(no subject)

Nov 20, 2014 20:02

Думаете, я чего притихла. А я ошалело читаю про этого бешеного генетика, Владимира Эфроимсона. Который орал шокированному залу: "Помните!"
Все, что только сумела найти. От его биографии ум за разум заходит и пальцы на ногах поджимаются. Когда я стану царь, в каждом городе поставлю ему памятник. А пока распечатаю фотографию и повешу на стенку. Это какой-то совершенно невероятный, неубиваемый боец.
Вот с ним интервью, там все потрясает, особенно военный период, но этот абзац, написанный в 1989 году, меня добил:
"Выбор надо делать... В конце концов, от этого зависит, сдвинемся ли мы с мертвой точки, или «перестройка» захлебнется и завершится таким экономическим развалом, таким чудовищным падением политического престижа Советского Союза, что ему придется еще десятки лет влачить полунищенское существование «развивающейся страны, имеющей ядерную бомбу».
В 89-м году.

...Была прямая зависимость между тем, сколько человек съест и сколько «сработает», поэтому все силы уходили только на работу. Ничего, никаких человеческих чувств не оставалось. Впоследствии, в 1951-1955 гг., во втором лагере, я легко переводил свою работу на автоматизм и мог думать о совершенно посторонних вещах. Голода как такового уже не было. Я хорошо помню, что уезжал в 1951 г. в лагерь из Москвы с полным непониманием того, почему элементарно, по Менделю, наследуется иммунитет у растений к самым различным грибковым заболеваниям. И я точно помню, что этот вопрос я решил, нагружая тачку, которую затем отвозил к растворному узлу... В 1935 г. это было совершенно невозможно: ни одной мысли ни о чем «постороннем». Самое унизительное в голоде - это невозможность думать о чем-нибудь другом.

...Я завалился спать, но ночью меня разбудила хозяйка-немка. Город горел. Я собрал бригаду поляков и немцев и стал бегать с ними по городу, локализуя пожары (к изумлению проходивших мимо наших солдат и офицеров). И так впопыхах на окраине города с двумя ведрами в руках и двумя десятками членов своей «команды» за спиной я краем глаза на мгновение увидел странную процессию: семь-восемь седых старых немок шли, неся на плечах молоденьких девочек. Мне помнится седая старушка. На шее у нее сидела девочка лет двенадцати, с совершенно белым искривленным лицом. Я увидел это действительно краем глаза, пробежал мимо, но потом я эту старушку и девочку вспомнил и не забуду никогда...
Гася пожары, я двинулся дальше и попал в местечко Одерек, в маленькую деревушку... С кем-то я заговорил по-немецки, и какая-то женщина попросила меня зайти в немецкий дом помочь, так как она подумала, что я врач. Оказалось, что речь идет о женщине с ребенком. Тридцатилетняя стенографистка из Берлина и ее пятилетняя дочь. У обеих были порезаны вены на руках. Выяснилось, что стенографистка была изнасилована много раз, она решила покончить с собой и своей дочерью, но сделала это неумело. И вдруг меня осенило! Я понял и ту процессию в Цюлихау. Я понял, что происходят дикие эксцессы и что на эти эксцессы могут не обратить внимания, как и я не сразу обратил внимание... Я понял, что надо быстро, решительно принимать меры. В эксцессах менее всего были виноваты солдаты, которые много лет не видели женщин... Ведь на этом ломались даже истинные аскеты и монахи...
Я, конечно, понимал, что рискую получить по шее. Но выхода не было. Немецкого языка почти никто не знал, начальство могло просто не вникнуть в суть происходящего. Я написал рапорт, описал то, что происходит, и, как только подтянулся штаб, отдал заявление с описанием происходящего на имя члена Военного совета через прокурора армии, который решительно не знал, что с моим заявлением делать.
Я не хотел бы, чтобы меня сочли сентиментальным неженкой. При мне на Смоленщине раскапывали огромную могилу примерно на семь тысяч расстрелянных. Через пару месяцев после освобождения Майданека я видел там «магазин» обуви и многое другое, что оставалось от нескольких сотен тысяч людей, уничтоженных в газовой камере. Если бы случилось так, что я оказался бы с пулеметом перед толпой пленных эсэсовцев-палачей и знал бы, что этих эсэсовцев могут освободить немцы, то я не задумываясь открыл бы пулеметный огонь... Но мне надо было знать, что это виновники, что это палачи. А здесь шла речь о гражданском населении...
Я надеялся, что член Военного совета сообразит, чем неизбежно грозят эти эксцессы. Но в то же время понимал, что, как вредный свидетель, я могу получить вышку или штрафбат. Но не случилось ни того, ни другого. Меня просто вызвал начальник санитарной службы армии полковник Лялин. Он и его заместитель, армейский хирург, минут тридцать-сорок меня отчаянно ругали. Я никогда не забуду слов: «Пусть не десять - пусть сорок одну насилуют!»... Для меня же было ужасным сознание того, что мы приходим в Европу не только освободителями, но и насильниками. И, признаюсь, при этом было некоторое чувство успокоения: я-то свой долг выполнил, предупредил, сообщил. И если меня ругают, то уж наверняка под трибунал не пошлют.
На протяжении примерно полутора месяцев я был в нашей 33-й армии «паршивой черной овцой», склоняемой: у нас, мол, есть такие люди, которые забыли, что немцы наделали у нас, и т.п. Потом вдруг все переменилось. Появилась статья «Товарищ Эренбург ошибается», и были приняты чрезвычайно запоздалые меры по прекращению эксцессов.

...Честно говоря, я думаю, что в настоящее время советская генетика находится в худшем положении, чем во времена Лысенко. И это совершенно не случайно. Большая статья академика Г.П. Георгиева в «Правде» очертила многими горькими словами современное состояние генетики, но в ней не дано никаких объяснений тому поразительному факту, что диктатура Лысенко была свергнута в конце 1964 г., а «воз и ныне там». Если не считать множества декораций. Но ведь наука во всем мире сделала непостижимый рывок, и, следовательно, наше отставание стало еще более катастрофическим.
Целиком здесь.
Previous post Next post
Up