обучать разумному пользованию свободой. Понимаете? Наш народ еще тёмен, почти дик; дай ему послабление - он взбесится. И дворянство наше - не лучше. За его внешним лоском кроется глубокая внутренняя тьма. У народа, по крайности, можно доискаться сердца, а у дворянства и сердца нет! Ибо кто есть истинный угнетатель народа? Оно! Кто задерживает развитие его понятий, культуры, ума? Оно! Кто сводит на нет все усилия правительства к улучшению народной жизни? Оно! У нас каждый помещик - деспотический властелин своих подданных. Он питается их потом, пьёт их кровь! Ценой их труда он оплачивает ненужные поездки за границу, откуда возвращается с пустым карманом и головой, полной философических, филантропических и передовых идей, которые у себя дома он насаждает, деря с несчастного мужика две шкуры и зверски над ним измываясь.
- А что же правительство? - спросил я.
- Высшее правительство об этом не знает, потому что низшее подкуплено! - отвечал Пушкин, вскакивая с места.
- Но ведь есть губернаторы, предводители дворянства, начальники жандармских управлений, через которых правда должна дойти до высших сфер правительства, до самого императора?
- А разве сами эти губернаторы - не помещики? - перебил Пушкин. - Разве у этих предводителей нет своих подданных? Ворон ворону глаз не выклюет, друг мой! С волками жить - по-волчьи выть! Это - вечная истина, неопровержимая.
- И тем более печальная! - воскликнул я.
- Верно, - продолжал Пушкин. - Не весело, друг мой, смотреть на то, что у нас творится, но было бы несправедливо сваливать всю тяжесть вины на императора Николая. Я знаю его лучше, чем другие, потому что у меня к тому был случай. (...) Должен признать (...), что императору Николаю я обязан обращением моих мыслей на путь более правильный и разумный, которого я искал бы ещё долго и, может быть, тщетно, ибо смотрел на мир не непосредственно, а сквозь кристалл, придающий ложную окраску простейшим истинам, смотрел не как человек, умеющий разобраться в реальных потребностях общества, а как мальчик, студент, поэт, которому кажется хорошо всё, что его манит, что ему льстит, что его увлекает!». (Ходасевич Вл.Ф. «Пушкин и Николай I» // Ходасевич Вл.Ф. «Книги и люди. Этюды о русской литературе», «Жизнь и мысль», М., 2002 г.)
Краткая предыстория встречи Пушкина с Николаем I такова: в ночь с 3 на 4 сентября 1826 года в Михайловское, где Александр Сергеевич отбывал ссылку (он был сослан туда по распоряжению Александра I), прибыл фельдъегерь для сопровождения поэта в Москву. Пушкину разъяснили, что против него нет никаких обвинений, а император просто изъявил желание встретиться с ним.
«Помню, что, когда мне объявили приказание государя явиться к нему, душа моя вдруг омрачилась - не тревогою, нет! - но чем-то похожим на ненависть, злобу, отвращение, - говорится от лица А.С. Пушкина в мемуарах Ю. Струтынского, отрывок из которых приводит В. Ходасевич. - Мозг ощетинился эпиграммой, на губах играла насмешка (…) И что же? (...) Вместо надменного деспота, кнутодержавного тирана я увидел человека рыцарски-прекрасного, величественно-спокойного, благородного лицом. Вместо грубых и язвительных слов угрозы и обиды, я слышал снисходительный упрёк, выраженный участливо и благосклонно.
- Как? - сказал мне император, - и ты враг твоего государя? Ты, которого Россия вырастила и покрыла славой? Пушкин, Пушкин! Это не хорошо! Так быть не должно!
Я онемел от удивления и волнения. Слово замерло на губах. Государь молчал, а мне казалось, что его звучный голос ещё звучал у меня в ушах, располагая к доверию, призывая о помощи. Мгновения бежали, а я не отвечал.
- Что же ты не говоришь? Ведь я жду?! - сказал государь и взглянул на меня пронзительно.
Отрезвлённый этими словами, а ещё больше его взглядом, я, наконец, опомнился, перевёл дыхание и сказал спокойно:
- Виноват и жду наказания.
- Я не привык спешить с наказанием! - сурово ответил император. - Если могу избежать этой крайности - бываю рад. Но я требую сердечного, полного подчинения моей воле. Я требую от тебя, чтоб ты не принуждал меня быть строгим, чтобы ты помог мне быть снисходительным и милостивым. Ты не возразил на упрёк во вражде к своему государю - скажи же, почему ты враг ему?..
- Простите, Ваше Величество, что, не ответив сразу на ваш вопрос, я дал вам повод неверно обо мне думать. Я никогда не был врагом моего Государя, но был врагом абсолютной монархии.
Государь усмехнулся на это смелое признание и воскликнул, хлопая меня по плечу:
- Мечтанья итальянского карбонарства и немецких Тугендбундов! Республиканские химеры всех гимназистов, лицеистов, недоваренных мыслителей из университетской аудитории! С виду они величавы и красивы - в существе своем жалки и вредны! Республика есть утопия, потому что она есть состояние переходное, ненормальное, в конечном счёте всегда ведущая к диктатуре, а через неё - к абсолютной монархии. Не было в истории такой республики, которая в трудные минуты обошлась бы без самоуправства одного человека и которая избежала бы разгрома и гибели, когда в ней не оказалось дельного руководителя. Силы страны в сосредоточенной власти, ибо где все правят - никто не правит; где всякий - законодатель, там нет ни твёрдого закона, ни единства политических целей, ни внутреннего лада. Каково следствие всего этого? Анархия!
Государь умолк, раза два прошёлся по кабинету, вдруг остановился предо мной и спросил:
- Что ж ты на это скажешь, поэт?
- Ваше Величество, - отвечал я, - кроме республиканской формы правления, которой препятствует огромность России и разнородность населения, существует ещё одна политическая форма: конституционная монархия...
- Она годится для государств, окончательно установившихся, - перебил государь тоном глубокого убеждения, - а не для тех, которые находятся на пути развития и роста. Россия ещё не вышла из периода борьбы за существование. Она ещё не добилась тех условий, при которых возможно развитие внутренней жизни и культуры. Она ещё не добыла своего политического предназначения. Она ещё не оперлась на границы, необходимые для её величия. Она ещё не есть тело вполне установившееся, монолитное, ибо элементы, из которых она состоит, до сих пор друг с другом не согласованы. Их сближает и спаивает только самодержавие - неограниченная, всемогущая воля монарха. Без этой воли не было бы ни развития, ни спайки, и малейшее сотрясение разрушило бы всё строение государства. Неужели ты думаешь, что, будучи нетвёрдым монархом, я мог бы сокрушить главу революционной гидры, которую вы сами, сыны России, вскормили на гибель ей! Неужели ты думаешь, что обаяние самодержавной власти, врученное мне Богом, мало содействовало удержанию в повиновении остатков гвардии и обузданию уличной черни, всегда готовой к бесчинству, грабежу и насилию? Она не посмела подняться против меня! Не посмела! Потому что самодержавный царь был для неё живым представителем Божеского могущества и наместником Бога на земле; потому что она знала, что я понимаю всю великую ответственность своего призвания и что я не человек без закала и воли, которого гнут бури и устрашают громы!
Когда он говорил это, ощущение собственного величия и могущества, казалось, делало его гигантом. Лицо его было строго, глаза сверкали. Но это не были признаки гнева, нет! Он в эту минуту не гневался, но испытывал свою силу, измеряя силу сопротивления, мысленно с ним боролся и побеждал. Он был горд и в то же время доволен. Но вскоре выражение его лица смягчилось, глаза погасли, он снова прошёлся по кабинету, снова остановился предо мною и сказал:
- Ты ещё не все высказал. Ты ещё не вполне очистил свою мысль от предрассудков и заблуждений. Может быть, у тебя на сердце лежит что-нибудь такое, что его тревожит и мучит? Признайся смело, я хочу тебя выслушать и выслушаю.
- Ваше Величество, - отвечал я с чувством, - вы сокрушили главу революционной гидры. Вы совершили великое дело - кто станет спорить? Однако... есть и другая гидра, чудовище страшное и губительное, с которым вы должны бороться, которого должны уничтожить, потому что иначе оно вас уничтожит!
- Выражайся яснее, - перебил государь, готовясь ловить каждое моё слово.
- Эта гидра, это чудовище, - продолжал я, - самоуправство административных властей, развращенность чиновничества и подкупность судов. Россия стонет в тисках этой гидры поборов, насилия и грабежа, которая до сих пор издевается даже над вашей властью. (…) Что ж удивительного, если нашлись люди, решившиеся свергнуть такое положение вещей? Что ж удивительного, если они, возмущенные зрелищем униженного и страдающего отечества, подняли знамя сопротивления, разожгли огонь мятежа, чтоб уничтожить то, что есть, и построить то, что должно быть: вместо притеснения - свободу, вместо насилия - безопасность, вместо продажности - нравственность, вместо произвола - покровительство закона, стоящего надо всеми и равного для всех! Вы, Ваше Величество, можете осудить развитие этой мысли, незаконность средств к её осуществлению, излишнюю дерзость предпринятого, но не можете не признать в ней порыва благородного! Вы могли и имели право покарать виновных, в патриотическом безумии хотевших повалить трон Романовых, но я уверен, что, даже карая их, в глубине души вы не отказали им ни в сочувствии, ни в уважении! Я уверен, что если государь карал, то человек прощал!
- Смелы твои слова, - сказал государь сурово, но без гнева. - Значит, ты одобряешь мятеж? Оправдываешь заговор против государства? Покушение на жизнь монарха?
- О нет, Ваше Величество, - вскричал я с волнением, - я оправдываю только цель замысла, а не средства! Ваше Величество умеет проникать в души - соблаговолите проникнуть в мою, и Вы убедитесь, что всё в ней чисто и ясно! В такой душе злой порыв не гнездится, а преступление не скрывается!
- Хочу верить, что так, и верю! - сказал государь более мягко. - У тебя нет недостатка ни в благородных побуждениях, ни в чувствах, но тебе не достаёт рассудительности, опытности, основательности. Видя зло, ты возмущаешься, содрогаешься и легкомысленно обвиняешь власть за то, что она сразу не уничтожила это зло и на его развалинах не поспешила воздвигнуть здание всеобщего блага. Легко критикующему, но тяжко творцу. Для глубокой реформы, которой Россия требует, мало одной воли монарха, как бы он ни был твёрд и силён. Ему нужно содействие людей и времени. (…) Что же до тебя, Пушкин… ты свободен! Я забываю прошлое - даже уже забыл! Не вижу пред собой государственного преступника - вижу лишь человека с сердцем и талантом, вижу певца народной славы, на котором лежит высокое призвание - воспламенять души вечными добродетелями и ради великих подвигов! Теперь... можешь идти! Где бы ты ни поселился (ибо выбор зависит от тебя), помни, что я сказал и как с тобой поступил. Служи родине мыслью, словом и пером. Пиши для современников и для потомства. Пиши со всей полнотой вдохновения и совершенной свободой, ибо цензором твоим - буду я!
Такова была сущность Пушкинского рассказа. Наиболее значительные места, запечатлевшиеся в моей памяти, я привёл почти дословно».
(Ходасевич Вл.Ф. «Пушкин и Николай I» // Ходасевич Вл.Ф. «Книги и люди. Этюды о русской литературе», «Жизнь и мысль», М., 2002 г.)
Ходасевич отмечает:
«Несколько странно, что у Струтынского нет упоминания о вопросе государя: что сделал бы Пушкин, если бы 14 декабря был в Петербурге (14 декабря 1825 года произошло восстание декабристов - С.И.)? - И нет пушкинского ответа о том, что он стал бы в ряды мятежников. Этот пункт беседы бесспорно устанавливается показаниями обоих участников. Однако такой пропуск может быть различно объяснен».
Далее в своей работе В. Ходасевич объясняет, почему достоверность записи Струтынского не вызывает сомнений.
В письмах друзьям Александр Сергеевич утверждал, что был принят монархом самым любезным образом. В свою очередь, Николай I сразу после беседы с Пушкиным поделился с одним из своих царедворцев мыслью, что только что разговаривал с одним из умнейших людей в стране.
Через 2 месяца после встречи с Николаем I, 15 ноября 1826 года, Пушкин пишет записку о «О народном воспитании», где, в частности, говорится:
«Последние происшествия обнаружили много печальных истин. Недостаток просвещения и нравственности вовлек многих молодых людей в преступные заблуждения. (…) Должно надеяться, что люди, разделявшие образ мыслей заговорщиков, образумились; что, с одной стороны, они увидели ничтожность своих замыслов и средств, с другой - необъятную силу правительства, основанную на силе вещей. Вероятно, братья, друзья, товарищи погибших успокоятся временем и размышлением, поймут необходимость и простят оной в душе своей. (…) Не одно влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества; воспитание, или, лучше сказать, отсутствие воспитания есть корень всякого зла. (…) Одно просвещение в состоянии удержать новые безумства, новые общественные бедствия. (…) Изучение России должно будет преимущественно занять в окончательные годы умы молодых дворян, готовящихся служить отечеству верою и правдою, имея целию искренно и усердно соединиться с правительством в великом подвиге улучшения государственных постановлений, а не препятствовать ему, безумно упорствуя в тайном недоброжелательстве».
(Пушкин А.С. «О народном воспитании» // Пушкин А.С. «Полное собрание сочинений в 10 томах», «Наука», Л., 1977-1979 гг., том 7).
Творческим итогом встречи Пушкина с императором стало стихотворение «Стансы», в котором поэт сравнил государя с Петром Великим.
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Но правдой он привлек сердца,
Но нравы укротил наукой,
И был от буйного стрельца
Пред ним отличен Долгорукой.
Самодержавною рукой
Он смело сеял просвещенье,
Не презирал страны родной:
Он знал ее предназначенье.
(...)
Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он, незлобен.
Многие современники Пушкина резко отрицательно отнеслись к «Стансам». В высшем обществе ходили слухи, что «стихи на заданную тему» поэт сочинил за четверть часа. Нередко звучали обвинения в царедворческой лести. У некоторых представителей света «Стансы» вызвали искреннее удивление. Они полагали, что произведение противоречит репутации вольнодумца и борца за свободу, закрепившейся за Александром Сергеевичем.
В 1828 году Пушкин в стихотворении «Друзьям» объяснил свою позицию:
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, надеждами, трудами.
О нет, хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный:
Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит.