Старый дом

Aug 26, 2013 17:26

      Этот дом построил мой прадед. Три комнаты, кухня, две веранды - крытая с круглым обеденным столом и открытая, выходящая прямо во двор; чулан, погреб, чердак. Чёрные, словно обугленные временем брёвна. Посеревшие от дождей и метелей ставни, запиравшиеся с помощью накладной железной полосы и болта проходившего сквозь стену. Мы крепили болты с помощью ножниц, вдевая их в железные «уши»: на той стороне - зелёная гуашевая ночь, огороды, лай собак и гудки локомотива, внутри же - тихо, мерцает чёрно-белый телевизор, горит жёлтый домашний свет кухонной лампы и пахнет хозяйственным мылом.
      На самом деле он был огромен. Мне, маленькому, он казался дворянской усадьбой. Нина Афанасьевна - столбовой дворянкой. Черныш - величиной с телёнка, озлобленный на весь свет безрадостной своей цепной жизнью кобель  неизвестной породы - собакой Баскервилей. Этот цербер боялся только моей бабки, которая, каждый раз, когда к нам приходили гости, брызгая водой из ушата, загоняла его назад в будку и подпирала выход лопатой. Там он и бесновался, огрызаясь и лязгая цепью. Однажды сестра моего отца собралась на дискотеку и в лёгком полупрозрачном платье решила на авось (не чужой человек всеш-таки!) проскользнуть в щель между сараем и псом, но это исчадие ада рвануло к ней и прокусило насквозь её полную румяную ляжку. Раз в вечер, баба Нина запирала меня дома и, сняв с Черныша ошейник, выпускала его за ворота. Где носился этот ангел смерти и как резвился среди пустырей, полыни и крапивы, кто встречался ему на пути - сейчас даже не хочу думать об этом.
      Николаевка - Афонтова гора.  Дома - все деревянные, знавшие ещё - кого? Сталина? Ленина? Царя Гороха? Прямоугольник площади, поросшей пыреем и вередником, с колдобинами да буграми, выходящий прямо к форпосту цивилизации - автобусной остановке, но где тот автобус?  - Легче дойти пешком.  На краю поля - стенд с  почтовыми ящиками, как пограничный столб между деревней и городом.
      «Пошли за почтой?» - и не приказ, и не вопрос, а ежевечерний ритуал.
В Красноярске я жил в основном у другой своей бабки - Томы. Разгорячённый детскими играми вбегал на пятый этаж нашей кирпичной хрущевки и жадно припадал к крану, глотая ледяную воду, отдающую хлоркой. На общей коммунальной кухне окна в полстены скрадывали заросли алоэ; здесь пахло подсолнечным маслом, дешёвыми женскими духами и дедовским табаком «Нептун». Помню: переводя дыхание и утирая рот рукой, я спешу выйти на балкон: с соседнего стадиона «Рассвет» доносится рёв футбольных трибун. Выше нас была только крыша, под ней гнездились стрижи, и сейчас, после стольких лет, я иногда слышу их сладостное: «Чиррр! Чиррр!» Во двор! Во двор! Но дед, благоухающий «Жигулёвским», обнимал меня и притягивал к себе.  Счёт: 2:8. Во двор! Я вырывался. Там ждали друзья, бег по гаражам, прятки, глина, бадминтон, столы за которыми и дети и взрослые играли в лото на деньги…
      Но однажды приезжала баба Нина и сидела на диване у кумы: сдержанная, почти чопорная и это означало лишь одно - на неделю или две меня опять сдают в аренду родственникам по отцовской линии. Покапризничав для порядка, я брал чистую смену белья и под руку с «другой» бабушкой шёл на автобусную остановку. Жёлтый «ЛиАЗ» давал крюк и высаживал нас на улице Копылова, после чего мы обязательно шли в «Кулинарию», расположенную в старом бараке, где  Нина Афанасьевна обычно брала фарш или пакет с кислым тестом. И это было чудно, поскольку Тамара Игнатьевна тесто никогда не покупала, да и фарш для котлет крутил мой дед.
      Потом мы шли вниз по заасфальтированной дороге, и чем дальше мы спускались, тем тише становилось вокруг, крепче прижимались к земле дома - у иных  и окна, завешенные плотным тюлем, выглядывали едва ли не из грунта, ярче разгорались в густеющем небе звёзды, оживлённее занимался разговор между бабушкой и внуком.
Мы проходили мимо заброшенного парка, за витыми решётками которого, как привидения белели гипсовые статуи пионеров с горнами, прижатыми к губам, играла странная музыка, вспыхивали опасные огоньки сигарет. А где-то далеко внизу был Вокзал, и всю ночь бесплотным духом летало над слободкой, как над водой,  невнятное эхо селектора, с грохотом соединялись и разъединялись составы, торжествующе и нежно гудели электропоезда. С тех пор лучшей колыбельной музыки не придумали для меня: так сладко засыпалось на отсыревшей подушке под эти звуки чьей-то далёкой напряжённой и непонятной жизни.
      Покойный дед со стороны отца был машинистом. Бабка работала бухгалтером на вагоноремонтном заводе.
      …Прадед Афанасий и прабабка Мария приехали в 1921 году  из удмуртского города Глазова на станцию Чернореченскую Красноярского края, но не дружно, а порознь, каждый со своими семьями и оба в раз осиротели: на Чернореченской свирепствовала тогда эпидемия тифа. Афанасий потерял мать, Мария - дочь и мужа. Но так видно сошлись планеты, что и эти двое сошлись тоже и создали новую семью, и уже в 1929 переехали в Красноярск на Афонтову горку…
      Утро. С грохотом отворяются ставни. Я просыпаюсь от бьющего в глаза света, от шкворчания масла на чугунной сковороде: представляю себе прикрытую тряпицей горку пирогов с лучшей на свете начинкой  из возможных - рубленым щавелем. Нежусь в железной кровати. Стоит распахнуть умытые окна и, как райские кущи, вваливаются в прогретую солнцем комнату тяжёлые кусты малины, увешанные крупной сочной рубиновой ягодой - хоть щас в чашку её, заливай холодным молоком, лопай, трескай, паря, за обе щёки пока молодой. Трёшь глаза, нащупываешь ногами выщербленные половицы. Лето.
      Бабушка мечется между крытой верандой и кухней. Веранда - как царская столовая, стол круглый сам в круге венских стульев накрыт расписной клеёнкой с фазанами, заморскими ананасами, дефицитным виноградом. На столе стоят бидоны с жимолостью, смородиной,  крыжовником - ждут, когда их переберут, ягоду от сора, зёрна от плевел, овец от козлищ. Уж вскипела белоснежная сахарная пена над клубничным вареньем - лакомство. Я бренькаю дачным умывальником.
      Комната, в которой я проснулся, когда-то принадлежала моей прабабке Марии. Бабу Маню я помню плохо. Помню маленькую согбенную женщину в платке и валенках, плохо говорящую по-русски, которую я выводил из себя, с ненормальным упорством пряча под диван её клюку. Она костерила меня « и в рот, и в нос», но по-удмуртски, что, видимо, для пятилетнего засранца было не так обидно. Большую часть времени баба Маня проводила у себя в комнате, заставленной чёрной лакированной мебелью: трельяжем,  комодом, сундуками, где она хранила свои изъеденные молью ветхозаветные душегреи и платки, расшитые традиционным удмуртским крестом, или в солнечный день грелась на стуле во дворе, всё та же - в платке и валенках. Поросший мокрицей двор  выгорожен  квадратом древних построек, что твоё итальянское патио, только мраморные анфилады заменяли кривые сараи, баня, сортир и «кандейка» - мечта деревенского фауста. В ней мой отец, когда-то увлечённый химией,  хранил свои колбы и реактивы. Теперь это был мой «кабинет». За сараями, отрезанные от нас сумасшедшей собакой, начинались грядки с помидорами, редисом, кабачками и укропом и так до самых ворот.  На жестяную крышу иногда приходили греться наглые соседские коты, доводившие Черныша до полуобморока своей демонстративной недоступностью…
      Прабабка Мария невозмутимо сидит посреди двора вся в чёрном, как сицилийская вдова. Я из малинника крадусь за её клюкой.
      «Артём, а по жопе?! Я кому говорю: оставь бабу Маню в покое!»
Сицилийская вдова, встрепенувшись, оживает как статуя Гермионы, но, завидев меня, декламирует отнюдь не Шекспира.
      «Слал» - это соль, «ням» - это хлеб. А других удмуртских слов я не знаю.
      …Баба Нина мечется в посеревшем застиранном фартуке. Сама маленькая и носик маленький, как и у её матери, маленькие ручки-ножки, как у аристократки, мадам де Помпадур.  «Такой лапищей - только кайло держать», - с усмешкой говорила она мне позже, разглядывая мою широкую ладонь. С неизменной химией на голове, двумя розовыми бородавками - одной над верхней губой, другой на шее, в парадные дни - в плотном платье из синего с золотом, на груди - брошь с аметистом, в дни обыденные - в своём затрапезном: растянутая кофта, суконная юбка, подштанники, на голове платок.
      Когда-то крытая веранда называлась в семье «Ресторан «Золотой Ярлык». По праздникам собиралась вся родня, рекой лилась  наливка из черноплодной рябины, мелкого душистого ранета и жёлтой сливы, пели в разнобой «Хасбулат удалой» и «По диким степям Забайкалья», плясали, впечатывая в половицы жёсткие босые ступни, двоюродные дядьки да троюродные сёстры, потом все спали вповалку, кого, где сон застигнет. Бабка любила погулять. Иной раз и сама собиралась, наряжалась понарядней и шмыг за ворота, а дед Михаил сидит и на скамейке ждёт: время-то уже за полночь. Возвращается. На работе сдачу плана отмечали. И правда -  вином пахнет. Как дед жену воспитывал дело тёмное. Известно только, что дважды он от неё уходил, и дважды она его к себе возвращала. Второй раз уже из чужой семьи увела, обременённого маленькими детьми. Характер бабкин - кремень, а вот добрый дед Михаил не выдержал: умер от сердечного приступа в сорок лет. Так я его и не увидел.
      Теперь на крытой веранде мы просто обедаем.
      Сколько помню бабу Нину - всегда была сдержана и деловита. После смерти мужа повторно замуж так и не вышла, двух детей - отца моего и тётку одна тащила на своём горбу. Тут не раскиснешь, не дашь слабины. С матерью моей была на ножах. Со мной строга, но до известных пределов: внук всё-таки. Она обучила меня азбуке и начальному счёту, показала, как правильно держать карандаш, шнуровать ботинки, не горбиться, рассчитывать время, пользоваться одновременно ножом и вилкой. Всему тому, что собственно и называется «политес»…
      …В гостиной стоял диван, два кресла, телевизор и сервант, полный хрусталя и фарфора. На верхней полке жил «зверинец» - давний предмет моих мечтаний, только играться  мне с ним не разрешали: железный олень, стеклянный тюлень, деревянный орёл, фаянсовый глухарь. Через кухню с печкой отапливаемой углём, можно было пройти в угловой скошенный коридор, в котором упирался в выбеленный потолок книжный шкаф, но дальше шкафа нельзя: это комната моей юной тётки. Оттуда каждый вечер звучит, запиленная до дыр, пластинка Аллы Пугачёвой - «Плим, плим, плим, я не ревную тебя…» - а то ещё - «Балалайку в руки возьму!», пахнет мужским одеколоном и сигаретами. Тётка так боится материнского гнева, что курит, стряхивая пепел в большую морскую раковину, туда же и бычки прячет. Когда-то в этой комнате мы жили втроём - я вместе с отцом и матерью, но потом родители вдруг снялись и уехали на Север и назад в старый дом уже не вернулись. Никогда.
      Шкаф плотно забит книгами: Королёвы всегда были книгочеями. Эти две недели, которые я проводил в Николаевке, были для меня сродни монашеской аскезе. Здесь не было друзей, даже детей я не видел. В одиночестве, тишине, среди книг, запылённых колб и реактивов, вынутый из городской сутолоки, я укрощал свой дух.
      Вот они - старые альбомы: обтянутые малиновым плюшем или зелёной кожей, с тиснением на форзаце в виде Александрийского столба - Питер, никогда не виденный мною город на западе. В альбомах фотографии с замысловатыми виньетками: Гагры, Алушта, бабка прекрасная и юная, очень красивый дед в морской форме, дед Михаил, которого я никогда не увижу. В мой последний приезд домой, отец, разгорячённый виски, обмолвился об их  кратковременной жизни в Норильске - темы, которой Королёвы старались не касаться без лишней надобности… И об одном групповом фото, на котором баба Нина стояла среди других женщин в форме, с отливающими золотом погонами лейтенанта. Лейтенанта чего?  Я чуть не подпрыгнул на стуле. Баба Нина никогда не служила в армии. Мы бросились к альбомам и обнаружили, что треть снимков из них исчезла. Куда? Пустые места, обрамлённые прорезями в сером картоне, смотрелись как чёрные дыры в прошлом. Отец клялся, что видел это фото. Но для меня оно так и осталось артефактом из области тёмных семейных преданий. Было - не было? Эту тайну Нина Афанасьевна унесла с собой.
      Отец говорил, говорил, его подстёгивало виски и давние неизжитые обиды на покойную мать.  И рядом  со светлым образом бабушки неожиданно появилась пугающая тень незнакомой мне женщины о которой я ничего не знал, женщины  из низов, жесткой, пробивной и властной, готовой на всё ради того, чтобы занять своё место в советском истеблишменте, готовой уехать хоть к чёрту на рога, за полярный круг, женившей на себе молодого мужчину, брат которого был главным бухгалтером Норильского комбината, а когда тот попытался уйти - угрозами, едва ли не шантажом вернувшей его назад, в семью, заставившей его даже отказаться от своей фамилии...
      Я слушал,  открыв рот.
      Стал ли я, после этого, относится к ней хуже? Нет.

Но в восемь лет меня больше занимают не старые фотографии, а пять томов детской энциклопедии. Особенно том «География». Расположившись на открытой веранде с энциклопедией в руках,  я по картинкам пытался вычислить виды облаков: перистые, кучевые, слоисто-дождевые, слоисто-кучевые и пр. Самыми редкими, если верить книге, были облака серебристые. Помню: летний вечер, как чьи-то губы испачканные ежевикой, горящие окна нашей старой бани, где бабка грела воду, чтобы омыть на ночь ноги, оглушительные трели сверчка, чёрные, словно обугленные профили яблонь и я - восьмилетка, вперивший взгляд в небо, страстно, из-за всех своих детских сил, желающий обнаружить в  нём то, чего там не было.
      Была звезда.
      Эта звезда преследовала меня всю жизнь.  В небе она загоралась раньше всех  и светила ярче других светил. Она то наливалась красным, словно кровью, то белым - она пульсировала в такт моему сердцу. Я говорил себе и другим: «Это моя звезда!» Другие крутили пальцем у виска, а я верил, что должен быть верен ей, как верен своей судьбе, что она и есть моя судьба, что она указывает мне дорогу. Я шагал за ней на юг, на восток, в края ещё более дикие, чем мои родные, я ехал за ней на запад, за Урал, из-за неё я оказался здесь.
      И только в Москве узнал, что это не звезда, а планета.
      Нины Афанасьевны Королёвой больше нет, как нет и дома в Николаевке. На его месте сейчас пустырь, старый дом был разрушен, растащен по брёвнам: Королёвы беспечно покинули его, променяв на двухкомнатную квартиру с паровым отоплением и ванной, и тёплым ватерклозетом. На Афонтовой горке теперь собираются строить «элитный микрорайон». Что стало с парком? А с пожарной каланчой, построенной ещё при царе Николае?
      Старого дома больше нет. Но после стольких бесприютных лет в Москве, в которую привела меня обманчивая Венера, лет скитаний по съёмным квартирам и комнатам, лет неустроенной холостяцкой жизни, грязной посуды и чужих ключей я иногда вспоминаю его. Я безотчётно тоскую по нему как по якорю, как по пристанищу, которое заслуживает каждый человек, рождённый на Земле. И я снова хочу очутиться в Николаевке и прийти на пустырь, на котором, уверен, ещё можно увидеть его призрак. Над крышей призрачного сарая горит звезда. Из лопухов угрюмо смотрит на меня Черныш.

попытки прозы

Previous post Next post
Up