Когда в ранних сумерках поздней осени я вижу все те же панельные пятиэтажки. Когда на протоптанные между ними дорожки падает холодный свет теплых окон. Когда кто-то кричит в форточку: "Лёня, до-мой!" Когда раздетые деревья шепчутся в темноте, перебирая сухими веточками мелкие события дня. Когда стада машин еще не вернулись со своих пастбищ во дворы, и дворы, как в давнее время, почти чисты, почти свободны. Когда слух обманно выдает какие-то шумы за звук давно отмененной советской электрички ...
Тогда луна выглядывает из-за стены домпечатовской девятиэтажки: о, ты еще здесь? ты еще меня караулишь? ты еще помнишь, что для удачи нужно увидеть меня с правой стороны? где у тебя правое плечо, ну же, посмотри. На удачу, на счастье.
Не, я всю жизнь избегаю всяких таких слов. Счастье, патриотизм, разные визгливые и слюнявые штуки, типа любовь-морковь ... Держусь мнения, что настоящее - оно простое и не очень громкое.
Ну, это у кого как. У некоторых бывает и с фанфарами. Хотя обычно, согласна, негромкое. И еще вот добавлю: видное немножко издалека. Замечала? Вблизи его немногие узнают, думают - обычное дело. Сиюминутность мутновата, и постоянная тревожность мельтешит, и дребедень в голове: не так спрошено, не так отвечено, премию не дали, колготки порвала, соседи шумят. А вот потом-потом ... И еще потом. И еще. Когда неприятности, безденежье, нервотрепка, мелкие предательства, средние достижения, большие разочарования, постепенно усыхают и проваливаются в трещины времени, становятся там пылью и трухой. А объемно, со вкусом, цветом и запахом выступают вдруг из памяти и со старой видеопленки давно забытые обои, которые ты клеила. Ну, помнишь, когда дочку в семь лет, первый раз расстались, отправила летом в пионерлагерь и красила-белила квартиру с рассвета до полуночи (за две недели минус 4 кг). И по телефону (однокурсница Танька выхлопотала привилегию) вы с ней плакали друг дружке: скоро, скоро, еще одна комната осталась, еще кухня ... А потом автобус, который сломался, и ты сначала шла, а потом бежала по лесу, и вон этот лагерь, и вон синее платьице. Котя! Мама! Какое же было счастье, разве не так? А вон, смотри, краешком Сашиной камеры захватило на полке "стенки", что привезла ты из Ленинграда ... Помнишь?
А как же! Господи, не было же ничего у нас в мебельных. Поехала и купила, отправила домой багажом. Как это все за один день, в чужом городе, сама не знаю, сейчас бы ни за что. Ну, ладно. Так что ты говоришь, на стенке ("Онега", по цене 600 рублей, лет десять уже к тому времени на старой пленке и ей, и обоям)? Старый синий сервиз? Да, только он был тогда новым, а старым был оранжевый. Простые оранжевые чашки, чайник и сахарница. Меня за нее поругивают иногда, почему разномастная посуда на столе? Потому что оранжевая сахарница - единственное из того сервиза и того времени, привыкла я к ней за тридцать-то лет. И она ко мне привыкла, не ругает за сладкий чай, при эдакой фигуре ... Так что ты хотела сказать? А, подожди, сама вижу. То самое слово ... Худенькое, в пуховом платке, кашляет, простудилось. Татьяна (она еще профсоюзный лидер, сплошные воля и оптимизм и еще куча народу рядом, и еще всем нужна на разрыв) требует налить ребенку шампанского. Ребенок уже практически совершеннолетний, безропотно пьет. Улыбается и садится рядом со мной. И я еще не назойливая мать-старушка, а просто ма, кормилица-поилица, защитница, путеводитель, надежда и опора, атлант и кариатида в одном лице.
Подружки затянули "на тот большааак ..." Я эту песню не очень люблю и трескаю под шумок (Саша берет преступление крупным планом) самодельный тортик (тогда все тортики были самодельные, а рецепты рукописные). Валя (ее Геннадий еще жив, и не видно даже на горизонте ужаса мизерной пенсии вузовского методиста) читает именинщице стих о Нефертити. На кульминационных строчках хулиганка Томка под шумок окропляет мне вырез самосшитого хлопчатного платья красным венгерским вином (что-то там было по тексту). Все громко и радостно ржут. Я воплю: да штош такое? Фараона - нет, подружки - нахальные!
Валя выводит сложную смысловую закорюку от Томкиного антиобщественного поступка к всепрощению. Путь к нему краток: всем нахальным подружкам - стать НефертИтями. Именинница вносит принижающую правку: НефертитЯми!
Нет, нет! - кричит Ритка. - Не так! Она пытается выговорить свой вариант и закатывается от смеха, и падает на диван: Ой, не могу! Нефер ... ха-ха! Неф ... ха-ха-ха! Вот: Нефер-тюш!-ка!-ми!! Я, проходя мимо стола на кухню, ехидно ставлю последнюю точку: Нефертюгами!
На кухне пляшет озорная, талантливая, остроумная, веселая Тамара. Мы с ней еще подруги. Она еще сочинила мне к именинам вторую серию поэмы "Наташка". Еще поет сильным, красивым голосом на полном серьезе (но чертики в глазах) старую революционную песню.
Камера Ритиного мужа, Саши, берет в объектив окно. В нем те же самые сумерки, та же домпечатовская девятиэтажка. Луны нет. Еще не показалась из-за правого угла. Или еще даже не зашла за левый. Ведь на той пленке день длится гораздо дольше. На ней не холодная поздняя осень, а молодая, теплая, апрельская весна.
Благослови, господи, каждое время года.
Тридцать лет спустя. Саша оцифровал ту самую пленку. И мы с Риткой сидим на ее диване и смотрим на себя из дальнего далека