Война
К этому времени у нас уже висели во дворе репродукторы - черные тарелки. И в 12 часов 22 июня 1941 года мы слушали Молотова, а потом, 3 июля - знаменитую речь «Братья и сестры...»
И вот, когда мы услышали эти «Братья и сестры», пришло понимание, что наступила катастрофа. Ведь мы, в общем-то, не имели настоящей информации.
Что изменилось у нас? Перешли на одиннадцатичасовую работу днем и десятичасовую в ночную смену. Стали шить воинское обмундирование. Ухудшилось питание. Ухудшилось, вернее, совсем прекратилось, снабжение нашей фабрики запчастями, а главное - иголками к швейным машинам. И ведь вышли из положения. С помощью наших слесарей организовали производство иголок из стальной проволоки. Мучились мы, механики, мучились мотористки, но дело шло. А потом стали получать американские иголки. Наверное, ленд-лиз.
Трудно себе представить: люди работали, как, кажется, работать немыслимо. Что там Америка с ее темпами! Я помню, однажды остановилась машина, пришивающая пуговицы, накапливались горы незавершенной продукции. За ремонтом этой машины я просидела тридцать шесть часов подряд, не отрываясь. Еду мне приносили. Так работали все.
Один из тележурналистов, американец, недавно приходивший ко мне, с удивлением спросил: «Неужели вы, находясь в советском лагере, не ждали немцев как избавления?» Для него было непостижимо, что для нас, з/к (я думаю, это относится ко всем лагерям ЧСИР, а может быть, и ко всем лагерям вообще), фашизм олицетворял то же, что и для всего населения нашей страны.
У многих близкие остались в Белоруссии, на Украине, на Смоленщине, одним словом - под немцами. У многих погибли дети, но это выяснилось позже, а пока женщины были абсолютно беспомощны. Если ты уходишь от врага даже под бомбежкой, ребенок все-таки с тобой, ты что-то сам решаешь, делаешь. А когда от тебя ничего не зависит, - это труднопереносимое состояние.
Например, Аня Кац. Она умерла давно, в конце шестидесятых. Не помню, кем она была до ареста, кажется, партработником. Я до сих пор не могу забыть ее глаз после получения последнего предвоенного письма (оно пришло уже в начале войны). Ее мать, забрав двух внуков, перед самой войной поехала к родственникам в Минск. Все. Аня никогда ничего не узнала о них.
Не помню уже, в каком это было году. Немцы подошли совсем близко. Мы видели красные сполохи. Либо бои, либо пожарища. Нам велели приготовить небольшие мешки на случай пешего ухода из лагеря. Но немцев отогнали. Пролетали над нами немецкие самолеты. У них особый, воющий звук. Эти самолеты летали бомбить Горький, а над нами сбрасывали листовки. Но наши женщины были так напуганы, что никто, кажется, не прочел ни одной, сразу бежали и сдавали в комендатуру.
А перед войной было вот что: когда немцы вошли в Польшу, масса польского населения уходила к нам, а у нас прямо с границы их гнали в лагеря. И вот в какой-то момент освободили один или два барака от наших женщин и отправили их куда-то на север (в их числе ушла Таня Айхенвальд). Освободившиеся бараки заполнили польками. Не помню, сколько времени они у нас пробыли. Во всяком случае, до тех пор, пока наша армия не вошла в Польшу. Тогда, согласно какой-то договоренности, их отпустили и отправили домой.
И я не помню, когда, видимо, году в 1944-м, освободившиеся от полек бараки заполнили уголовницами. Сами по себе эти уголовницы нам особых хлопот не доставляли. Нас было больше. Но вот когда внутри зоны разрешили, как я уже говорила, устраивать маленькие огородики, на огородик моего друга Майнфельд и еще одной пожилой женщины повадился ночной вор и стал у них выдергивать морковку. Что делать? Они постарше меня лет на десять, да и из барака ночью не выйти. Я к тому времени была уже вольнонаемной и жила за зоной, но как механик имела право входить в зону и выходить когда угодно. Я решила подежурить у них на огородике. Запаслась хорошей дубиной и стала ждать. Ночью появилась огромная бабища по прозвищу «Чума» - и к ним на огород. Трудно, наверное, представить меня дерущейся. Но я лупила ее этой дубиной, пока она не свалилась мордой в канаву и не уползла от меня на четвереньках. Я, конечно, боялась, и очень. Я ведь вольнонаемная и за избиение з/к могла получить новый срок. Но, видимо, у уголовников своя этика: поскольку мы не пожаловались администрации, а управились сами, то и они не пожаловались. И огороды оставили в покое.
А что же было с нами, «пятилетками»? Срок кончился в 1942 году. Но шла война. И вот, большинство было оставлено в качестве вольнонаемных, без права выезда за пределы лагеря до особого распоряжения. Некоторых взяли в контору, некоторых - в управление 36-го л/п, особенно хорошеньких. (Вот А.И.Тартак вспоминает, что когда пришел срок освобождаться некой Анне Асковой - ее муж, работник посольства в Японии, был расстрелян, - то она, а она была очень хорошенькая, с чудной копной волос, обрилась наголо. Кто-то из начальства зашел на фабрику и ахнул: «Что с вами, Аскова?», она ответила: «Я очень обовшивела».). Небольшое число отпустили в 1943-1944 годах с обязательны «минусом»; кого-то отправили в ссылку (но таких было совсем мало).
Помню, как я возвращалась по шпалам пять километров с 36-го л/п, где получила справку о том, что отбыла срок и оставлена на работе в качестве «вольнонаемной», без права выезда за пределы лагеря и без паспорта (паспорт мне выдали в 1946-м). Все-таки вольная! Пусть не совсем, но хоть наполовину вольная. А это очень много значило для меня, потому что «вольным» разрешили вызвать к себе семью. А семья моя - мама и сын, эвакуированные из Москвы с госпиталем в Уфу, - просто умирала там с голода. Я сразу подала заявление и стала ждать своих.
По вызову привезли нескольких детей, может, восемь-десять, но из родственников при лагере никто не остался, кроме моей мамы. Мне выделили крохотную комнатку, 5-6 квадратных метров, и мы зажили втроем. На одной деревянной кровати спала мама, на другой сын и где-то посередине - я. Но и это казалось нам счастьем. Истощены они были предельно, мама четыре месяца пролежала в постели - полная дистрофия. Но все же у меня была одна рабочая карточка и две иждивенческих. А приехавшим детям на один месяц (по очереди) давали по пол-литра молока. Выделили пятнадцать соток земли. Мало-помалу мама приходила в себя. Я ходила в Мухан и выменивала на продукты наши скудные пожитки. Связала из кромочных ниток рейтузы и свитера для мамы и сына. Посадила картошку, посеяла просо, а главное, когда мама начала вставать, они с сыном уходили на целый день в лес. В лесу было полно малины, земляники, черники и грибов. Мама поправилась.
Для детишек - приезжих и местной администрации - организовали школу. Учеников было мало. Все классы вместе. Одна учительница, в одной комнате.
Несколько раз я приводила сына в цех. Ему было лет восемь. Там его очень полюбила одна уголовница - Лида Чкареулли. Мы ее взяли в механики. Девчонке было семнадцать лет. Три года она уже отсидела где-то в другом месте. Оставалось четыре. Она была главарем мальчишеской бандитской шайки. Но девочка справедливая и любознательная. Перечитала все имеющиеся у нас книги. Когда ее спрашивали, что она будет делать по освобождении, отвечала: «Если мать жива, чем-нибудь займусь, а если мать умрет, буду работать по основной профессии». К сыну моему она привязалась. Даже сама сделала для него книжку с собственными рисунками и стихами. Потерялась. Жаль. Сын Лиду до сих пор помнит.
В начале зимы 1944 года, когда стало не хватать вохровцев, нас, вольнонаемных, вынуждены были посылать в Москву, сопровождать готовую продукцию. Ехали примерно пятеро суток в товарном ваго-
- 46 -
не, забившись в эту продукцию от холода. С собой на эти дни брали вареную картошку. Трудно было. Даже за кипятком страшно побежать - вдруг состав тронется. В теплушку ведь очень непросто забраться.
Один раз послали меня. Приехала, сдала продукцию. Меня, конечно, обсчитали на одну пачку. Пришлось потом выплачивать, но это входило в правила игры.
Москва. Ни единого огонька - затемнение еще действует. Странно было ходить по абсолютно темным улицам. С трудом нашла свой дом. Соседи все на месте, никто не эвакуировался или уже вернулись. Приняли меня на удивление добросердечно. И предупредили, что мама должна скорее возвращаться, а то комнату могут занять. Кстати, комната была пуста - четыре стены, пол и потолок. Всю нашу скудную мебель кто-то вывез. Но не соседи. У них наших вещей не было.
Вернулась в лагерь и стала готовить своих к отъезду. Одна из наших кладовщиц швейного цеха собрала лоскутов покрупнее, и сынишке сшили теплое, на вате, пальто. Нажарили картофельных котлет, еще какой-то снеди раздобыли и отправили их со следующей теплушкой, которую сопровождала Бронислава Борисовна Майнфельд. Она взяла на себя такой риск. Моих надо было спрятать получше, ведь в Москву без пропусков еще не впускали. На какой-то подмосковной станции мама и сын выскочили из вагона и сели на пригородный поезд. Так нелегально в Москву и въехали. И прописались хитростью - дали управдому выращенную еще в Мордовии курочку и прописались.
Так закончилась эвакуация для мамы и сына. Друзья и родственники мужа дали кто кровать, кто стол, кто стул. Мама начала снова работать. Долго нуждались, голодно в Москве было очень. Но здесь я ничем помочь не могла. Мои же скитания продолжились еще добрых десять лет.
Еще немного о зоне
Мы были глупы и послушны, как овечки, даже самые умные из нас. Я думаю, что это относится не только к Темникам, но ко всем лагерям ЧСИР, может быть, и ко многим другим лагерям, а по существу, ко всей стране. Если сформулировать иначе, то у нас просто была заблокирована часть мозга некими установками, которые настолько крепко в нас засели, что не позволяли этим участкам мозга работать нормально - думать.
Некоторые очнулись раньше, большинство - позже, а были и такие, что остались невосприимчивыми к свежим мыслям навсегда.
(О себе могу сказать, что первый толчок, который заставил меня задуматься, я ощутила уже во время «перестройки». Толчком послужило слово «утопия». Сама бы я не додумалась. А потом я стала читать. К этому времени стали появляться статьи, сначала робкие, потом более уверенные.)
Ну а у оперуполномоченных была своя служба, и эта служба тоже была запрограммирована по-своему. Овечки не овечки, а донесения должны идти своим чередом.
Люди в лагере как-то группируются по работе, по взаимной симпатии. В каждой группе, по-видимому, вербовали одного-двух человек для фиксирования всех разговоров.
Сарра Циммерлинг, жена одного из наркомов НКВД Белоруссии, Г. А. Молчанова. (Я пишу «одного из», потому что в 1937-1938 годах их последовательно снимали и расстреливали). Эта женщина старалась сразу познакомиться с вновь прибывающими и разведать, чем дышит человек.
Соня Павлова, партработник (кажется, работала в газете «Правда»). Она сразу публично отказалась от арестованного мужа, что ее, однако, не спасло. О том, что она «стучит», знал весь л/п.
Пытались вербовать и в нашей маленькой группе, состоявшей всего из пяти человек. Татьяна Сергеевна Гречанинова категорически отказалась, хотя ее усиленно уговаривали, особенно, когда она, будучи экспедитором, разъезжала по лагерям и развозила картошку и крупы - ее пытались вербовать на каждом лагпункте. Ее вызывали на несколько часов и требовали дать подписку. Это длилось не день, не месяц, а годы. Но она не подписала. А другая не устояла и дала согласие доносить на своих товарищей. Но она нам об этом сразу сказала. Ее имя я называть не буду, мы ей простили. В общем-то, она хороший человек.
А две женщины остались для меня загадкой до сих пор. Они обе были старше меня на десять лет, стало быть, их уже нет в живых, и я их могу назвать.
Зинаида Степановна Попова - первая жена Ягоды, но сидела за второго мужа. И Эмма Юрьевна Страздынь - в Бутырках я была с ней в одной камере - партийный функционер, либо адмхозработник, либо кадровичка, не помню. (Муж ее, Дзенис, был преподавателем Института красной профессуры. Сын бежал и пропал навсегда). Когда в бараке кто-нибудь запевал: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек...», Эмма всегда старалась прервать, чтобы не было неприятностей. (После освобождения она уехала в Ригу.)
Обе они были кладовщицами пошивочных цехов. Должность привилегированная. А вместе с тем они, чем могли и как могли, нам помогали. Мне лично - одеть моего сына и по секрету от лагерной администрации отправить с мамой в Москву.
У меня осталось большое уважение к этим двум женщинам, хотя я и не знаю, кто они были на самом деле.
Была на нашем л/п и некая Анна Рекстынь. Однажды ее положили в больницу. Эмма убирала ее постель и наткнулась на несколько заявлений, написанных в адрес начальника л/п о том, что она - бывшая чоновка и может быть полезна администрации в выявлении неблагонадежных лиц. Эмма пришла в ужас и сожгла все эти заявления. А потом Анну Рекстынь убили. Она была расконвоирована, ходила, так же, как и я, в лес и однажды вернулась вся в ножевых ранах. Что произошло, мы не знали (может быть, бежал кто-нибудь из уголовников). Телегу с ее телом проводила до ворот только Эмма Юрьевна.
На нашем лагпункте было 1100 человек. Из них пятерых освободили досрочно. Все - «восьмилетки».
Первой, насколько помню, освободили Наталью Мацилевскую. Женщина пожилая, ничем не примечательная. У нее было двое детей: дочка шестнадцати лет и сын десяти. Когда мать арестовали, девочка не отдала брата в детдом, а бросила школу и пошла работать на ЗИС. (Позднее встретила там Майнфельд и рассказала ей свою историю.)
Однажды за ней приехала машина, и ее повезли в НКВД, ввели в комнату, где человек в пенсне (Берия) предложил ей сесть и спросил:
- Вы знаете такую-то?
- Да, это моя подруга по школе.
- Так вот, она работает в тылу врага и ей нужна связная. Она сказала, что полностью доверять может только вам. Вы согласны летать в тыл врага, быть связной?
- Но мой отец расстрелян и мать находится в лагере, а у меня братишка.
- Это мы знаем. Если вы согласны, вашу мать вернут в Москву и она будет жить со своим сыном.
Конечно, дочь согласилась, и Н. Мацилевская вернулась в семью. Девушка летала несколько раз и осталась жива. Матери она так всего и не рассказала, боялась, что та проговорится.
Второй случай - сама Бронислава Борисовна Майнфельд. К 1944 году квалифицированных кадров на ЗИСе оставалось мало. Директор завода И. А. Лихачев добился от Берии возвращения Майнфельд на завод. Она не досидела примерно год. Правда, в 1950 году, когда на заводе началось дело о «сионистской группе», она была снова арестована в числе первых. Получила двадцать пять лет (Джезказган).
И третий случай. Итта Пензо - жена кинооператора Нельсона (фильм «Волга-Волга» и др.). За нее хлопотал, кажется, Дыховичный, просил откомандировать ее во фронтовую бригаду. Она, артистка, руководила в лагере концертной бригадой сначала у нас, потом у уголовников (вот еще подтверждение того, что на других л/п были уголовники). После освобождения Итта ездила с фронтовыми бригадами, выступала в частях, получила орден, осталась жива. Впоследствии вышла замуж за главного конструктора ЗИСа - Фиттермана. В 1950 году была арестована повторно и просидела около трех лет на Лубянке, уже за Фиттермана. (Сейчас они вместе, если живы). А я могу добавить только следующее: тогда, в 50-м, она встретилась перед кабинетом следователя с Б. Б. Майнфельд и призналась ей: «Броня, я на тебя наклепала».
Было еще два освобождения, непонятных. Зина Еременко, молодая солистка балета Большого театра. (Может быть, она дочь генерала Еременко?) О ней мы больше никогда не слышали.
И Вера Владимировна Коломок (теперь ее фамилия Власова). Ее муж был сначала секретарем обкома комсомола в Николаеве, потом занимал какие-то ведущие должности в горкоме партии. Это моя приятельница, и мы с ней долго гадали, кто мог ей помочь? В конце концов решили, что в органах нашелся человек, который ранее был комсомольцем в Николаеве и сумел хоть через несколько лет что-то для нее сделать.
Освобождение
Вот пришло время уезжать и мне. Летом 1946 года мне выдали паспорт со штампом о том, что я была в лагере, и с пометкой - п. 39 инструкции о паспортах. И я поехала в Москву. Пункт 39 обозначал запрет проживания в очень большом числе городов, кажется, в ста. Началась в каком-то смысле еще более трудная жизнь.
В лагере у нас какая-никакая, но была койка, пусть баланда, но еда. А теперь надо было рассчитывать только на себя во враждебном мире. За девять лет лагеря мы разучились заботиться о себе, о своих близких. И мир, послевоенный мир, стал иным, чем тот, который мы помнили.
Первое страшное впечатление - из окна вагона. Пустые, заросшие бурьяном поля и одна-единственная худущая женщина за плугом, в который впряжена тощая корова. Одна на поле, простирающемся до самого горизонта.
Другое впечатление. На станциях влезали крепкие мужики - без ног, а иногда и без одной руки - привязанные к примитивным тележкам. Когда трезвые, когда пьяные. Они или пели, или просто побирались, продвигаясь вдоль вагона. Их было много, очень много. (Потом, через какое-то время, они исчезли. Их выловили и куда-то увезли.)
Итак, я ехала в Москву, зная, что мне там жить нельзя. Освободившиеся москвичи прописывались в Александрове, Петушках, Кимрах. Но там не было работы. Я прописалась в Кимрах. Раз в месяц ездила отмечаться в милиции и платить хозяйке тридцать рублей за прописку. Жила нелегально в Москве. Дома почти не ночевала. Не хотелось мне, чтобы за мной пришли в присутствии сына. Ему было уже десять лет. Ночевала у друзей: или у Майнфельд, или у Бершадской - преподавателя высшей партшколы. Рисковали, но давали приют. Искала работу «на отъезд», но ничего не могла найти. Жила тем, что шила на заказ дома. Это не моя специальность, но научилась. А тут еще мама сломала руку. Трудно было. Так продолжалось месяцев восемь. И никто из соседей не донес, наоборот, предупреждали, когда в соседнюю квартиру приходила милиция, чтобы я была осторожна. (Одновременно со мной привезли домой мою парализованную приятельницу Веру Филипповну Захарину. В тот же день соседи донесли, и ее пришлось срочно увозить. На носилках. Вот вам две московские квартиры, обе в центре города... Здесь же мне хочется замолвить слово за академика Панкратову, историка. Где-то я прочла очень нелестные слова в ее адрес. А я - свидетель других фактов. Кроме ее близких друзей, наверное, никто не знает, что после возвращения в Москву моя солагерница Жемчужнова Ольга жила у Панкратовой на полном обеспечении под видом секретаря - до самой своей смерти. И, кроме того, Панкратова помогала материально еще одной моей знакомой, тоже отсидевшей - Агнессе Борисовне Солнцевой. Должно быть, тогда многие жили двойной жизнью. Что перевешивало? Трудно сказать.)
Наконец одна из моих солагерниц, Вера Владимировна Коломок, написала мне из Белой Церкви (Украина), что там можно устроиться. И я поехала.
В 1949 году началась новая волна арестов. В моей артели арестовали закройщика, так как он ранее уже отсидел пять лет. А меня уволили. Директор мне сообщил, что арестовывать меня не будут, но органы предложили меня уволить. Что делать? Стала шить по домам. День работы - обед и 10 рублей.
Так прошло несколько месяцев, за это время я списалась с Татьяной Гречаниновой и уехала на Север, в Мончегорск, где тоже сначала шила, а потом устроилась рабочей в стройлабораторию.
Наступил год 1950-й. В Москве на ЗИСе прошло «сионистское дело», а у нас на стройке - производственное совещание, и я поняла, что меня уволят. От мамы получила телеграмму: «Броня уехала» (это Майнфельд получила свои двадцать пять лет). Через неделю меня вызвали в отдел кадров. Я попросила, чтобы мне дали куда-нибудь направление. Дали в Кандалакшу. Это им ничего не стоило - все равно уволят и там.
///
И тут - как гром среди ясного неба! Смерть Сталина. Шок. У всех был шок. Как в деревнях, я не знаю, но у нас, тех людей, что работали на строительстве, был. Рушится государство... Но не рухнуло. Очевидно, такой же шок испытали и в органах, потому что настало полное затишье. Затишье и вдруг - бериевская амнистия.
Формально я была «пятилеткой» и имела право получить чистый паспорт. Что это значит? Это значит - в паспорте не будет пометки о том, что он выдан на основании справки об освобождении из лагеря НКВД и инструкции о паспортах, пункт 39. Чистый паспорт мне, конечно, был очень нужен, но я понимала: ехать в Сегеж (райцентр) не стоит - меня опять «зацепят». А в поселке у нас паспорта не выдавались. И тут я выкинула номер - попросила отпуск. Отпуск мне полагался, и мне его дали. Я поехала в Москву и стала ходить на тот самый Кузнецкий мост, 24, куда когда-то ходила справляться о муже. Там было три окошка, сидели три человека - полковники, иногда генералы (в погонах я разбиралась). Прихожу: «Да, полагается вам чистый паспорт (так они назывались тогда), но вы должны его получить по месту жительства». На следующий день я опять пошла. Не знаю, почему, но каждый день они менялись. Новый день - новое лицо. Я ходила двадцать дней. Двадцать дней я получала тот же самый ответ: «Да, вам полагается чистый паспорт, но получайте его по месту жительства». На двадцать первый день мне сказали: «Давайте ваши документы». Я получила чистый паспорт в Москве. И правильно сделала.
Приехала на завод. Отпуск кончился. На следующий день ко мне пришли.
- Вам нужен чистый паспорт?
- Спасибо. Я получила в Москве.
На том история и закончилась. Почему я со своим чистым паспортом не осталась в Москве? Потому что у меня было в прошлом три курса строительного института, девять лет лагеря, год работы слесарем в Белой Церкви, год - рабочей в строительной лаборатории в Мончегорске, год - экономистом в Кандалакше и еще год - старшим инженером в поселке, даже не в городе. Стало быть, в Москве я бы работы не получила. А мне нужно было кормить семью.
Через некоторое время после всех этих событий в Надвоицах пустили первую очередь завода, и я перешла в отдел капитального строительства. Уже старшим инженером. И туда же, начальником секретной части, перешел тот старший опер, который меня допрашивал. Я его встречала на протяжении многих лет в коридорах заводоуправления. Иногда в кабинете директора мы смотрели друг на друга, как на пустое место. Он был мне настолько отвратителен, что я начисто забыла его фамилию. Кажется, сейчас он почетный пенсионер Карельской Республики.
А с Матвеевым, знаю, все было в порядке. Одна моя сослуживица мне писала, что он работал прорабом на Украине. Так что Матвеева не тронули. И Веселова не тронули. Вероятно, со смертью Сталина все перевернулось. Я об этом много размышляла. Но это уже потом.
Вместо послесловия
Итак я осталась в Надвоицах и проработала там до 1961 года. Мне шли «полярки», и я оставалась там, пока не обеспечила семью самыми необходимыми вещами - мама и сын раздеты, мебели нет.
Когда был XX съезд, в комнату ворвался начальник отдела кадров и закричал: «Иди скорее в кабинет директора, будут зачитывать доклад Хрущева на закрытом заседании». Люди забывчивы и многие заслуги Хрущева теперь ему ставят чуть ли не в минус. А освобождение десятков тысяч, может миллионов, а реабилитация? Дети репрессированных наконец-то через столько лет почувствовали себя полноправными людьми. А паспорта крестьянам? Моя семья и многие другие ему бесконечно обязаны. Не надо этого забывать, пусть ему зачтется, хотя в чем-то он действительно был виноват.
В 1961 году я вернулась в Москву. Пошла прописываться. Старик, начальник паспортного отдела сказал:
- Да, имеете право жить в Москве, но должны были приехать сразу после реабилитации. Теперь вы уже постоянный житель Надвоиц.
Потом подумал и добавил:
- Но ведь Вы начнете хлопотать, изведетесь совсем. Давайте я вас лучше пропишу.
Все-таки везло мне на хороших людей. А вот устроиться на работу оказалось очень трудно. Ведь я десять лет проработала в поселке. Кому нужны хорошая характеристика и благодарности в трудовой книжке? Грош им цена для Москвы. Сколько я обошла организаций... Не берут, и все. Наконец, не без посторонней помощи, устроилась сметчиком в ремонтно-строительное управление. Проработала год. И тут мне опять повезло. К нам приходила по делам сметчица из Моспроекта-1. Чем-то я ей приглянулась, и она меня пригласила на собеседование - у них был набор сотрудников. И меня приняли! Наконец - приличная организация. Правда, деньги небольшие, всего 120 рублей в месяц.
И еще мне хочется поразмышлять вот о чем. Всю жизнь я провела в инженерской среде. К другой у меня как-то доступа не было. Так вот, молодые, наверное, теперь не могут себе представить, как мы тогда ни о чем не говорили или, вернее, говорили ни о чем. Вот жила я в этих самых Надвоицах. Целых десять лет. Библиотеки не было, кино не было. Когда построили книжный магазин, я покупала все что можно и посылала домой ящики с книгами. А так вечера проводила у своих приятелей, и мы на кухне дулись в подкидного и ни о чем не говорили. Ни о чем. Я даже боялась разговоров о работе - нужно же удержаться и не сказать, что кто-то там саботажник и плохо работает. И когда уже после приезда в Москву на работе слышала какие-то разговоры, мне это было как-то странно. Мы, наверное, даже и не думали. Ведь мы действительно были такие, что тут скажешь.
Уже в Москве друзья часто попрекали меня, почему ничего не рассказываю. Но я всегда молчала, даже дома на эту тему не говорила. Я никогда не чувствовала, что я - бывшая заключенная. Просто, когда все это кончилось, начала жить заново - в сорок восемь лет. Я отрезала прошлую жизнь. И все. Ну не было - и конец! И психика у меня здоровая. Даже когда мы, бывшие солагерники, встречались, мы никогда об этом не вспоминали. Мы жили сегодняшним днем.