А. Герцен "Былое и думы" (пятая часть и "Рассказ о семейной драме")

May 10, 2013 15:17

Пятая часть («Париж - Италия - Париж») - лишь подводка к шестой («Рассказ о семейной драме»), являющейся центром не только «третьего тома», но и всей книги: как опытный нарратор, Герцен прекрасно понимал самодостаточную ценность этого конкретного личного сюжета, достающегося в награду всем, добравшимся до сердцевине, пробравшимся сквозь складки революционной агитации и пропаганды неординарной судьбы.

Жена, увлекшись немецким поэтом Гервегом (Герцен не жалеет на описание его глумливых, карикатурных красок) заложила фундамент всеобщего, едва ли не мирового пожара несчастья: собственной гибели от переизбытка чувств, увенчанной кораблекрушением, в котором погибли сын Герцена и его мать.

Исповедь об этом сюжетном средостенье снова выпадает из общего течения книги, рифмуясь с третьей частью (детство Natalie), вполне романтическими по духу и антуражу.

Книга в книге, похажая на внутренний лаз, обнажает первоначальный замысел - описать личную трагедию, для наиболее точной передачи всех обстоятельств которой потребовались все эти многочисленные "заступы" в прошлое.
Причём, даже не один и не два, но целых пять внутренне связанных фрагментов, каждый из которых способен потянуть на отдельную книгу (так ведь в первоначальных публикациях, шедших отрывочно, так и тянул).


Тут мне важно подчеркнуть, что «Былое и думы» существуют словно бы на перекрёстке эстетик и эпох, забирая собственные начала из эпистолярно-просветительского канона XVII - XVIII веков, но развиваясь в русле вполне традиционно усвоенной романтической эстетики, что позволяет персонажам книги казаться многомерными.

Хотя и не без противоречий: личная история его (любовь, жена, дети, потери) описывается вполне однобоко (преувеличенно субъективно, избирательно, придирчиво, вплоть до картикатурности, когда разговор идёт о «врагах» и елейно, если описываешь «кровиночку»), вполне в духе просветительского единства, тогда как внешний контур биографии (перемещения, деяния) лишаются бытовых подробностей.

Правда, иногда, они, таки, прорываются. И тогда мы узнаем, что Герцену не в лом утруждать себя хлопотами об оставшейся в России недвижимости, из-за чего он продаёт её барону Ротшильду. Таким, следовательно, остроумно надёжным способом перепоручая тяжбу с царским правительством одному из самых могущественных брендов того времени. Очень даже дальнозорко!

При том, панорамные съёмки политических процессов в постреволюционной Европе окружает всё больше и больше абстрактных рассуждений и вставок «на тему», дающих длинные тени, что накрывают собой конкретные ландшафты и ещё более конкретных личностей.

Понятно, что окружают Герцена сплошь выдающиеся люди.
Тут, правда, возникает одна существенная для понимания текста проблема - подавляющее большинство этих персонажей, близостью с которыми Герцен, безусловно, хвастает (но хвалится умно, без выпячивания факта знакомства, вплетая личности в цепочки событий, без описания которых теперь и не обойтись), давно стали добычей биографических словарей и энциклопедий.

Их безусловная прижизненная известность сыграла с ними неловкость: Герцен (и даже комментарии собрания сочинений 1975 года выпуска) чаще всего не объясняют кого это нам автор описывает, нужно лезть в словарь.
А он - всё равно как гербарий, лишён ощущений соразмерностей и масштабов. Приходится прикидывать размеры событий и людей на свой ленивый, предельно субъективный, манер.

Так, должно быть, инфоповоды и наших времен , через какой-то там исторический промежуток в полтора-два века, будут выглядеть полустёртой надписью на каменной стеле в полутемном музейном помещении.
В лучшем, разумеется, случае!

Это делает знаменитости окончательными персонажами, вытягивая их из поля исторической правды, размещая на территории окончательно художественного произведения, рядом с окончательно неизвестными персонажами - такими, как Н. И. Сазонов или семейство Энгельсонов, портретами которых (одна сплошная достоевщина периода «Бесов») в разделе «Русские тени» Герцен заканчивает шестую часть.

Но, с другой стороны, «Былое и думы» - и есть ведь первоисточник, то есть, тот самый изначальный текст, с которого и начинается репутация (слава, известность) тех или иных личностей, а так же исторических формул, схем.

Это как с греческими историками или с Платоном, из диалога которого нам стало известно про существование Атлантиды.

Важность Гегеля и Фейербаха, революционная активность Прудона или каких-то ещё близких Герцену людей, позже перекочевав в рукописи Ленина, и став основой советского университетского курса, воспринимаются теперь как нечто неизбычное, вечно существовавшее в учебнике.

Тогда, как на самом деле, у всякой репутации есть исток. «Былое и думы» затевает десятки таких вот первоначальных оценок, кажущихся нам банальными, но, кто же знает, насколько они честны и объективны (а не спонтанны или ситуативно небрежны).

В чём, кстати, и заключён интеллектуальный вклад самого Герцена, оценивающего с книге, частями публиковавшейся по мере написания, события и людей ещё актуальных и окончательно не забытых.

Мне-то вся эта международная система интернациональных «революционеров», которых, впрочем, и сам автор описывает большей частью скептически (особенно если в массе), делая исключение только для особенно выдающихся деятелей, обязательно знакомых и ему, и с ним, кажется похожей на институт барочных авантюристов типа Казановы, гастролировавших по большим городам.
И, метафорически говоря, являвшихся тенями этих самых столичных центров.

Преобразование народного бурления в нечто осязаемое схоже с алхимическими поисками философского камня, с изобретением и утверждением нового дискурса, правда уже не в индивидуальном, но едва ли не массовом порядке.

Новый дискурс это же всегда неопределённость, мутная и расплывчатая, средостенье всего и вечный перекрёсток, требующий максимальных усилий исключительных харизм.
Когда непонятно (неизвестно) в какую сторону ветер повеет и что, в конечном счёте, на верху останется.

Показательно, что до самого последнего жизненного периода в Лондоне (ему посвящён «четвёртый», недописанный том «Былого и дум»), Герцен считает своей целью агитацию и только агитацию.
Впрочем, он и в Лондоне, основав типографию, будет продолжать заниматься пропагандой, но только уже осязаемой, а не только «присутственной», как это было раньше.

Можно было бы назвать "Былое и думы" русским вариантом "Волшебной горы", наполненной бессмысленными, никуда не ведущими идейными спорами, если бы мы не знали, что у всей этой стильной, психологически избыточной, дворянской текстуальности, будут свои последствия и последыши, забравшие так круто, что ни одной сказке не снилось.

Деятели, с обострённым чувством справедливости, помноженным на ощущения собственной значимости, придумывали свои способы наполнения праздного времени, делая, видимо, это столь эффектно и заразительно (вот она, сила печатного таланта!), что другие, не менее справедливые и значимые-то и повелись!
Восприняли чужое, дворянски выдержанное, имиджмейкерство как нечто суконно-посконное, сермяжное, заправдишное...

В этом смысле крайне важными кажутся слова Герцена из первой главы четвёртой части книги, посвящённой, кстати, возвращению из владимирской ссылки (XXXV, 93): «По-моему, служить связью, центром целого круга людей - огромное дело, особенно в обществе разобщённом и скованном. Меня никто не упрекал в праздности, кое-что из сделанного мной нравилось многим; а знают ли, сколько во всём, сделанном мною, отразились наши беседы, наши споры, ночи, которые мы праздно бродили по улицам и полям или ещё более праздно проводили за бокалом вина…»

Ведь это ж, если только задуматься, как оно тогда было и осуществлялось как возникали репутации: малознакомый кому человек приезжает из России, со своим, значит, обособленным информационным полем и тавром мученика ссылки, поселяясь на широкую ногу в комфортабельных хоромах.
Но введенный знакомыми знакомых в «высшее» революционное общество, на доверии, на одном честном репутационном слове «провожатых», сам становится видным деятелем и «членом политбюро».

Пение сомнительных песен, которого, к тому же и не было, оказывается многократно преумноженным начальным репутационным капиталом, позволяющим разнообразить европейское путешествие удивительными (неповторимыми, эксклюзивными) обертонами.

Мне всё время хотелось понять кто говорит внутри «Былого и дум».
Точнее, каков статус этого говорящего. Очевидно, ведь, неопределённый и плавающий вместе с сюжетно-дискурсивными мерцаниями.

Сам Герцен «подстраховывается» в предисловии к публикации четвёртой части своей биографии в одном из номеров «Полярной звезды»: «
- Кто имеет право писать свои воспоминания?
- Всякий. Потому что никто их не обязан читать. Для того, чтобы писать свои воспоминания, вовсе не надобно быть ни великим мужем, ни знаменитым злодеем, ни известным артистом, ни государственным человеком - для этого достаточно быть просто человеком, иметь что-нибудь для рассказа и не только хотеть, но и сколько-нибудь уметь рассказать.
Всякая жизнь интересна: не личность - так среда, страна занимают, жизнь занимает. Человек любит заступать в другое существование, любит касаться тончайших волокон чужого сердца и прислушиваться к его биению… Он сравнивает, он сверяет, он ищет себе подтверждений, сочувствия, оправдания…»







"Белое и думы", часть первая и вторая: http://paslen.livejournal.com/1655470.html
"Белое и думы", часть третья и четвёртая: http://paslen.livejournal.com/1656745.html

нонфикшн, воспоминания, дневник читателя

Previous post Next post
Up