Удрученный, с тяжелым сердцем, я ехал в автобусе в тот вечер с Медвежьей горы. В автобусе я никак не смог собраться с мыслями, да и ночью в своей комнате на электростанции я долго не мог уснуть. Даже когда нашему автобусу по дороге грозила опасность перевернуться в кювет, я как-то вяло реагировал на опасность и не отметил в себе ни ужаса перед катастрофой, ни радости по поводу спасения. А перевернуться мы могли, так как неожиданно встретились с громадным лесовозом, и было совершенно непонятно, как наш шофер смог благополучно разминуться с такой громадиной на узкой дороге. Такой лесовоз я видел впервые, значительной высоты, он вез штабель лесоматериалов в мощной раме, закрывающейся снизу, как бы под собой. Ширина этой рамы с везомым штабелем была больше половины уложенной части, которая безусловно не могла нормально пропускать такие лесовозы при встречном движении. Но дорожная инспекция пасовала перед таким грозным предприятием, как ББК, потому что ББК принадлежал ОГПУ, не посмела запретить движение этих лесовозов по проезжей магистрали и обезопасить пассажирское движение и предотвратить катастрофы с грузовым транспортом. Инспекция предпочитала показывать свою власть над шоферами «Карелавто», не подчиненного ОГПУ, чему я был свидетелем в одну из своих других поездок в командировку на Медвежью гору и о чем я еще расскажу поподробнее.
Свидание с моей Молодостью оказалось для меня не радостным. Я совершенно не подозревал, что где-то в глубине сознания, как-то подсознательно у меня теплилась какая-то надежда на возвращение в мир, в действительности навсегда потерянный мною, в тот мир, в котором я должен был проснуться от кошмара последних лет и зажить прежней счастливой жизнью, жизнью моей молодости. Для меня, поглощенного в концлагере ежедневной борьбой за существование, за то, чтобы как-нибудь, но выжить, это представление о мире, из которого я был так жестоко выхвачен, застыло для меня в неподвижности, в милых образах моих сверстников, во всем укладе тогдашнего образа жизни. Это представление о потустороннем для заключенных мире было совершенно не реальным, потому что формы уклада жизни так быстро менялись в нашу бурную эпоху и, если бы мои друзья молодости даже остались на свободе и я после освобождения свиделся бы с ними, вряд ли мы нашли что-нибудь общее, слишком различными путями мы прошли эти семь лет разлуки. Однако этот миф о возможности вернуться к старому укладу жизни, жизни освещенной радостью молодости и дружбы со сверстниками, оказывается настолько прочно засел во мне, давая силы на борьбу за жизнь, за возвращение, что теперь я почувствовал себя обессиленным. Новости услышанные мною от Жени об отсутствии на воле моих друзей погрузила меня в такую пучину безнадежности, что я впервые поставил перед собой вопрос: а стоит ли вообще освобождаться, в чем собственно прелесть жизни на воле, когда там никого, никого не осталось? Сердце мое было привязано здесь, потому что Она была в концлагере, с Ней вместе освобождаться? - Да это стоило бы и надо было. И только сознание долга перед матерью страстно ждавшей моего освобождения из концлагеря, ради этого только и живущую, заставило меня побороть эту нахлынувшую на меня усталость от жизни и снова собрать воедино свою волю выжить обязательно, выжить во что бы то ни стало до дня освобождения, который когда-то все же должен наступить, не терять веры в этот грядущий день.
И все же впоследствии, когда я был освобожден из концлагеря, потусторонний для заключенного мир предстал передо мной не таким уже пустынным, я несколько ошибся в тот мрачный вечер переживаний под влиянием полученных мною новостей. У меня были даже хорошие встречи с друзьями детства и юности и не так уже я с ними разошелся духовно за десятилетие, как я предполагал. Будучи в однодневной поездке в Ленинграде вскоре после освобождения, я на улице встретил одного «мальчишку» с нашей улицы. Я его узнал, он меня нет, но от этого встреча наша была не менее теплой. Он за несколько лет до меня благополучно уехал из города Нежина, окончил Институт инженеров путей сообщения и работал на Ленинградском железнодорожном узле. Правда, уже с 1935-го года он чувствовал себя неуверенно, признавшись, что ждет ареста. И «данные» к этому, как он мне рассказал, были. Половина инженеров его выпуска уже сидели в концлагерях или были расстреляны, как «вредители-предельщики» («вредителями-предельщиками» официально назывались те железнодорожники, которые осмелились указать на недопустимость эксплуатации паровозов и пути сверх расчетных данных, в частности при вождении тяжеловесных составов), он сам был единственный дворянин уцелевший пока из их курса. А его двоюродный брат, тоже из нашей компании, окончивший в Киевском университете юридический факультет, остался в городе Нежине, и, будучи секретарем окружного прокурора и членом большевицкой партии, был расстрелян, как троцкист. В 1939-м году я встретился тоже в Ленинграде с одним своим однокурсником по средне-специальному заведению из города Нежина. Я его не узнал, он меня узнал и подошел ко мне. Я уже рассказывал, как я в начале ареста думал, что меня посадили из-за него, так как он сел раньше меня, но из-под следствия был освобожден без последствий. Хотя прошло 11 лет, как мы с ним не виделись, встреча была очень теплая. Связь с первым я потерял в 1937-м году, со вторым в начале войны. Несмотря на эти две встречи, чем больше проходило времени после моего освобождения, тем больше оправдывалось мое первоначальное предположение о пустоте на, так называемой, Воле.
Поездка моя на Медвежью гору, чтобы повидать Женю, оформленная командировкой, была единственной для удовлетворения моих личных желаний. Все остальные поездки на Медвежью гору по командировкам вызывались производственной необходимостью. В Управление ББК на Медвежью гору меня посылал Дич и сам я просил послать меня, в особенности, когда Дича сменил Николай Николаевич, для получения дефицитных материалов по ремонту и эксплуатации, сначала машинного парка совхоза, затем электростанции и электросети. Производственная необходимость командировок не означало, что командировки были для меня не приятны, что ездил я только из подчинения дисциплине. Наоборот, в командировку я просился и ехал с громадным удовольствием, хоть на день оторваться от повседневных забот, повидать своих друзей политзаключенных оставшихся на Медвежьей горе, не прерывать общение со своими покровителями Боролиным и Лозинским. А как умиротворяющее действовала тишина темной тайги, когда возвращаясь последним рейсом автобуса с Медвежьей горы, я слезал на развилке дорог на Повенец и Пушсовхоз, удовлетворенный результатами достигнутыми для производства, и шел один одинешенек по еле заметной в темноте дороге до Пушсовхоза. Кроны могучих сосен еле шевелились, заслоняя то одну, то другую звезду, а небо, если не было покрыто низкими тучами, своей бесконечностью смягчало масштаб страданий, как-то делая их незначительными в сравнении с величиной Вселенной.
Безлюдие в лесу освобождало от чувства вечно ощущаемой за тобой слежки, просто от круглосуточной толчеи в людской массе, реакцией на которую возникало желание побыть одному, собраться с мыслями, продумать что-либо до конца, даже помечтать или вообще ни о чем не думать, без риска быть прерванным в такой блаженный момент вторжением все время окружавшей среды. Ложкой дегтя в бочке меда была бы посылка меня в командировку с конвоиром. Тогда я и сам отвиливал бы от таких командировок или число их свелось бы к минимуму, так как для меня вряд ли находился свободный солдат ВОХРа, чтобы меня сопровождать. Эта езда под конвоем лишила бы меня возможности видеться с друзьями и лишний раз напоминала бы о моем подневольном положении («шаг вправо, шаг влево - конвой стреляет без предупреждения»), которое не так остро я чувствовал, повседневно находясь в составе концлагерной элиты. По-видимому, я пользовался доверием даже у Дича, так как в моем личном деле за столько лет пребывания в концлагере не было никаких компрометирующих меня записей, хотя бы косвенно указывающих на склонность к побегу. Кроме того с переводом меня в Пушсовхоз мне пошел уже седьмой год заключения, что при номинальном восьмилетнем сроке официально давало чекистам гарантию, что я не сбегу. Только на ночь я был обязан непременно возвращаться из командировки в Пушсовхоз.
Процесс передвижения из Пушсовхоза на Медвежью гору был несложный. От усадьбы Пушсовхоза надо было пройти метров триста по дороге упиравшейся в тракт Медвежья гора - Повенец, по которому курсировали от Медвежьей горы до Повенца и обратно по расписанию автобусы Белбалткомбината ЛГПУ и автотранспортного предприятия «Карелавто». Заключенным по командировкам разрешалось ездить на автобусах обеих фирм. Плата за проезд была пять рублей на тех и других автобусах и оплачивалась вместе с суточными финчастью наравне при предъявлении билетов. Выйдя на тракт ко времени прохождения автобуса, стоило только поднять руку при приближении автобуса и шоферы тех и других автобусов останавливали машину и подбирали меня. Шоферы исполняли обязанности и кондукторов. На автобусах ББК почти все шоферы были заключенные, досиживавшие срок. Автобусами ББК пользовалось и вольное население Карелии и в автобусах обеих фирм происходило смешение вольных людей с заключенными, причем было трудно определить, за исключением женщин, кто заключенный кто вольный гражданин. Заключенные командировочные обычно ездили в гражданской одежде, почему и сливались с вольными. Выделялись одеждой только заключенные чекисты и бывшие красные командиры в гимнастерках, шинелях, фуражках или буденовках. За вольнонаемных чекистов их принять было нельзя, так как у них отсутствовали красные звезды на головных уборах и красные петлицы на одежде.
Тракт представлял собой довольно узкую гать из поперечных бревен утрамбованную вручную и колесами автомашин смесью песка с гравием заполнявшей углубления между круглыми бревнами. Большая часть этого дорожного покрытия была проложена по болотистой почве, в которую постепенно погружались бревна, а на них накладывался новый слой с очередным заполнением пустот. Тракт в теплое время постоянно ремонтировался дорожными бригадами из заключенных и все же его состояние было плачевное. Тракт изобиловал рытвинами, ухабами от неравномерно погрузившихся в болото бревен гати. Такое состояние гати вызвало один инцидент, свидетелем которого я был.
Я ехал в командировку на Медвежью гору чтобы договориться с инспектором по котлонадзору о дне приема локомобиля электростанции. На этот раз меня подобрал автобус «Карелавто». На нашем пути как-то оказалось больше рытвин по правой части гати, по которой по правилам мы должны были ехать. Наиболее избитой эта правая часть гати по направлению следования автобуса, вероятно, была вследствие движения по ней груженых лесом лесовозов на станцию Медвежья гора, в то время как возвращались они пустырем, менее тяжелыми и потому левая от нас сторона была менее избита. Шофер, щадя машину и пассажиров, пользуясь отсутствием встречных машин объезжал рытвины и большей частью ехал против правил по левой стороне, одновременно развивая и бо́льшую скорость. Во время одного из таких проездов автобус был властно остановлен каким-то субъектом в полувоенной форме с кобурой на ремне. Тормозя, автобус отъехал от него на некоторое расстояние и остановился. Шофер, вольный карел, высунувшись со своего места, вопросительно смотрел на остановившего автобус чина, который ленивой походкой направился к нам.
Эта задержка меня крайне не устраивала, так как автобус по расписанию приходил на Медвежью гору к началу занятий в Управлении ББК, когда я мог с уверенностью застать инспектора котлонадзора, обычно находящегося затем в разъездах. Успех цели моей командировки всецело зависел от прибытия автобуса без задержки и я сидел как на иголках, но протестовать я не посмел. За меня это сделал один из пассажиров в морской шинели и фуражке без знаков различия. С большой бородой, пожилой, он выглядел бывалым моряком. Вероятнее всего это был морской офицер Императорского флота, политзаключенный, или оставшийся после окончания срока вольнонаемным на большом посту на Беломорканале. Он высунулся в окно и прокричал неспешившему типу: «Если остановили автобус, то по крайней мере поторапливайтесь объяснить в чем дело, я опаздываю с докладом к Раппопорту (начальнику ББК)»! Чин не обратил никакого внимания и не прибавил шагу. Моряка дружно поддержали несколько мужчин в гражданской одежде, очевидно, командировочные заключенные, обрадовавшиеся случаю излить свою ненависть хоть и не на чекиста, но на фигуру похожую на него. К общему хору присоединилось и несколько карелок, осмелевших от выраженного мужчинами негодования. Посыпались насмешки: «А зачем у него пистолет»? - «От воров»! Чин подошел к шоферу и начал его отчитывать за езду по левой части дороги, намереваясь его оштрафовать. «Лучше следили бы за состоянием дороги, - снова возмутился моряк, - предъявите Ваши документы, я буду жаловаться Раппопорту»! Властный тон и респектабельная внешность беломорканальца возымели действие. Инспектор погрозил еще шоферу и отступил от автобуса.
Как ни странно, но поездки командировочным в автобусе дали мне больше наблюдений над местным вольным населением, чем пребывание в самом центре города Кеми в течение более года. В городе я был отгорожен от вольного населения не проволокой, а, невидимо, уставом концлагерей, воспрещающим общение заключенного с вольными людьми, почти полным отсутствием точек соприкосновения с ними. В автобусе я как бы вливался в общую массу пассажиров, был пассажиром в каждую поездку, сидя в течение более часа рядом с вольными местными жителями, слушая их разговоры, узнавая их заботы и чаяния. А нигде, как в дороге можно лучше изучить человека. В г. Кеми население делилось на русских, так называемых поморов, и карелов, национальности родственной финнам. Полугородская жизнь нивелировала особенности национальностей. На тракте Медвежья гора - Повенец в автобусах ездили преимущественно жители близлежащих деревень и сел - чистокровные карелы. Пассажиры других национальностей были представлены почти исключительно заключенными командировочными, правда по одежде в большинстве не похожие на заключенных. Почти неограниченные просторы необжитого края, отдающего годные для сельского хозяйства участки только после приложения большого труда, с одной стороны накладывали отпечаток свободолюбия и независимости на местное население, с другой закаляли его из поколения в поколение в отвоевании этих участков для земледелия и главным образом для скотоводства. И все же главное занятие этих мужественных, замкнутых, знающих себе цену людей, было рыболовство, охота, сбор ягод и грибов, о чем и велись дорожные разговоры.
В одну из таких поездок я ехал с двумя молодыми людьми, назначенными после окончания педагогического техникума учителями в школы карельских деревень. Уроженцы города из средней полосы России, комсомольцы, они находились в полном смятении и излили мне все накипевшее в них за их еще краткую деревенскую жизнь. Не знаю за кого они меня приняли, только не за заключенного, и были со мной откровенны. Их рассказы только подтвердили мои наблюдения о стойкости старых устоев сохранившихся в карельских деревнях, которые не поколебали ни революция, ни коллективизация, никакие другие перемены, не оставившие камня на камне в центральных областях России, на Украине, в Белоруссии, отчасти в Сибири. Соблюдение старых обрядов, нетронутый фольклор, религиозность старообрядческого уклада, почитание старших по возрасту казались комсомольцам проявлением дикости и опрокидывали их представления о победной поступи социализма и, даже, о преимуществах происшедших всюду перемен социальных условий.
В личных целях я использовал командировки не только, чтобы повидаться с друзьями на Медвежьей горе. Однажды я проник к прокурору по надзору за деятельностью ОГПУ, чтобы выяснить свою судьбу. Институт таких прокуроров существовал во всей стране. При каждом ГПУ такой прокурор существовал. Как он наблюдал за деятельностью ГПУ неизвестно, но носил он почему-то тоже форму ОГПУ. При управлении Соловецкого концлагеря, ни когда оно было на Соловецком острове, ни даже, когда оно было в городе Кеми, такого прокурора не было. Это вполне соответствовало полному отсутствию даже формальной законности в концлагерях, где заключенные были отданы на произвол чекистским тюремщикам и никто в стране, какое бы высокое положение он не занимал, не мог и помыслить вмешаться в действия тюремщиков. У меня в сознании глубоко запало первое приветствие концлагерной администрации обращенное к нам, только что прибывшим в 1929-м году на Кемперпункт, заключенным: «Вам здесь не тюрьма, здесь лагерь особого назначения ОГПУ и здесь вас никакой прокурор не услышит»!
Поэтому во мне вызвало большое удивление, когда я случайно в разговоре с кем-то в управлении ББК узнал о существовании при управлении ББК-Белбалтлага прокурора наблюдающего за деятельностью ОГПУ. У меня сразу возникла мысль обратиться к этому прокурору лично, и только лично, так как заявление посланное ему из Пушсовхоза было бы, безусловно, перехвачено и не дошло бы до прокурора. Была уже середина лета 1935-го года, когда при сохранении мне зачетов рабочих дней я должен был уже несколько месяцев находиться на свободе. Теплилась надежда на возвращение отнятых у меня заработанных рабочих дней при вмешательстве прокурора и тогда я буду немедленно освобожден из концлагеря.
В одну из последующих командировок на Медвежью гору в июле 1935-го года я осуществил свой замысел. Дела в управлении ББК я закончил быстро, у меня оставалось много времени до вечера и я рискнул. Некоторые колебания во мне вызвало пребывание прокурора наблюдающего за деятельностью ОГПУ в здании управления концлагеря, да еще в 3-м отделе Белбалтлага, этом ОГПУ в концлагере ОГПУ. Мне казалось, что прокурор должен был опротестовывать действия ОГПУ, а тут он был, находясь в здании концлагеря, в полной зависимости сам от поднадзорных. Кроме того мне очень не хотелось идти в здание 3-го отдела, следственного и информационного, по своей воле. И все же я себя пересилил, потому что надо было воспользоваться и этой возможностью.
После зимы 3-й отдел переехал в отдельное двухэтажное новое здание, в двери которого я и вошел. В вестибюле я был озадачен встретившись лицом к лицу с дежурным комендантом вольнонаемным чекистом в форме ОГПУ без знаков различия. Я обратился к нему с просьбой пропустить меня к прокурору. Все оказалось проще, чем я думал. Я был одет во все гражданское, как всегда ездил на Медвежью гору, даже галстук бабочкой выглядывал в отворотах воротника толстовки и не вызвал никакого подозрения у коменданта. Уже настало время, когда стали встречать по одежке. Комендант спросил мою фамилию, снял телефонную трубку и доложил прокурору о моем желании, назвав мою фамилию. Выслушав ответ, комендант выписал мне пропуск, не спросив документа, и объяснил, как пройти к прокурору. Никакой очереди у кабинета прокурора на втором этаже не оказалось, и на мой стук в дверь я получил разрешение войти. Прокурор оказался средних лет брюнетом, ничем не примечательным, явно скучающим от безделья. Форма ОГПУ сидела на нем как-то мешковато, но меня поразило отсутствие знаков различия в петлицах гимнастерки. Я поздоровался и подошел к столу, положив на него свой пропуск. На приветствие прокурор мне не ответил, сесть не предложил, а спросил: «Что у Вас»? - «Я считаю, что пересиживаю в лагере …», - начал я. Прокурор не дал мне договорить и перебил меня: «По какой статье сидите»? «По 58-й», - ответил я. «Не пересиживаете», - махнув небрежно рукой, ошарашил меня прокурор, взял мой пропуск, подписал его, чтоб дежурный выпустил меня из здания, протянул его мне: «Можете идти».
Более краткого разбирательства жалобы прокурорским надзором трудно было представить. Моя затея с треском провалилась, хорошо еще что ноги унес из этого здания. Мне стало ясно, что политзаключенных даже после окончания ими концлагерного срока заключения не собираются освобождать из концлагеря. Все говорило за то, что после убийства Кирова мы превратились в пожизненно заключенных.
Однако если мое посещение прокурора и не сдвинуло с места дело моего освобождения из концлагеря, оно возымело другое, благоприятное для меня воздействие на чекистов Пушсвохоза. Едва по возвращении из командировки я появился в коридоре управления ОЛП «Пушсовхоз», ко мне навстречу устремился оперативник «Б» с пачкой писем от матери, от которой я не получал уже около двух месяцев писем и страшно беспокоился о ней. «Извините, - говорил мне оперативник, передавая пачку писем, - как-то залежалось в цензуре и нам было ни к чему. Вас просил зайти к нему начальник лагпункта». И извинение исходящее от оперативника 3-й части и вместо «приказал» - «просил» - все было что-то необычное. Радостный от получения писем от матери я влетел в кабинет к Дичу. Он сидел за столом, по обыкновению, несколько боком и накинулся на меня: «Вы что жаловались прокурору на меня! Что Вам плохо живется у меня?! Вы мне бы сказали, ведь я к Вам хорошо отношусь, я все для Вас бы сделал»! Я оторопел от такой встречи и не столько от крика Дича, сколько от быстроты полученного им известия о моем заходе к прокурору. Не прошло и трех часов как я был у прокурора. Ну и слежка, только и осталось мне подумать, ну и оперативность! Ясно было, что сообщение Дич получил по телефону и скорее всего от своих дружков из 3-го отдела, возможно видевших меня входящим к прокурору или выходящим от него. В то же время эта была самодеятельность дружков Дича, иначе они бы знали повод моего посещения прокурора и Дич так не испугался бы моего демарша. Дич был на меня зол и в то же время явно трусил, что я мог наговорить на него. Рыльце у Дича было в пушку, он прекрасно это и сам чувствовал.
«Да что Вы, Меер Львович, совсем я ни на кого не жаловался, - старался я его успокоить, - мне очень хорошо у Вас живется, я очень Вам благодарен за Ваше отношение ко мне, я выяснял у прокурора вопрос об окончании своего срока». Дич сразу смяг и успокоился. Он знал, что я хитрить не умею, и поверил мне. Затем весело мне ответил «Ну что Вы право беспокоитесь, я сам слежу и навожу справки, чтобы Вы не пересидели, но сейчас, сами понимаете, такое положение, что даже и мои хлопоты за Вас ни к чему не приводят». Дич, конечно, врал, да еще и прихвастнул. Я вполне был уверен, что никаких справок он не наводил и, конечно, не хлопотал за меня, да и, подумаешь, какая он был персона, чтобы на его хлопоты обратили внимание. А вот задержка писем от матери было незаконным притеснением меня и было дело рук Дича и Марка за мой категорический отказ быть у них стукачом. И с точки зрения производства момент для задержания писем ими был выбран просто глупо, так как отсутствие писем меня очень нервировало как раз тогда, когда я должен был развить всю энергию на скорейшее производство капитального ремонта локомобиля электростанции и электросети, без которого Пушсовхоз в целом страдал бы и дальше от темноты. Но что Дичу и Марку было до благополучия производства подчиненного им Пушсовхоза?! У этих голов с на сторону свернутыми мозгами на первом месте была чекистская работа, слежка за политзаключенными, их удушение, а не производственная деятельность ОЛП. «А все-таки прокурора побаиваются», вывел я заключение из испуга Дича и вручения мне задержанных писем.
Но не только лично для себя я попутно использовал командировки на Медвежью гору, но однажды и на благо всего персонала электростанции. Как-то в октябре 1935-го года, находясь в командировке, я зашел в отделе главного механика к инженеру-экономисту, моему хорошему знакомому Иванову-Смоленскому, чтобы лично отдать месячный отчет работы электростанции Пушсовхоза. Он всегда радушно меня встречал, а на этот раз еще и показал приказ по ГУЛАГу о переводе концлагерных предприятий на хозяйственный расчет.
Направление данное концлагерям Натаном Френкелем становилось все более ощутимым. Проводимый им в жизнь принцип превращения концлагерей из потребляющей отрасли в производящую не только для самоокупаемости ее, но и для выкачивания из рабского труда все бо́льших доходов в государственную казну, расширился теперь и на подсобные предприятия внутреннего потребления концлагерей с тем, чтобы еще больше сократить расходы на содержание концлагерей и тем самым понизить себестоимость продукции концлагерей. Из полученного мною от Иванова-Смоленского приложения к приказу, касающегося электростанций, становилось очевидным, что на этот раз и к заключенным был применен способ «пряника». Обращалось внимание начальников концлагерных подразделений (отделений, лагпунктов) на высокую себестоимость киловатт-часа, взвинчивавшего стоимость содержания концлагерей и стоимость выпускаемой продукции. А так как главной составляющей стоимости электроэнергии было топливо и смазочные масла, предлагалось вести борьбу за экономное расходование этих материалов и, чтобы заинтересовать заключенных в эффективной экономии, выплачивать поквартально обслуживающему электростанции персоналу, сверх премиальных денег за перевыполнение норм выработки, 50% стоимости сэкономленных материалов.
Я разу ухватился за приказ и приложение к нему касающееся электростанций. От персонала я скрыл пункт о премии за экономию смазочных масел, считая последнюю вредной для производства, влекущей за собой не только повышенный износ трущихся деталей машины, а, следовательно, и сокращение срока их службы и отсюда повышения расходов на их ремонт и замену, но и возможность больших аварий, устранение которых тоже влетит в копеечку, не говоря о хлопотах с ремонтом и опасности репрессий чекистов против допустившей аварию дежурной смены и заведующего.
Пункт о премировании за экономию топлива я тщательно проработал с машинистами и кочегарами, от которых зависел режим работы локомобиля. Заработать хотя бы несколько рублей сверх обычных премиальных денег очень заинтересовало моих подчиненных и в ведении топки котла локомобиля появились новые черты. Машинисты перестали бездумно погонять кочегаров в форсировании топки, когда при снижении нагрузки в этом не имелось никакой необходимости, отчего прекратилось травление избыточного пара через предохранительный клапан котла. Кочегары чаще регулировали тягу шибером в дымовой трубе, в которую теперь не выносилось избыточное тепло, и она не выбрасывала густой дым. Более эффективно работала топка, переделанная по типу шахтной, вследствие более регулярной загрузки кочегарами шахты топливом, а следовательно, и более длительной подсушки топлива до попадания его в пламя, что повышало теплотворную способность топлива.
Однако все эти старания машинистов и кочегаров давали лишь минимальную долю полученной электростанцией экономии топлива и, вероятно, исчислялись бы копейками на работающего в месяц, при такой сравнительно незначительной выработке электроэнергии электростанции ввиду ее малой мощности. Львиная доля экономии топлива в натуральном выражении получалась от самого рода топлива, на котором работал локомобиль.
На электростанцию не отпускались дрова, а только выкорчеванные с корнями сосновые и еловые пни с осваиваемых под земледелие участков порубки леса. Содержащие большое количество смолы корни имели теплопроизводительность выше самых сухих дров самых жарких пород древесины и на их сжигании мы получали ощутимую экономию даже без всякого применения коэффициента на влажность топлива.
Здесь надо сказать о методе подсчета получаемой экономии топлива, сопоставлении плановых и фактических показателей расхода топлива в «условном топливе» на произведенный киловатт-час и затем множилась на выработку электроэнергии в киловатт-часах за квартал. Вся загвоздка при определении действительной экономии заключалась в правильном применении коэффициента перевода реального топлива в условное в зависимости от степени его влажности. Для этого надо было из каждой партии топлива брать пробу и подвергнуть ее лабораторному анализу для определения процента влажности. А где же это было возможно в концлагерных условиях на электростанциях малой мощности при отсутствии не только лабораторий, но и просто технически грамотных заключенных в составе финчастей, от которых зависело в полной мере определение экономии и выписка премий?! Сам по себе вполне технически-грамотный и объективно-справедливый пункт приложения по вопросу исчисления экономии топлива, в концлагерных условиях сводил на нет и весь приказ, и все старания заключенных, обертываясь издевательством над их самоотверженным трудом, при работе на средней влажности топливе. Вот почему, прикинув размер экономии топлива в рублях за IV квартал 1935-го года и причитающуюся сумму для выплаты персоналу за экономию, я не стал лезть в дебри коэффициентов влажности, не спорить бесполезно с начальником финчасти отделения о проценте влажности пней и, отбросив перевод реального топлива в условное, принял теплотворность пней равной теплотворности условного топлива.
Насколько мне стало известно потом от Иванова-Смоленского, суммировавшего отчеты всех электростанций ББК, ни на одной электростанции на дровяном топливе доказать экономию топлива никому ни разу не удалось, исключительно из-за споров с финчастями, не принимавшим поправок даже на среднюю влажность древесины. Потому достигнутая и доказанная мною финчасти экономия топлива на электростанции Пушсовхоза вызвала большой интерес и у Главного механика ББК, политзаключенного Боролина, и у его аппарата и сыграла кое-какую роль в продвижение руководимой мною электростанции в первое стахановское предприятие ББК.
Первый итог работы электростанции на хозрасчете был подведен на 1-е января 1936-го года за неполный IV квартал предыдущего года. 50% стоимости сэкономленного топлива причитающихся персоналу, выразились в сумме около 60 рублей. Эта сумма по концлагерным масштабам для заключенных оказалась весьма приличной. Машинисты и кочегары получили по 10 рублей, электромонтеры и дежурные по распределительному щиту получили по 2 рубля. Мне не хотелось обижать последних и мне удалось убедить, утверждавшего ведомость, помощника начальника отделения по производству, политзаключенного Дробатковского, о причастности всего персонала к достигнутым результатам. Я сослался на усилия электромонтеров по поддержанию электросети на высоком уровне, исключающем утечки электроэнергии в проводах, и старания дежурных у распредщита по регулировке, в зависимости от нагрузки, положения ярма со щетками на коллекторах динамо-машины, что подняло коэффициент полезного действия динамо-машин. Премию мне Дробатковский проставил в ведомости в сумме 12 рублей.
Экономия за I квартал 1936-го года, хотя он и содержал меньшее количество часов работы электростанции, а, следовательно, и ее выработки в киловатт-часах, оказалась даже бо́льшей и 50% экономии был распределены среди персонала в таком же соответствии, как и за IV квартал предыдущего года. Хозрасчет стал на крепкие ноги.
В заключение о командировках. Они, особенно на Медвежью гору, остались в моей памяти, как лучи света в период моего пребывания в Пушсовхозе, особенного мрачного до снятия Дича. Командировки избавляли от повседневного гнета, хотя бы на день. Сам процесс езды в автобусе с вольными людьми на равных началах благотворно влиял на психику. День пребывания на Медвежьей горе, как бы прерывал бесконечный срок заключения, как будто на день я выходил из концлагеря.
ОГЛАВЛЕНИЕ ЗДЕСЬ