Работая над проектами в отделе Главного механика, я стал посещать занятия научно-технического кружка управления ББК. Возглавлял кружок политзаключенный профессор Осадчий, тот самый Осадчий, который выступал общественным обвинителем на судебном процессе по «Шахтинскому делу» в 1928 году, обвиняя вслед за прокурором своих коллег инженеров-горняков в неслыханных злодействах, во «вредительстве» на шахтах Донбасса. Возмездие настигло Осадчего в 1931 году, когда он сам был обвинен во вредительстве по делу Промпартии и заключен в концлагерь на десять лет. Мне говорили, что до него кружок возглавлял тоже политзаключенный, профессор Сатель, проданный ОГПУ на строительство Сталинградского тракторного завода, который фактически его и построил. Занятия в кружке проводились по вечерам один раз в шестидневку. Особенно мне запомнились два занятия. На одном Боролин выступил с большим докладом о строительстве на Кольском полуострове на реке Тулома гидростанции силами заключенных ББК. В докладе много места было посвящено обоснованию необходимости форсировать механизацию работ для завершения строительства в срок. «Объем скальных работ на Туломе, - докладывал Боролин, - нисколько не меньше, чем был на строительстве Беломорканала, но сосредоточен на малой площади в большую глубину. Если Беломорканал был построен в такой короткий срок клином, кувалдой и тачкой, то только потому, что вся колоссальная рабочая сила могла быть рассредоточена на сотни километров по всей трассе. Такое же количество людей сосредоточенное на пятачке стройки Тулогэс не может дать той же производительности, так как люди только мешают друг другу, наносят друг другу увечья. На клине, кувалде, тачке далеко не уехать, нужна хотя бы простейшая механизация, хотя бы хайдерики, иначе наше отставание от графика все больше будет увеличиваться: я прошу вас поддержать меня резолюцией со справедливым требованием перед главным инженером ББК о механизации работ на Туломстрое». Главный инженер ББК, бывший политзаключенный Карлштейн, выдвинувшийся на строительстве Беломорканала, где темпы строительства определялись только мускульной силой рабов, так привык к бездушному чекистскому обращению с заключенными, что и не помышлял о каком-нибудь облегчении рабского труда, совершенно забывая о неминуемой затяжке в сроках строительства ведомых доисторическими методами труда. Боролин, всегда ясно представлявший далекое будущее, не зря забил тревогу, ополчившись против таких погонщиков, как Карлштейн, застывших в косности, в своем личном благополучии, не видевших необходимости перемен в организации труда заключенных, которые властно диктовались с развертыванием строительства во все больших и больших объемах.
Другое занятие кружка, происходившее в великолепно организованной и посильно оснащенной измерительными приборами гидромеханической лаборатории ББК, также произвело на меня большое впечатление. Здесь группа энтузиастов-политзаключенных, в основном, талантливых конструкторов из бюро А.Н. Туполева из ЦАГИ, переквалифицировавшихся в гидротехников, проводила по заданию ГУЛАГа большую работу по изысканию наиболее эффективных конструкций плотин для гидроузлов, разрабатывая вопросы просачиваемости воды под основания плотин, через тело плотин, устойчивости плотин на грунте. Бесчисленные протоки воды, разной ширины и профиля дна, разной скорости течения прорезывали бетонный пол громадного деревянного сарая. Чувствительные датчики, вмонтированные в миниатюрные плотины перегораживающие протоки, давали картину просачивания воды в зависимости от комбинации материала плотин, степени деформации тела плотины под давлением столба воды на разных уровнях и при разных скоростях течения. В начале 1935 года лаборатория уже спроектировала Угличский и Рыбинский гидроузлы и я за несколько лет до их постройки, на макетах, в уменьшенном виде ознакомился с этими сооружениями, видел на бетонном полу отрезок русла Волги с устьями ее притоков «протекавшей» в скромной лаборатории на Медвежьей горе, так далеко расположенной на севере от мест будущего строительства. Обо всем виденном нами и был зачитан подробный доклад. Эти посещения научно-технического кружка не только расширяли мой технический и общий кругозор, но и давали возможность отвлечься от неприглядных будней в обществе научно-технической высокоинтеллигентной публики. С большим удовлетворением я констатировал неистребленную во мне жажду знания, потребность познавать новое, интересоваться всем. Все это было хорошим указателем на несломленность моей натуры. Я всегда был убежден, что пока хочется учиться, значит живешь, а не прозябаешь, несмотря ни на какие угнетения, ни на какой низкий уровень жизни.
Между проектными работами мне блеснул солнечный луч сквозь низко нависшие свинцовые тучи ожидания своей судьбы. Сампилон в свою очередную командировку на Медвежью гору передал мне на словах от Нее о ближайшей командировке в Сельхозотдел на один день с точным указанием даты Ее прибытия. В этот день я явился на работу в Инспекцию с поднятым воротником тулупа, представился очень больным. Я попросил разрешения у Лозинского пойти в амбулаторию. Добрейший Лозинский сразу меня отпустил, добавив, чтобы я полежал остальную часть дня в бараке, а вышел бы на работу в последующие дни только тогда, когда почувствую себя здоровым. Я поспешил к приходу рейсового автобуса из Повенца и встретил Ее. Была большая удача: Она приехала без конвоя. Конечно на глазах других я даже к Ней не подошел, но мимоходом мы условились о месте встречи в поселке через два часа, которые Ей были достаточны для совершения дел в Сельхозотделе. Просидев в бараке положенное время, я пошел также с поднятым воротником тулупа в условленное место, где мы и встретились, пожав только друг другу руки. Мы прошли на квартиру к той хозяйке, где я жил с матерью во время свидания по приезде нашем из Кеми. Хозяйка встретила меня радушно, пригласила в ту комнату, которую мы занимали. Комната пустовала, так как после убийства Кирова ни одному заключенному свиданий с родными не разрешали. Оставшись с Ней наедине мы дали волю нашим взаимным чувствам и не могли наговориться друг с другом. Хотя в Пушсовхозе никаких изменений режима в худшую сторону не произошло, Она отдавала себе отчет в остроте момента. Она очень беспокоилась и за меня и за себя. О снятии всех зачетов рабочих дней Она уже знала. Итоги обсуждения нашего положения были очень печальны. Стало ясно, что о ни каком досрочном Ее освобождении сейчас не может быть и речи, так как если бы всесильный Ягода и хотел бы выполнить данное им обещание, даже ему нельзя было идти в разрез с разгулом террора после убийства Кирова, когда никого не освобождали, а наоборот сажали в концлагеря и расстреливали. В мое положение лучше было и не вдумываться. Отсюда возникал вопрос как нам быть в дальнейшем, имеет ли смысл что-нибудь предпринять, чтобы продолжая оставаться в концлагере быть по крайней мере вместе? Сердце подсказывало «да», осторожность говорила «нет». Находясь на территории одного и того же лагпункта, мы не удержались бы видеться друг с другом, а это наверняка при строгом режиме привело рано или поздно к ухудшению уже и так не блестящего положения в концлагере нас обоих. Если все же попытаться нам соединиться, то надо было мне попасть в Пушсовхоз, а не Ей на Медвежью гору, так как я был уверен в абсолютной непрочности моего пребывания здесь. Кроме того с Ее переводом из Пушсовхоза Она лишилась бы удовлетворительных бытовых условий и посильной работы. Со мной дело еще осложнялось и тем, что хлопотами о моей переброске с Медвежьей горы можно было напомнить о себе и угодить вместо Пушсовхоза на лесозаготовки в штрафное отделение, и тем, что у меня просто не было сил теперь ловчиться с переброской. И еще было одно обстоятельство тоже связанное с остротой момента: никто бы не пропустил меня на заведывание электростанцией Пушсвохоза, а только на такую ответственную должность мог быть направлен персональный вызов на меня. Таким образом, о нашем соединении не могло быть и речи.
Однако, как Она мне сообщила, о вызове меня в Пушсовхоз имел место, правда, ни к чему не обязывающий, разговор. Зональная станция была переведена в другой барак с электрическим освещением, но работники ее продолжали пользоваться керосиновым освещением и включить электрическую аппаратуру не могли из-за очень плохой работы электростанции, что вызывало справедливые нарекания всех. Зональную станцию посетил после ее переезда в новое помещение помощник по производству начальника ОЛП «Пушсовхоз» политзаключенный Павел Владимирович Дробатковский, офицер Павлоградского гусарского полка, сын помещика и агроном с незаконченным образованием. Ученые мужи набросились на него так, как когда-то на меня в Биосаде на Соловках. Дробатковский объяснял плохое снабжение электроэнергией отсутствием в совхозе знающего электрика. На это Сампилон и Вадул-Заде-Оглы [Кази-Заде Керим Вадул оглы] выдвинули мою кандидатуру. Она в разговор не вмешивалась, очевидно считая мое присутствие в Пушсовхозе, в связи с обострившейся обстановкой, нежелательным. Дробатковский никак не реагировал на предложение ученых, хотя мы с ним и были знакомы по Соловкам, где он заведовал Сельхозом до переброски на материк, а я тогда был контролером электросетей. Но будет ли проводить в жизнь поданную ему идею и как в душе Дробатковский отнесся к предложению ученых, Она не знала. И если Дробатковский начнет действовать, то напоминанием о моем существовании поможет или повредит мне, добьется моего перевода в Пушсовхоз или ускорит отправку в штрафное отделение? Нам можно было об этом только гадать.
Единственно о чем мы договорились с Ней, в этот Ее приезд, было условие возобновления ежедневных телефонных переговоров в определенный час после окончания рабочего дня в Управлении. Это я неукоснительно и делал вплоть до вывоза меня с Медвежьей горы. Радость встречи сменилась горечью расставания. Я проводил Ее до автобуса. Оба мы не знали увидимся ли когда-нибудь.
Время шло. К поверкам утром и вечером заключенные привыкли. На патрули постепенно перестали обращать внимание и после работы заключенные снова стали бродить между бараками, по поселку и ходить в театр и кино. Я стал после обеда до поверки ходить к Виктору на радиостанцию почти ежедневно, а выходные дни, как и до 1-го декабря, с ним и с Валентином ходил на прогулки и по окрестностям поселка. Наступившую после декабрьских арестов и отправок политзаключенных тишину ничто не нарушало, но тишина была явно зловещая, чувствовалось тяжелое дыхание притаившегося за углом зверя, согнувшего спину для нового жестокого прыжка на политзаключенных.
И день прыжка наступил. Заранее он не был запланирован чекистским начальством, его вызвало стихийное бедствие и прыжок, минуя Медвежью гору, пришелся на Кемь, приостановив даже на время плановый пересмотр картотеки политзаключенных Белбалтлага.
27-го января в Кеми произошел грандиозный пожар. Сгорели дотла прирельсовые склады частей технического и общего снабжения на 90-м пикете. Сгорел и склад, с которого начался пожар, с ватой для пошивки зимнего обмундирования на Вегеракшенской пошивочной фабрике подчиненной Инспекции ГУЛАГа. Помимо миллионных убытков, срывался план пошивки обмундирования, заключенные во всех концлагерях остались без теплой одежды. Бедняга Лозинский еще более сгорбился, больше засеребрилась его голова. Все высшее начальство ББК с армией следователей и оперативников 3-го отдела выехало в Кемь. Приехали чекисты из Москвы, представители из Спецотдела и ГУЛАГа ОГПУ. Лозинского тоже вызвали в Кемь. Лично мое положение тоже было не из приятных. Из немногочисленного состава Инспекции только у меня одного был 8-й пункт статьи, и на меня должен был в первую очередь обрушиться гнев чекистского начальства обозленного нахлобучкой сверху за «расхлябанность дисциплины в концлагере» якобы приведшей к таким убыткам государству, да еще с уничтожением дефицитной ваты, которая тогда в подавляющем большинстве была из импортного хлопка. Да и состряпать дело против всех политзаключенных работников Инспекции легко было по трафаретному рецепту: «мол знали когда склады на 90-м пикете были до отказа набиты ватой и дали сигнал своим подручным в Кеми о поджоге». Попробуй доказать обратное! По горькому своему опыту все политзаключенные знали о невозможности последнего.
Хотя следствие установило причину пожара, состоявшую в том, что маневровый паровоз Наркомата путей сообщения не закрыл поддувало, проходя мимо склада с ватой, и вата загорелась от искры попавшей из паровоза, Кемь был «очищена» от политзаключенных. Кого в СОСНУ, кого в другие отделения на лесозаготовки с дополнительными сроками, а кого и расстреляли. В числе кладовщиков, сторожей и пожарников был расстрелян и начальник городской пожарной охраны политзаключенный офицер Русской армии Клодзинский, так много мне помогавший во время моего заведывания КЭС. Совершенно справедливо Катульский радовался своевременному отозванию его Боролиным на проектную работу из Кеми. «Если бы я там в это время был, - говорил мне Катульский, - мне несдобровать бы». «А Вы, - обращался он ко мне, - прямо в сорочке родились, что Вас тоже отозвали из Кеми». И он был тысячу раз прав и мне оставалось еще раз мысленно благодарить Лозинского и Боролина за своевременный перевод меня из Кеми, где неминуемо я погиб бы при тех разгулявшихся там страстях.
На Медвежьей горе, на другой же день после пожара, перепуганное начальство ввело ночные дежурства работников отделов Управления, чтобы не оставлять без людей помещения ни на минуту и чтобы были виновные в случае возникновения пожара Управления. Дежурные назначались по одному на этаж в каждом управленческом бараке. Отдежурившему ночь предоставлялся на следующий день отдых до 12 часов дня, после чего заключенный был обязан являться на работу. Мне пришлось раза три дежурить и это было очень мучительно. Январь и февраль месяцы 1935 года были очень морозны и в бараках было холодно. Для дополнительного обогревания помещений в дневное время почти во всех комнатах были установлены временные железные печки. Ночью, когда мороз еще больше крепчал, топить их воспрещалось и приходилось дежурить при минусовых температурах в комнатах. И все же и при таких условиях держаться на Медвежьей горе было неописуемым счастьем по сравнению с отправкой в дремучие леса, лесозаготовительные отделения.
Почти на другой день после окончания моей работы над вторым проектом и моего возвращение на свой постоянный стул в Инспекцию, у нас прибавился новый работник, помощник начальника Инспекции ГУЛАГа еврей Меер Львович Дич, заключенный (заключенный по уголовному делу) чекист-следователь ленинградского ГПУ. Он не был из тех ленинградских чекистов арестованных после убийства Кирова, обвиненных в контрреволюции, этап с которыми пришел в концлагерь на Медвежью гору в марте месяце 1935 года. Дич был посажен значительно раньше и тем избег участи своих прочих сотрудников. На последних было несмываемое пятно контрреволюционеров, хотя ими они никогда не были, а Дич ходил гоголем, как принадлежащий к категории уголовников, самой почетной части подневольного населения концлагеря. Дич, хапнувший десять тысяч рублей за прекращение дела крупного бандита, который поэтому был освобожден, теперь нес за это наказание сроком на 10 лет, а семья его была с деньгами. Чекисты ничего не хапнувшие, но оказавшиеся козлами отпущения, попали в концлагерь наравне с Дичем, но их положение было неодинаковым, все преимущества перед ними имел все же Дич. Концлагерное правило, введенное чекистами, состоявшее в облегчении участи настоящих преступников и угнетении невинных политзаключенных, теперь, после убийства Кирова, распространялось и на чекистскую среду.
Если Лозинскому удалось создать должность для меня, то нет ничего удивительного в том, что и для Дича была специально создана совершенно ненужная должность помощника начальника. Ведь он кроме того, что был чекист, он приходился дальним родственником начальнику ББК еврею Раппопорту. Теперь в Инспекции оказались три начальника (Лозинский, Райц, Дич) на двух подчиненных (Антонов и я).
Высокого роста, с большой гривой черных с проседью длинных вьющихся волос, выпученными нахальными глазами, большим крючковатым носом, грубым смехом, Дич своей внешностью производил неприятное впечатление, но вел он себя в Инспекции довольно безобидно, не понукая ни Антонова, ни меня. Впрочем и сам он ничего не делал, даже не имел стола и больше толкался в 3-м отделе среди чекистов, где ему было по душе в знакомой обстановке сыска и следствий. Заходя в Инспекцию Дич садился на стул у стола Райца и иногда записывал в записную книжку какое-нибудь поручение изредка даваемое ему Лозинским или Райцем. Поручения выполнял добросовестно, обнаруживая смекалку в совершенно до этого не знакомых ему делах. Дич обладал умом, но в еще большей степени он обладал профессиональной наблюдательностью в изучении психологии окружающих его. Но душонка его, как я потом убедился, вполне соответствовала его наружности. Вероятнее всего его способности психоаналитика и повели к установлению им со мной особых отношений, совершенно отличных от его сдержанности с остальными работниками Инспекции. Дич не то что лез ко мне в дружбу, но уже через несколько дней, когда очевидно ему стало известно о выдвижении его на чекистско-административную должность и он остановился на мне, как на человеке, который среди чужого враждебного окружения, его не подведет, я заметил какой-то покровительственно-дружелюбный тон по отношению ко мне. Все остальные, хотя я им всем годился в сыновья, звали меня по имени отчеству, Дич, хотя и был старше меня только лет на десять, начал меня звать просто по имени в уменьшительной форме. Я продолжал звать Дича, естественно, по имени отчеству. Но на «ты» Дич никогда меня не называл, ни сразу, ни впоследствии и ко мне относился всегда вежливо. При знакомстве с Дичем я никак не предполагал, что этот чекист-уголовник сыграет такую решающую роль в моей дальнейшей судьбе, к лучшему или к худшему сказать трудно, но если и к лучшему, то только объективно, так как субъективно Дич не сделал бы мне добра, пылая, как и все чекисты, лютой ненавистью к политзаключенным, да еще как еврей к русским, в особенности к интеллигентам.
Вне поля моего зрения события решившие мою дальнейшую судьбу в течение февраля разворачивались стремительно. В конце второй декады февраля Дич ездил осматривать Пушсовхоз, после чего он объявил нам о его назначении начальником Отдельного лагерного пункта (ОЛП) «Пушсовхоз» вместо чекиста Онегина-Гринберга. Для заключенного, хоть и чекиста, но с десятилетним сроком, занять такую должность, на которой вольнонаемный чекист носил в петлицах один ромб (комбриг) была большая удача. Дича безусловно выдвинуло родство с начальником ББК Раппопортом и его повседневное толкание в 3-м отделе, где он завел дружков. Начальник ОЛП не подчинялся, как другие начальники лагпунктов какому-нибудь начальнику отделения, а непосредственно начальнику концлагеря. Да и превращение ОЛП «Пушсовхоз» в отделение «Пушсовхоз» было делом только времени. Слух о назначении Дича быстро дошел до заключенных, а в свой приезд для осмотра Пушсовхоза Дич так себя там показал, что Она по телефону мне с ужасом говорила о назначении какого-то очень жестокого начальника. Особо распространяться по телефону нельзя было, но я Ее успокаивал короткими фразами, что это очень хорошо, втайне надеясь, без всякого риска для себя, через Дича попасть в Пушсовхоз и чувствовать там себя и с Ней рядом и в безопасности под крылом Дича, как его хороший знакомый по совместной работе в Инспекции.
Через несколько дней Дич распрощался с нами и уехал принимать Пушсовхоз. Еще через два или три дня Дич мимоходом зашел в Инспекцию уже с весьма важным видом концлагерного начальника. На нем была все та же шинель, только на ней теперь были нашиты грязно-серые петлицы, которые носили заключенные чекисты административного состава, работники 3-го отдела и его частей и солдаты ВОХРа, такого же цвета на буденовке появилась пятиконечная звезда и он был подпоясан ремнем, на котором сбоку висела кобура с пистолетом. Впоследствии Дич с пистолетом уже не расставался никогда. Снимая ремень с шинели и шинель, он немедленно подпоясывал ремнем китель и пистолет в кобуре снова был у него на боку. Дич рассказал о наличии в Пушсовхозе черно-бурых лисиц, кроликов, пахотной земли, коров, лошадей, но прибавил о необходимости подтянуть дисциплину среди заключенных. От последнего замечания у меня сжалось сердце, подумав о Ней. Как-то на Ней отразится власть Дича, как бы с его натурой он не завел бы соловецких порядков?
На другой день после посещения Дича Боролин вызвал меня к себе по телефону. Я немедленно вышел на лестничную клетку, чтобы подняться к Боролину и увидел его спускающимся с лестницы. Я застыл в недоумении, посчитав, что Боролина неожиданно вызвали по делу, и он мне скажет когда к нему зайти. Но Боролин, подойдя и поздоровавшись, обернулся и, убедившись что никого нет, сообщил о просьбе Дича, обращенной к нему, не препятствовать моему назначению заведующим электростанцией Пушсовхоза. Это было для меня неожиданно и указывало на то, что подвергся со стороны Дича не только, так сказать, визуальному наблюдению в Инспекции, но он детально ознакомился с моим личным делом в 3-м отделе через своих новых приятелей там. Мое предположение впоследствии подтвердилось, когда Дич мне говорил: «Какой же Вы контрреволюционер, Вы же ничего не делали против Советской власти!» и «Вы же самый дисциплинированный из заключенных». Но возвращаюсь к разговору с Боролиным. Смотря мне прямо в глаза, Боролин продолжал: «Я считаю это для Вас лучше и безопаснее в данный момент. На Медвежьей горе не стоит Вам оставаться, мозолить с Вашим пунктом глаза начальству, лучше подальше быть от Управления, а Пушсовхоз не так далеко, притом в лесу и перевод туда сойдет за Вашу ссылку, соглашайтесь, когда Дич Вам предложит. Он о Вас высокого мнения, а с его связями никто не будет чинить препятствий в Вашей переброске в Пушсовхоз. Опыт заведывания у Вас есть, справитесь, поезжайте, здесь оставаться, по моему мнению, не стоит, мало ли что может быть еще. В чем нужно я всегда Вам помогу, звоните, запрашивайте, все сделаю для Вас». Боролин крепко пожал мне руку и добавил: «Не упустите этой возможности»!
Милый, дорогой Павел Васильевич (Боролин) всегда заботился обо мне и его совет, потому что я верил ему безгранично, всегда был для меня приказом. И если он специально меня предупредил, вышел ко мне на лестницу, чтобы без свидетелей дать мне совет, значит переброска в моих личных интересах. В Пушсовхозе я безусловно буду в безопасности под покровительством Дича, размышлял я, стараясь переварить такую неожиданную новость, теперь меня с Медвежьей горы не загонят в штрафное отделение на лесозаготовки! Я буду с моей любимой вместе и это предстоящее соединение с Ней происходит без всяких усилий с моей стороны. Что могло быть лучше на будущие года заключения в концлагере?! Однако вызывал недоумение поступок Дича. В его филантропию я не верил. В его хозяйственную смекалку - получить хорошего заведующего электростанцией - тоже не верил. Ходатайство Дробатковского - возможно? И все же мне казалось, что Дичу я понадобился для чего-то другого. Для чего? Чем мне придется расплачиваться с ним за его любезность? Не лучше ли мне все же отказаться наотрез ехать в Пушсовхоз, когда Дич мне будет это предлагать? Такие вопросы обуревали меня, когда, после разговора с Боролиным, я вернулся в Инспекцию, не подав никому и вида о сообщенной мне новости.
Чем больше я думал о возможной причине, побудившей Дича взять меня в Пушсовхоз, тем более я склонялся к мысли, что я понадобился Дичу, как троянский конь, которого он задумал ввести в среду политзаключенных Пушсовхоза, проще говоря, сделать меня неофициальным стукачом, использовав не мою подлость, в отсутствии которой его подход ко мне, а развитое у меня чувство товарищества, на которое он решил претендовать, поскольку мы вместе работали в Инспекции. Дичу, как и всем чекистам в концлагере, всегда мерещилась опасность групповых действий против них политзаключенных и, совершенно ошибочно, чекисты, отравленные идеей классовой ненависти, не понимая характеров политзаключенных, которые сплошь были запуганными обывателями, считали себя сидящими на вулкане. Дич рассчитывал, что это чувство товарищества по отношению к нему не только не позволит принять мне участие в каких-либо действиях политзаключенных против него, но и заставит стать меня на сторону Дича и даже продиктует сообщить ему о готовящемся каком-либо заговоре против концлагерного начальства. Придя к такому выводу, я твердо решил отказаться от предложения Дича перевести меня в Пушсовхоз, как бы такой перевод и не был бы заманчив во всех других отношениях.
В последних числах февраля Дич снова появился в Инспекции. Стремительно сел на стул и снова стал делиться впечатлениями о Пушсовхозе. Говорил с юмором, легким презрением к захолустью, пожаловался на недостаток специалистов. Я напряг все душевные силы, чтобы твердо и решительно отказаться от предложения принять электростанцию в Пушсовхозе, которое по ходу речи Дича должно было последовать сейчас. Но Дич перескочил на другую тему. У меня отлегло от сердца, я подумал о перемене решения Дича в отношении меня. Прощаясь с Лозинским, Дич, бросив взгляд в мою сторону, весело сказал, назвав меня по имени: «Забираю к себе»! Глаза Лозинского округлились, Райц вытянул лицо и еще более стал похож на крокодила, на которого лицом он очень смахивал. Антонов как-то побледнел и с участием взглянул на меня. Я съежился, как от сильного удара. Дич, обращаясь ко мне, продолжал: «Наряд в УРО есть, я согласовал с начальником 3-го отдела, до скорой встречи, снова поработаем вместе»! Пожал мне руку и вышел.
Я был ошеломлен тем, что Дич даже не спросил моего согласия. Чекист оставался чекистом, в его глазах я был прежде всего раб, которым распоряжается хозяин так, как он считает нужным. Дич вышел и водворилось неловкое молчание. Лозинский явно обиделся, считая о наличии предшествовавших моих переговорах с Дичем за его спиной. В его сознании никак не укладывалось такое нахальство Дича и мой перевод в Пушсовхоз без какого-либо предварительного согласия с моей стороны. Я попал в глупое положение и выглядел просто неблагодарным по отношению к Лозинскому, сделавшему для меня так много с вызовом меня из Кеми и учреждением специально для меня должности, на которой, получая хороший паек, я отдыхал от принудительного труда. Опасения за свою дальнейшую судьбу, неприятный осадок от наглости Дича, показавшего свою звериную натуру, отступали перед ощущением крайней неловкости моего положения перед Лозинским. Я улучил момент когда Лозинский вышел из комнаты Инспекции, выскочил за ним и с глазу на глаз рассказал ему все и свои сомнения в отношении безопасности моего пребывания на Медвежьей горе в связи с данным мне 8-м пунктом 58 статьи, предупреждение, которое мне сделал Боролин и перевод меня без единого слова согласия с моей стороны. Добрые глаза Лозинского затуманились. Он выразил глубокое сожаление по поводу вынужденного расставания со мной, но признал свое бессилие драться за меня с Дичем, обладающим силой в концлагерных верхах значительно большей, чем он сам, Лозинский. Лозинский просил меня все же давать о себе знать и, если я не сработаюсь с Дичем, обещал сделать все возможное для моей обратной переброски. Мне оставалось еще и еще раз благодарить Лозинского за все, что он сделал для меня. По дороге в столовую Антонову я тоже все рассказал. Он меня стал утешать, что все что ни делается, делается к лучшему, но заклинал не доверять Дичу и вести себя с ним крайне осторожно. В этот день по телефону я сообщил Ей о моем скором прибытии заведующим электростанцией Пушсовхоза. Известие встретило у Нее неодобрение. Чувствовался Ее большой испуг хозяйничьем Дича, от которого Она хотела меня уберечь. Сам я был бессилен что-либо предпринять для отказа от Пушсовхоза и решил положиться на Волю Всевышнего.
Прошло еще несколько дней. О моей переброске ничего не было слышно. Я по-прежнему отсиживал положенные часы в Инспекции, переписывал бумаги, ходил к Виктору, который, как и Валентин, был огорчен моей переброской и обещали навещать меня в Пушсовхозе. Забегая вперед надо сказать, что оба обещание свое сдержали и иногда по-одиночке или вдвоем наведывались в Пушсовхоз под видом осмотра аппаратуры радиостанции ОЛП и со мной проводили большую часть дня. Чекистские петлицы на шинели Валентина, а затем и Виктора, когда в конце года он окончил свой срок без зачета рабочих дней и остался вольнонаемным радиотехником на радиостанции ББК, производили большое впечатление на заключенных придурков 3-й части ОЛП. Тем более, что лицами я с Валентином был похож и кто-то пустил слух о нашем кровном родстве. Тогда мои «фонды» поднялись особо высоко и эта подхалимная мразь даже стала заискивать передо мною.
В середине первой декады марта днем в Инспекцию явился щупленький, пожилой человек в потертой шинели и буденовке со споротыми петлицами и звездой, от которых остались знаки менее выцветшего сукна. Он спросил меня и представился как начальник общей части ОЛП «Пушсовхоз». Показал мне конверт с моим личным делом запечатанный пятью сургучными печатями и объявил, что он пришел за мной, имея приказ Дича сегодня же доставить меня в Пушсовхоз. «Лошадь ждет у подъезда», - добавил он.
Итак все свершилось. Стул для сидения в концлагере на Медвежьей горе из-под меня выскользнул, я пересаживался на аналогичный стул в Пушсовхозе. Попрощался с Лозинским, с Антоновым (Райца в комнате не было), вышел с моим конвоиром на крыльцо, здесь стояла запряженная в маленькие финские саночки упитанная лошадка. «Для вещей Ваших места не найдется, - сказал конвоир, - я их привезу Вам после». Мы заехали в барак, я сложил вещи и оставил у дневального. Ехали молча. Резвая лошадка за два часа доставила нас в Пушсовхоз. Свернув на проселочную дорогу, где в 300-х метрах от тракта Медвежья гора - Повенец, мимо нас промелькнула сторожевая будка, откуда вслед нам высунулся солдат ВОХРа, мы подкатили к крыльцу управления ОЛП «Пушсовхоз». Я стал заключенным в списочном составе ОЛП «Пушсовхоз» Белбалтлага.
ОГЛАВЛЕНИЕ ЗДЕСЬ