о происхождении толерантности

Mar 03, 2016 07:40

Интересуясь историей русской культуры и искусства, порой побочно набредаешь на иные любопытные описания и сведения, например -- на историю происхождения толерантности описанную урожденцем родины толерантности, т.е. черты оседлости, и представителем народа-источника толерантности (источающего толерантность яко миро).

М.С. Альтман, "Разговоры с Вячеславом Ивановым", СПб. 1995, стр. 286-293, 300-303, 314-318, 354-355.

АВТОБИОГРАФИЯ

Я родился в местечке Улле, Витебской губернии, в Литве (по прежнему административному наименованию, теперь - в Минской области в Белоруссии) в июне 1896 года.

Мне по дедушке (отцу моего отца) дали два имени: Эли-Мойше, сиречь Илья и Моисей.

В Улле все население (примерно около двух тысяч человек) было только еврейское. Русские в Уллу наезжали только на рынок по воскресеньям. И вообще русские у евреев не считались «людьми». Русских мальчиков и девушек прозывали «шей-гец» и «шиксе», т. е. «нечистью». Напомню, что и Белая Церковь у евреев называлась «мерзкая тьма».

Для русских была даже особая номенклатура: он не ел, а жрал, не пил, а впивался, не спал, а дрыхал, даже не умирал, а издыхал. У русского, конечно, не было и души: душа была только у еврея, а по субботам даже две души.

[...]

К неевреям бабушка (впрочем, как все местечко) относилась с крайним презрением, не считала их почти за людей; у них, была она уверена, нет души (есть только дух-дыханье). Всякий русский мальчик именовался «шейгец» (нечисть).

Христа бабушка называла не иначе как «мамзер» - незаконнорожденный. А когда однажды на улицах Уллы был крестный ход и носили кресты и иконы, бабушка спешно накрыла меня платком: «Чтоб твои светлые глаза не видели эту нечисть». А все книжки с рассказами о Богородице, матери Христа, она называла презрительно «матери-патери».

Один раз в году (кажется, на Рождество) запрещалось учить Тору (этот вечер именовался «нитл» - аббревиатура: «нит тора лернен», т. е. нельзя учить Тору), ибо в этот вечер происходит Божий суд над Христом и не следует напоминать о том, что к «учению» Христос был привержен.

А когда я у бабушки спросил, будут ли, когда придет Мессия, существовать другие народы, она сказала: «Будут, ибо кто же, как не они, будет у нас служить и на нас работать?»

И не только к иноверцам, но и к евреям нехасидам (а во всем местечке были только хасиды), к так называемым «мис-нагдим», было во всей Улле крайне враждебное отношение. Это отношение до изуверства сохранял в детстве и я. И когда я раз в синагоге увидел приехавшего миснагида, то, хотя он внешне своей благородной бледностью понравился и он усердно молился, я подумал, что когда он выйдет из синагоги, хорошо было бы на улице его убить.

Эта религиозная моя нетерпимость сказалась и в том, что когда я увидел в Бешенковичах (еврейское местечко в ста верстах от Уллы), как еврейский мальчик в субботу камнем раздробил орех, я подумал: «Будь это в Улле, мы бы, еврейские мальчики, побили его камнями, но здесь я, одинокий, увы! бессилен».

Помню и свою ярость, когда во время молитвы кантор дважды пропел имя Господне (а в тексте - только один раз), я стал кричать: «Вон его с амвона и из синагоги: он Божье имя употребил всуе, ради музыкальности»,- и меня старые евреи с трудом успокоили.

И несмотря на всю мою тогдашнюю (в 1905 году) «революционность», мне было тяжко видеть в еврейской синагоге русского студента- агитатора: «а гой ин а идиш шул...» (нееврей в синагоге) .

[...]

Каждую пятницу к [бабушке] приходила старуха, стригла ей волосы и при этом докладывала все «происшествия» в местечке за неделю: кто из еврейских парней вечером гулял с «нечистью», кто по субботам носил в кармане носовой платок, кто не посещал синагогу, кто смеялся над еврейскими обычаями и тому подобное. Бабушка все это внимательно выслушивала, но не реагировала ни одним словом, считая непристойным при приближении субботы заниматься светскими делами. Но она все сказанное запоминала и в воскресенье начинала творить суд над вероотступниками.

А суд ее был грозный и страшный, ибо ее приговоры были общественным мнением всей Уллы. А до чего суд ее был строг, показывает, например, то, что она помешала своей дочери Бейле-Розе выйти за человека, мать которого звали так же, как и ее саму, Саррой: она считала это некоторым кровосмешением.

[...]

Мой двоюродный брат Давид [...] еще мальчиком поехал в США и там стал знаменитым доктором теологических наук и раввином в Лос-Анджелесе. Лет через 50, будучи в Америке, я его навестил. Он был уже очень знаменитым, и одна из улиц города носила его имя.

Примечание публикатора: Речь идет о двоюродном брате со стороны матери Давиде Аронсоне, впоследствии главе иешивы в Лос-Анджелесе, о котором есть следующий пассаж в кратком варианте «Автобиографии»: «Кстати сказать, этот Давид, мой кузен, ныне знаменитый раввин в Лос-Анджелесе в Америке, доктор теологических наук. Однажды, когда я ему по-русски (язык, который он уже с детства хорошо знал) написал письмо, то получил ответ: «Почему ты пишешь по-русски: евреи пишут по-еврейски, джентльмены - по-английски».

[...]

Я (год был 1905-1906) увлекался и «политикой». Когда начались забастовки, я ходил по хедерам и «снимал» штрейкбрехеров, продолжающих учиться, со всеми кричал: «Долой самодержавие!» Вспоминается мне при этом и такой случай. Когда одна, уже взрослая, девица, за ее публичный выкрик была арестована и ее куда-то повели, мать ее ходила следом и, плача, говорила: «Дочка моя, скажи, пусть он (царь) будет: что тебе до него?»

Но при всем моем свободомыслии, когда в нашей хасидской синагоге на трибуне я увидел и услышал ораторствующего русского, я вознегодовал: «Как, русский в еврейской синагоге!»

[...]

Примерно в 1906 году наша семья из Уллы переехала в Баку, к находившемуся там моему отцу. В Баку меня начали подготовлять к поступлению в гимназию. [...] Когда репетировавший меня учитель принес мне задачник, я был поражен обилием в нем крестов (в хедере «кресты», то есть знаки счисления, плюсы», были под запретом)

А когда, уже будучи в гимназии (в первом классе) я сказал, что в прочитанном мной рассказе написано, что капитан Бонн умер, а ведь капитан не был евреем, так надо было написать «издох», а не «умер», то отец опасливо меня предостерёг, чтобы я с такими поправками в гимназии не выступал.

"Происходит" большевиская революция, и Моисей Альтман естественным образом соединяется с большевистской властью:

время тогда во всей России и, особенно, в Малороссии («Украины» еще тогда не существовало) было крайне беспокойное: мешались и чередовались всякие государственные власти: Романовых, Керенского, Скоропадского, Петлюры и большевиков. Я решил поехать в Чернигов. Почему в Чернигов? А потому, что летом до этого я в некоей семье Миркиных был репетитором и мне там жилось хорошо. Семья эта была в Чернигове, и я к ней и направился. Но в Чернигове моя жизнь приняла совершенно новый поворот. Когда я туда приехал, в городе была гражданская война между Петлюрой и большевиками. Я предвидел победу большевиков. и еще до окончания их войны выпустил газетный листок, где это населению предвещал. «Мы пришли!» - писал я в этом листке. И вот когда большевики одолели, они, прочтя листок, изумились и, узнав, что автором оповещения их прихода был я, назначили меня, беспартийного, редактором уже официальной газеты («Известий Черниговского губисполкома»). И жизнь моя потекла по новому руслу. Я фанатично уверовал в Ленина и «мировую революцию», ходил по улицам, с таким революционным выражением на лице, что мирные прохожие не решались ходить со мной рядом. И, вспоминаю, когда «мы» (большевики) взяли Одессу, я ходил по улице, от радости шатаясь как пьяный. Писал я в «своей» газете статьи предлинные и пререволюционные. Так, например, в связи с тем, что Советская власть объявила аннулирование долгов, а буржуазия была этим возмущена, я писал: «Нет, нет, не все долги аннулированы: по одному своему долгу народу имущие должны расплатиться и расплатятся полностью». В таком же роде и стиле были и другие мои ура-революционные статьи. Они «властям», верно, были по душе. В городе на меня смотрели с некоторым страхом и уважением. Да и в самой семье Миркиных, где я квартировал и столовался, смотрели на меня с опаской, и когда квартхозяйка вздумала просить у меня надбавку за кормление, муж ее яростно на нее напустился. А деньги у меня завелись: я за каждую свою статью получал построчно, а строчек в них было много (больше, чем обычно в газетных статьях). И я, после выхода в печать, ревностно число строк пересчитывал. Во мне, однако, остались еще дореволюционные навыки: статьи я писал по новому правописанию, а свой дневник, который я в это же время вел,- по старому.

При необходимости Альтман с лёгкостью получает в своё распоряжение отряд ЧК:

Однажды мне сообщили, что в селе (том самом, где я летом у Миркиных был репетитором) вымогают у евреев деньги якобы для государства. Я решился в это дело вмешаться и проверить, так ли это на самом деле. Мне из Чека выдали отряд, и я с ним отправился в село.

Затем Альтман переезжает в Ленинград и пристраивается к Марру:

моим научным руководителем в Ленинграде стал академик-лингвист Николай Яковлевич Марр. А стал он моим руководителем вот как. Только приехав из Баку и став аспирантом Ленинградского института языков запада и востока (ИЛЯЗВ), я прочел на одном из заседаний одну из своих статей о Гомере. Статья эта (хотя меня «защищал» В. В. Струве) не понравилась, и против меня выступили многие члены института. Обычно председателем на таких заседаниях бывал Марр. Но на сей раз его не было. Встретив меня на другой день, он сказал: «Я слышал о вашем докладе и знаю, кто против вас выступал. Это те самые, которые всегда и против меня выступают. Поэтому отныне я буду вашим руководителем, а вы - моим аспирантом и сотрудником Яфетического института». И я им стал, а через некоторое время даже секретарем одной из секций Института - «демотической» (связи языка с литературой).

При Яфетическом институте на его заседаниях были очень многие ученые, и, кажется, большая часть их не разделяла воззрений Марра, но они никогда не решались это сказать. Марр тогда был всесильным и вездесущим: директор Института востоковедения, директор Публичной библиотеки, директор ИЛЯЗВа, член Всесоюзного совета депутатов и т. п.

До чего члены Яфетического института были в душе против учения Марра! Показательно, что В. В. Струве после одного заседания мне сказал: «Что Николай Яковлевич делает? Его связать надо: ведь он убивает науку». Но это Струве говорил про себя, а вот когда языковед Щерба открыто выступил против учения, он был лишен права преподавать.

Учение Марра приводило часто и меня в недоумение. Я исконный «индо-европеист», и мне было часто дико слышать, что русский язык, например, более близок чувашскому языку, чем славянским.
Previous post Next post
Up