Этот дом построил мой прадед. Три комнаты, кухня, две веранды - крытая с круглым обеденным столом и открытая, выходящая прямо во двор; чулан, погреб, чердак. Чёрные, словно обугленные временем брёвна. Посеревшие от дождей и метелей ставни, запиравшиеся с помощью накладной железной полосы и болта проходившего сквозь стену. Мы крепили болты с помощью ножниц, вдевая их в железные «уши»: на той стороне - зелёная гуашевая ночь, огороды, лай собак и гудки локомотива, внутри же - тихо, мерцает чёрно-белый телевизор, горит жёлтый домашний свет кухонной лампы и пахнет хозяйственным мылом.
На самом деле он был огромен. Мне, маленькому, он казался дворянской усадьбой. Нина Афанасьевна - столбовой дворянкой. Черныш - величиной с телёнка, озлобленный на весь свет безрадостной своей цепной жизнью кобель неизвестной породы - собакой Баскервилей. Этот цербер боялся только моей бабки, которая, каждый раз, когда к нам приходили гости, брызгая водой из ушата, загоняла его назад в будку и подпирала выход лопатой. Там он и бесновался, огрызаясь и лязгая цепью. Однажды сестра моего отца собралась на дискотеку и в лёгком полупрозрачном платье решила на авось (не чужой человек всеш-таки!) проскользнуть в щель между сараем и псом, но это исчадие ада рвануло к ней и прокусило насквозь её полную румяную ляжку. Раз в вечер, баба Нина запирала меня дома и, сняв с Черныша ошейник, выпускала его за ворота. Где носился этот ангел смерти и как резвился среди пустырей, полыни и крапивы, кто встречался ему на пути - сейчас даже не хочу думать об этом.
Николаевка - Афонтова гора. Дома - все деревянные, знавшие ещё - кого? Сталина? Ленина? Царя Гороха? Прямоугольник площади, поросшей пыреем и вередником, с колдобинами да буграми, выходящий прямо к форпосту цивилизации - автобусной остановке, но где тот автобус? - Легче дойти пешком. На краю поля - стенд с почтовыми ящиками, как пограничный столб между деревней и городом.
«Пошли за почтой?» - и не приказ, и не вопрос, а ежевечерний ритуал.
В Красноярске я жил в основном у другой своей бабки - Томы. Разгорячённый детскими играми вбегал на пятый этаж нашей кирпичной хрущевки и жадно припадал к крану, глотая ледяную воду, отдающую хлоркой. На общей коммунальной кухне окна в полстены скрадывали заросли алоэ; здесь пахло подсолнечным маслом, дешёвыми женскими духами и дедовским табаком «Нептун». Помню: переводя дыхание и утирая рот рукой, я спешу выйти на балкон: с соседнего стадиона «Рассвет» доносится рёв футбольных трибун. Выше нас была только крыша, под ней гнездились стрижи, и сейчас, после стольких лет, я иногда слышу их сладостное: «Чиррр! Чиррр!» Во двор! Во двор! Но дед, благоухающий «Жигулёвским», обнимал меня и притягивал к себе. Счёт: 2:8. Во двор! Я вырывался. Там ждали друзья, бег по гаражам, прятки, глина, бадминтон, столы за которыми и дети и взрослые играли в лото на деньги…
Но однажды приезжала баба Нина и сидела на диване у кумы: сдержанная, почти чопорная и это означало лишь одно - на неделю или две меня опять сдают в аренду родственникам по отцовской линии. Покапризничав для порядка, я брал чистую смену белья и под руку с «другой» бабушкой шёл на автобусную остановку. Жёлтый «ЛиАЗ» давал крюк и высаживал нас на улице Копылова, после чего мы обязательно шли в «Кулинарию», расположенную в старом бараке, где Нина Афанасьевна обычно брала фарш или пакет с кислым тестом. И это было чудно, поскольку Тамара Игнатьевна тесто никогда не покупала, да и фарш для котлет крутил мой дед.
Потом мы шли вниз по заасфальтированной дороге, и чем дальше мы спускались, тем тише становилось вокруг, крепче прижимались к земле дома - у иных и окна, завешенные плотным тюлем, выглядывали едва ли не из грунта, ярче разгорались в густеющем небе звёзды, оживлённее занимался разговор между бабушкой и внуком.
Мы проходили мимо заброшенного парка, за витыми решётками которого, как привидения белели гипсовые статуи пионеров с горнами, прижатыми к губам, играла странная музыка, вспыхивали опасные огоньки сигарет. А где-то далеко внизу был Вокзал, и всю ночь бесплотным духом летало над слободкой, как над водой, невнятное эхо селектора, с грохотом соединялись и разъединялись составы, торжествующе и нежно гудели электропоезда. С тех пор лучшей колыбельной музыки не придумали для меня: так сладко засыпалось на отсыревшей подушке под эти звуки чьей-то далёкой напряжённой и непонятной жизни.
Покойный дед со стороны отца был машинистом. Бабка работала бухгалтером на вагоноремонтном заводе.
…Прадед Афанасий и прабабка Мария приехали в 1921 году из удмуртского города Глазова на станцию Чернореченскую Красноярского края, но не дружно, а порознь, каждый со своими семьями и оба в раз осиротели: на Чернореченской свирепствовала тогда эпидемия тифа. Афанасий потерял мать, Мария - дочь и мужа. Но так видно сошлись планеты, что и эти двое сошлись тоже и создали новую семью, и уже в 1929 переехали в Красноярск на Афонтову горку…
Утро. С грохотом отворяются ставни. Я просыпаюсь от бьющего в глаза света, от шкворчания масла на чугунной сковороде: представляю себе прикрытую тряпицей горку пирогов с лучшей на свете начинкой из возможных - рубленым щавелем. Нежусь в железной кровати. Стоит распахнуть умытые окна и, как райские кущи, вваливаются в прогретую солнцем комнату тяжёлые кусты малины, увешанные крупной сочной рубиновой ягодой - хоть щас в чашку её, заливай холодным молоком, лопай, трескай, паря, за обе щёки пока молодой. Трёшь глаза, нащупываешь ногами выщербленные половицы. Лето.
Бабушка мечется между крытой верандой и кухней. Веранда - как царская столовая, стол круглый сам в круге венских стульев накрыт расписной клеёнкой с фазанами, заморскими ананасами, дефицитным виноградом. На столе стоят бидоны с жимолостью, смородиной, крыжовником - ждут, когда их переберут, ягоду от сора, зёрна от плевел, овец от козлищ. Уж вскипела белоснежная сахарная пена над клубничным вареньем - лакомство. Я бренькаю дачным умывальником.
Комната, в которой я проснулся, когда-то принадлежала моей прабабке Марии. Бабу Маню я помню плохо. Помню маленькую согбенную женщину в платке и валенках, плохо говорящую по-русски, которую я выводил из себя, с ненормальным упорством пряча под диван её клюку. Она костерила меня « и в рот, и в нос», но по-удмуртски, что, видимо, для пятилетнего засранца было не так обидно. Большую часть времени баба Маня проводила у себя в комнате, заставленной чёрной лакированной мебелью: трельяжем, комодом, сундуками, где она хранила свои изъеденные молью ветхозаветные душегреи и платки, расшитые традиционным удмуртским крестом, или в солнечный день грелась на стуле во дворе, всё та же - в платке и валенках. Поросший мокрицей двор выгорожен квадратом древних построек, что твоё итальянское патио, только мраморные анфилады заменяли кривые сараи, баня, сортир и «кандейка» - мечта деревенского фауста. В ней мой отец, когда-то увлечённый химией, хранил свои колбы и реактивы. Теперь это был мой «кабинет». За сараями, отрезанные от нас сумасшедшей собакой, начинались грядки с помидорами, редисом, кабачками и укропом и так до самых ворот. На жестяную крышу иногда приходили греться наглые соседские коты, доводившие Черныша до полуобморока своей демонстративной недоступностью…
Прабабка Мария невозмутимо сидит посреди двора вся в чёрном, как сицилийская вдова. Я из малинника крадусь за её клюкой.
«Артём, а по жопе?! Я кому говорю: оставь бабу Маню в покое!»
Сицилийская вдова, встрепенувшись, оживает как статуя Гермионы, но, завидев меня, декламирует отнюдь не Шекспира.
«Слал» - это соль, «ням» - это хлеб. А других удмуртских слов я не знаю.
…Баба Нина мечется в посеревшем застиранном фартуке. Сама маленькая и носик маленький, как и у её матери, маленькие ручки-ножки, как у аристократки, мадам де Помпадур. «Такой лапищей - только кайло держать», - с усмешкой говорила она мне позже, разглядывая мою широкую ладонь. С неизменной химией на голове, двумя розовыми бородавками - одной над верхней губой, другой на шее, в парадные дни - в плотном платье из синего с золотом, на груди - брошь с аметистом, в дни обыденные - в своём затрапезном: растянутая кофта, суконная юбка, подштанники, на голове платок.
Когда-то крытая веранда называлась в семье «Ресторан «Золотой Ярлык». По праздникам собиралась вся родня, рекой лилась наливка из черноплодной рябины, мелкого душистого ранета и жёлтой сливы, пели в разнобой «Хасбулат удалой» и «По диким степям Забайкалья», плясали, впечатывая в половицы жёсткие босые ступни, двоюродные дядьки да троюродные сёстры, потом все спали вповалку, кого, где сон застигнет. Бабка любила погулять. Иной раз и сама собиралась, наряжалась понарядней и шмыг за ворота, а дед Михаил сидит и на скамейке ждёт: время-то уже за полночь. Возвращается. На работе сдачу плана отмечали. И правда - вином пахнет. Как дед жену воспитывал дело тёмное. Известно только, что дважды он от неё уходил, и дважды она его к себе возвращала. Второй раз уже из чужой семьи увела, обременённого маленькими детьми. Характер бабкин - кремень, а вот добрый дед Михаил не выдержал: умер от сердечного приступа в сорок лет. Так я его и не увидел.
Теперь на крытой веранде мы просто обедаем.
Сколько помню бабу Нину - всегда была сдержана и деловита. После смерти мужа повторно замуж так и не вышла, двух детей - отца моего и тётку одна тащила на своём горбу. Тут не раскиснешь, не дашь слабины. С матерью моей была на ножах. Со мной строга, но до известных пределов: внук всё-таки. Она обучила меня азбуке и начальному счёту, показала, как правильно держать карандаш, шнуровать ботинки, не горбиться, рассчитывать время, пользоваться одновременно ножом и вилкой. Всему тому, что собственно и называется «политес»…
…В гостиной стоял диван, два кресла, телевизор и сервант, полный хрусталя и фарфора. На верхней полке жил «зверинец» - давний предмет моих мечтаний, только играться мне с ним не разрешали: железный олень, стеклянный тюлень, деревянный орёл, фаянсовый глухарь. Через кухню с печкой отапливаемой углём, можно было пройти в угловой скошенный коридор, в котором упирался в выбеленный потолок книжный шкаф, но дальше шкафа нельзя: это комната моей юной тётки. Оттуда каждый вечер звучит, запиленная до дыр, пластинка Аллы Пугачёвой - «Плим, плим, плим, я не ревную тебя…» - а то ещё - «Балалайку в руки возьму!», пахнет мужским одеколоном и сигаретами. Тётка так боится материнского гнева, что курит, стряхивая пепел в большую морскую раковину, туда же и бычки прячет. Когда-то в этой комнате мы жили втроём - я вместе с отцом и матерью, но потом родители вдруг снялись и уехали на Север и назад в старый дом уже не вернулись. Никогда.
Шкаф плотно забит книгами: Королёвы всегда были книгочеями. Эти две недели, которые я проводил в Николаевке, были для меня сродни монашеской аскезе. Здесь не было друзей, даже детей я не видел. В одиночестве, тишине, среди книг, запылённых колб и реактивов, вынутый из городской сутолоки, я укрощал свой дух.
Вот они - старые альбомы: обтянутые малиновым плюшем или зелёной кожей, с тиснением на форзаце в виде Александрийского столба - Питер, никогда не виденный мною город на западе. В альбомах фотографии с замысловатыми виньетками: Гагры, Алушта, бабка прекрасная и юная, очень красивый дед в морской форме, дед Михаил, которого я никогда не увижу. В мой последний приезд домой, отец, разгорячённый виски, обмолвился об их кратковременной жизни в Норильске - темы, которой Королёвы старались не касаться без лишней надобности… И об одном групповом фото, на котором баба Нина стояла среди других женщин в форме, с отливающими золотом погонами лейтенанта. Лейтенанта чего? Я чуть не подпрыгнул на стуле. Баба Нина никогда не служила в армии. Мы бросились к альбомам и обнаружили, что треть снимков из них исчезла. Куда? Пустые места, обрамлённые прорезями в сером картоне, смотрелись как чёрные дыры в прошлом. Отец клялся, что видел это фото. Но для меня оно так и осталось артефактом из области тёмных семейных преданий. Было - не было? Эту тайну Нина Афанасьевна унесла с собой.
Отец говорил, говорил, его подстёгивало виски и давние неизжитые обиды на покойную мать. И рядом со светлым образом бабушки неожиданно появилась пугающая тень незнакомой мне женщины о которой я ничего не знал, женщины из низов, жесткой, пробивной и властной, готовой на всё ради того, чтобы занять своё место в советском истеблишменте, готовой уехать хоть к чёрту на рога, за полярный круг, женившей на себе молодого мужчину, брат которого был главным бухгалтером Норильского комбината, а когда тот попытался уйти - угрозами, едва ли не шантажом вернувшей его назад, в семью, заставившей его даже отказаться от своей фамилии...
Я слушал, открыв рот.
Стал ли я, после этого, относится к ней хуже? Нет.
Но в восемь лет меня больше занимают не старые фотографии, а пять томов детской энциклопедии. Особенно том «География». Расположившись на открытой веранде с энциклопедией в руках, я по картинкам пытался вычислить виды облаков: перистые, кучевые, слоисто-дождевые, слоисто-кучевые и пр. Самыми редкими, если верить книге, были облака серебристые. Помню: летний вечер, как чьи-то губы испачканные ежевикой, горящие окна нашей старой бани, где бабка грела воду, чтобы омыть на ночь ноги, оглушительные трели сверчка, чёрные, словно обугленные профили яблонь и я - восьмилетка, вперивший взгляд в небо, страстно, из-за всех своих детских сил, желающий обнаружить в нём то, чего там не было.
Была звезда.
Эта звезда преследовала меня всю жизнь. В небе она загоралась раньше всех и светила ярче других светил. Она то наливалась красным, словно кровью, то белым - она пульсировала в такт моему сердцу. Я говорил себе и другим: «Это моя звезда!» Другие крутили пальцем у виска, а я верил, что должен быть верен ей, как верен своей судьбе, что она и есть моя судьба, что она указывает мне дорогу. Я шагал за ней на юг, на восток, в края ещё более дикие, чем мои родные, я ехал за ней на запад, за Урал, из-за неё я оказался здесь.
И только в Москве узнал, что это не звезда, а планета.
Нины Афанасьевны Королёвой больше нет, как нет и дома в Николаевке. На его месте сейчас пустырь, старый дом был разрушен, растащен по брёвнам: Королёвы беспечно покинули его, променяв на двухкомнатную квартиру с паровым отоплением и ванной, и тёплым ватерклозетом. На Афонтовой горке теперь собираются строить «элитный микрорайон». Что стало с парком? А с пожарной каланчой, построенной ещё при царе Николае?
Старого дома больше нет. Но после стольких бесприютных лет в Москве, в которую привела меня обманчивая Венера, лет скитаний по съёмным квартирам и комнатам, лет неустроенной холостяцкой жизни, грязной посуды и чужих ключей я иногда вспоминаю его. Я безотчётно тоскую по нему как по якорю, как по пристанищу, которое заслуживает каждый человек, рождённый на Земле. И я снова хочу очутиться в Николаевке и прийти на пустырь, на котором, уверен, ещё можно увидеть его призрак. Над крышей призрачного сарая горит звезда. Из лопухов угрюмо смотрит на меня Черныш.