Думаете, я чего притихла. А я ошалело читаю про этого бешеного генетика, Владимира Эфроимсона. Который
орал шокированному залу: "Помните!"
Все, что только сумела найти. От его биографии ум за разум заходит и пальцы на ногах поджимаются. Когда я стану царь, в каждом городе поставлю ему памятник. А пока распечатаю фотографию и повешу на стенку. Это какой-то совершенно невероятный, неубиваемый боец.
Вот с ним интервью, там все потрясает, особенно военный период, но этот абзац, написанный в 1989 году, меня добил:
"Выбор надо делать... В конце концов, от этого зависит, сдвинемся ли мы с мертвой точки, или «перестройка» захлебнется и завершится таким экономическим развалом, таким чудовищным падением политического престижа Советского Союза, что ему придется еще десятки лет влачить полунищенское существование «развивающейся страны, имеющей ядерную бомбу».
В 89-м году.
...Была прямая зависимость между тем, сколько человек съест и сколько «сработает», поэтому все силы уходили только на работу. Ничего, никаких человеческих чувств не оставалось. Впоследствии, в 1951-1955 гг., во втором лагере, я легко переводил свою работу на автоматизм и мог думать о совершенно посторонних вещах. Голода как такового уже не было. Я хорошо помню, что уезжал в 1951 г. в лагерь из Москвы с полным непониманием того, почему элементарно, по Менделю, наследуется иммунитет у растений к самым различным грибковым заболеваниям. И я точно помню, что этот вопрос я решил, нагружая тачку, которую затем отвозил к растворному узлу... В 1935 г. это было совершенно невозможно: ни одной мысли ни о чем «постороннем». Самое унизительное в голоде - это невозможность думать о чем-нибудь другом.
...Я завалился спать, но ночью меня разбудила хозяйка-немка. Город горел. Я собрал бригаду поляков и немцев и стал бегать с ними по городу, локализуя пожары (к изумлению проходивших мимо наших солдат и офицеров). И так впопыхах на окраине города с двумя ведрами в руках и двумя десятками членов своей «команды» за спиной я краем глаза на мгновение увидел странную процессию: семь-восемь седых старых немок шли, неся на плечах молоденьких девочек. Мне помнится седая старушка. На шее у нее сидела девочка лет двенадцати, с совершенно белым искривленным лицом. Я увидел это действительно краем глаза, пробежал мимо, но потом я эту старушку и девочку вспомнил и не забуду никогда...
Гася пожары, я двинулся дальше и попал в местечко Одерек, в маленькую деревушку... С кем-то я заговорил по-немецки, и какая-то женщина попросила меня зайти в немецкий дом помочь, так как она подумала, что я врач. Оказалось, что речь идет о женщине с ребенком. Тридцатилетняя стенографистка из Берлина и ее пятилетняя дочь. У обеих были порезаны вены на руках. Выяснилось, что стенографистка была изнасилована много раз, она решила покончить с собой и своей дочерью, но сделала это неумело. И вдруг меня осенило! Я понял и ту процессию в Цюлихау. Я понял, что происходят дикие эксцессы и что на эти эксцессы могут не обратить внимания, как и я не сразу обратил внимание... Я понял, что надо быстро, решительно принимать меры. В эксцессах менее всего были виноваты солдаты, которые много лет не видели женщин... Ведь на этом ломались даже истинные аскеты и монахи...
Я, конечно, понимал, что рискую получить по шее. Но выхода не было. Немецкого языка почти никто не знал, начальство могло просто не вникнуть в суть происходящего. Я написал рапорт, описал то, что происходит, и, как только подтянулся штаб, отдал заявление с описанием происходящего на имя члена Военного совета через прокурора армии, который решительно не знал, что с моим заявлением делать.
Я не хотел бы, чтобы меня сочли сентиментальным неженкой. При мне на Смоленщине раскапывали огромную могилу примерно на семь тысяч расстрелянных. Через пару месяцев после освобождения Майданека я видел там «магазин» обуви и многое другое, что оставалось от нескольких сотен тысяч людей, уничтоженных в газовой камере. Если бы случилось так, что я оказался бы с пулеметом перед толпой пленных эсэсовцев-палачей и знал бы, что этих эсэсовцев могут освободить немцы, то я не задумываясь открыл бы пулеметный огонь... Но мне надо было знать, что это виновники, что это палачи. А здесь шла речь о гражданском населении...
Я надеялся, что член Военного совета сообразит, чем неизбежно грозят эти эксцессы. Но в то же время понимал, что, как вредный свидетель, я могу получить вышку или штрафбат. Но не случилось ни того, ни другого. Меня просто вызвал начальник санитарной службы армии полковник Лялин. Он и его заместитель, армейский хирург, минут тридцать-сорок меня отчаянно ругали. Я никогда не забуду слов: «Пусть не десять - пусть сорок одну насилуют!»... Для меня же было ужасным сознание того, что мы приходим в Европу не только освободителями, но и насильниками. И, признаюсь, при этом было некоторое чувство успокоения: я-то свой долг выполнил, предупредил, сообщил. И если меня ругают, то уж наверняка под трибунал не пошлют.
На протяжении примерно полутора месяцев я был в нашей 33-й армии «паршивой черной овцой», склоняемой: у нас, мол, есть такие люди, которые забыли, что немцы наделали у нас, и т.п. Потом вдруг все переменилось. Появилась статья «Товарищ Эренбург ошибается», и были приняты чрезвычайно запоздалые меры по прекращению эксцессов.
...Честно говоря, я думаю, что в настоящее время советская генетика находится в худшем положении, чем во времена Лысенко. И это совершенно не случайно. Большая статья академика Г.П. Георгиева в «Правде» очертила многими горькими словами современное состояние генетики, но в ней не дано никаких объяснений тому поразительному факту, что диктатура Лысенко была свергнута в конце 1964 г., а «воз и ныне там». Если не считать множества декораций. Но ведь наука во всем мире сделала непостижимый рывок, и, следовательно, наше отставание стало еще более катастрофическим.
Целиком здесь.