Дневник читателя. "Из дневника последних лет" М. Пришвина

Aug 13, 2011 18:21


Последние годы - это с 1951 по 1954-ый (последнюю запись, заболевший пневмонией Пришвин сделал за день до смерти: "Деньки, вчера и сегодня (на солнце - 15) играют чудесно, те самые деньки хорошие, когда вдруг опомнишься и почувствуешь себя здоровым", то есть последнее слово пришвинского дневника - "здоровым", а, скажем, у Гонкура, описывающего встречу с Брандесом - "певицы"), опубликованные в первом посмертном собрании сочинений 1957 года, выпущенном под присмотром вдовы, которую сам писатель обозначает как Л.

Я к тому, что в книжных магазинах постоянно ходил мимо многотомника пришвинских дневников, так и не определив сколько книг в него входит (везде предлагаются разныекомплекты, о, нашёл, томов 11!), да и браться за такое многопудье боязно - нужны веские основания, вот я и воспользовался "эпилогом", для того, чтобы разведывать на местности нужно оно мне или нет.

Тем более, что многочисленные и постоянные (хотя и краткие, в несколько строчек) описания природы, несмотря на простоту и ангажированность сельскохозяйственными знаниями, выглядит заманчивой - может быть, я тоже бы хотел, в качестве этюдов, вести ежедневный "дневник наблюдений".
По сути, это примерно то же самое, что делаю и я, обналичивая то, что меня окружает, вплоть до последних трещин на потолке или на асфальте, хотя пришвинский подход и кажется более традиционным.
Но дело в другом - важно само проявление незаметного; того, что замыленный взгляд не видит; методичная работа со слепой зоной, выведение из сумрака подробностей и деталей, которые, с одной стороны, никто, кроме тебя заметить не в состоянии и потому, с другой, это позволяет реализовать тебе стратегию "свидетеля", единственно достойную и интересную в нынешней культурной ситуации.


Помимо прочего, такая тактика является продолжением и выражением страхов про "от тюрьмы и сумы" (от себя добавим - и больницы), к которым, бессознательно, ты приуготавливаешься всю сознательную, которая вполне может подкинуть тебе режимы любой степени ограниченности и ограничений, к которым следует идти подготовленными, с заранее накаченными навыками.

Вот и Пришвин, посреди крестьянской страны описывает того, чего, казалось бы, пруд пруди, фотографирует весенние или осенние веточки, фиксируется на умозрительном, изредка перебиваемом какими-то писательскими делами (тёрками с "Новым миром", например, отдыхом в Барвихе, визитами Маршака).
Пришвин мне не близок, стиль его водянист (цитировать и выписывать в выписки не хочется, что лишает чтение нерва, но не отсутствия интереса) и требует некоторого приноровления для того, чтобы без потерь войти в то, что обычно называют "внутренний мир" и "внутренняя лаборатория".

И тут для чтения и спокойного соответствия ритуально-хозяйственному циклу нужны какие-то существенные основания, среди которых попытка понимания жизни самого Пришвина - не самая главная.
Не то, что мните вы природа, но сама возможность непрерывного погружения в чужую жизнь, чьей бы она не была, писательской или агрономической.
Кажется, в русской традиции не было более многотомных и многостраничных дневников, чем пришвинские (буду рад, если кто-то меня поправит).
Единственная аналогия, которая приходит на ум (весьма, кстати, если задуматься, точная) - это симфонический цикл Николая Яковлевича Мясковского, работающий на своей территории схожим образом.

Методичность и аутентичность оказываются большими добродетелями, нежели повышенная интеллектуальность или близость взглядов (вот уже почти неделя прошла, после того, как я закончил читать дневники Гонкуров, а я всё под впечатлением их едва ли не личного участия моей жизни), хотя, конечно, кто что ищет.
Но такие явления, в силу их объёма и реального значения [прямо скажем, не первой и даже не второй величины] оказываются, во-первых, одноразовыми (вряд ли кто-то ломанется перечитывать Пришвина или переслушивать Мясковского), а, во-вторых, эксклюзивными, неповторимыми во всех смыслах.
И потому, что никто, кроме тебя не возьмётся; и потому, что одноразовость, максимальным для искусства образом, приближает эти кощеевы цепи к реальному, сопоставимому с реальным, существованием.

Такие книги локальны - они имеют кратковременное, но ярко выраженное влияние, не распространяющееся дальше недолгого послевкусия; именно поэтому так важна возможность погружения и протяжённость, не мытьём, так катаньем, экстенсивом, производящая свою незаметную работу.
При этом, локальность выгораживает внутри твоего сквозного хронотопа свою маленькую зону-делянку, становясь вровень с циклом пропитых витаминов или же тем или иным сезоном; маленькой жизнью, чего вряд ли можно добиться от других носителей.
За исключением, разве что, собственных путешествий или телесериалов.







Шаламов спросил при встрече Пастернака как тот относится к Пришвину: "Очень высоко ставлю. очень. Понимал всё. Природа ему нашептала. Он человек не книжный. Мне кажется, что по-настоящему захватить человека может только произведение, трактующее страдание, боль... Что в искусстве минор сильнее мажора. Что "Евгений Онегин" не потому волнует всех, что это "энциклопедия русской жизни", а потому, что там любовь и смерть. <...> Меня позвали к Пришвину незадолго до его смерти. Мы не были знакомы раньше. Приезжаю. Пришвин в постели. Говорит: - Позвольте подать Вам руку и поблагодарить Вас за всё, что Вы написали. Как же, думаю, умру и не познакомлюсь с Вами, - Вот такой разговор."

Записано 02.01.1954 ("Встречи с прошлым"-6, 297, 1988)

дневники, нонфикшн, цитаты, дневник читателя

Previous post Next post
Up