Отрывок из романа

Apr 25, 2017 21:21

Кусок из жизни Лизы после того, как возлюбленный ее доктор Илья ушел на фронт.


В коридоре госпиталя Лиза всегда здоровалась с портретом Ильи на доске почета. У него было насмешливое лицо, как будто сдерживался перед фотографом, чтобы язык не высунуть, не скорчить рожу. Волосы прилизал, выглядели мокрыми. Волосы у него были непослушные, мелкие кудряшки в разные стороны. Полосатый галстук для значительности. Раньше, пробегая мимо него, Лизе хотелось подразниться, свистнуть, рожки сделать, подмигнуть. Теперь она бросала быстрый взгляд: потом, потом, буду уходить, остановлюсь, поговорю с тобой. Не сейчас, мне сосредоточиться надо.
Как бы она плакала по нему, вспоминала каждую минуту вместе, если бы у нее было время. Сколько отрезало это страшное общее от ее, Лизиной частной жизни. Как это общее сделало ее винтиком в тяжелом механизме военной жизни, отняло у нее смысл ее маленького отдельного мира, ее веселой любви, заменило живого Илью фотографией на доске почета, кольцом его отца на бечевке, спрятанным под одеждой на шее, сновидениями, такими ясными, живыми, любовными, от которых сжималось тело, и Лиза просыпалась в слезах.
У Лизы уже не хватало сил на дневные воспоминания о нем. Работы было очень много, уставала, кружилась голова. Она была беременна, ждала месяц, чтобы сделать аборт.
Лиза уже договорилась с докторшей из женского отделения.
Она бывала там, ее встречали с радостью. Устраивали чаепитие. Звали к себе.
- Вот кончится война, и приду.
После дежурства приехала на аборт.
- Я подержу маску.
- Нет, не сможешь, я привяжу, дыши, не бойся.
Лиза вдохнула, ей стало легко, весело, она даже слышала свой смех, ей казалось, что она маленькая, летает в небе, кувыркается, ловит скользкие светящиеся конфетки.
- Ну все.
Докторша похлопала ее по щекам.
- Вставай. Понравился наркоз?
- Понравился.
- У нас завотделением балуется иногда. Но мы как бы не знаем.
Лиза встала, посмотрела на кровавые шматки в тазу. Это твое последнее мучение, маленький Илья, пока ты еще ничего не знаешь, ни боли, ни страха, и не узнаешь. Они тебя не достанут. Вот так выглядит милость сорок третьего года, - думала Лиза.
Потом они пили чай. Хрустели сухарями.
Докторша рассказывала: пару раз в год ее возили в женский лагерь, аборты делать - вертухаи баловались. Запрещены, конечно. Но работать надо, а беременная не наработает. Вот и скребли.
- Насобачилась, да хоть закрытыми глазами выскребу. Нельзя тут детей иметь, грешно их в такой мир выпускать. Мы уж как нибудь справимся до смерти, а их не надо. Ты полежи, подремли.
Лиза прилегла в кабинете. Второй день носила в кармане письмо от Ильи. Не хотела читать до, чтобы не передумать. Короткое. Жив, цел, просит проведать мать. Обнимает, помнит. Рисует смешные картинки. Могла бы и до прочитать. Ничего особенного, судьбоносного. Да и откуда оно возьмется на войне? Она стала привыкать к мысли, что может потерять его. Не так, как сегодня она потеряла маленького Илью - насильной смертью. Потерять просто, обыденно надоесть, устать. И ему, и ей. Вот живет ведь она сейчас, не думая о нем каждую минуту. И он так живет. Каждый заполнен своей жизнью. Это, наверно, зрелость. Когда хочешь от себя больше, чем от кого-то другого.
Вдруг поняла, что стала забывать его лицо. Погладила себя по груди, представила, что это его руки. Помнила только голос, смех. Это потому что часто встречались в темноте. Наощупь, на голос.
Она задремала. Сворачивалась клубочком на старом диване, нашла удобную продавленную временем ямку. Засыпая, она всегда просила сны: подмосковную дачу, детство, мамин столик с зеркалом, где стояли ее духи, пуховка для пудры… девчачьи сны.
Иногда такие сны милостиво приходили, но в конце обязательно случалось что-нибудь странное, бесконечное, бездонное. Вдруг оказывалось, что в комнате нет стены, обрыв, вниз вела лестница, на ней стоял отец и звал ее. Она спускалась с котомкой в руке, боялась потерять, прижимала к себе, с каждой ступенькой страх становился сильнее, лестница темнела, и вот уже ступени трудно различить, и нет перил, лестница становилась узкой, раскачивалась, превращалась в шаткую двухколесную арбу и Лиза стояла на ней со своим узелком, боясь пошевелиться.
Она проснулась. Докторша подошла потрогать лоб - температуры нет. - На вот выпей - и дома попей порошки.
Лиза доплелась до дому. Эльвира встревожилась: ты бледная, заболела? Тебя отравили? Не ешь там, что предлагают, проверяй. Она давно стала нестерпимо подозрительна. Боялась соседей, сотрудников, всего, дома занавески держала опущенными, двери закрывала: все ей казалось, что соседи подслушивают.
Лиза говорила Ходжаеву: у нее паранойя, вот посмотрите, Алишер ака, в учебнике написано. Ей надо к психиатру.
- Она не пойдет.
- Пригласите домой, вы ведь всех знаете тут. И я могу поискать врача.
- Ее уже видел профессор. Но она не будет лекарств принимать, а в больницу не отдам ее. Бьют там, за санитарами не проследишь и всех не купишь. Пока потерпим, валерьянку пьет.
В комнату вошла Эльвира.
- Про меня шепчетесь? Вот сейчас скажете, что я сумасшедшая. У нас в библиотеке двое отравились, говорили, что невидимые порошки распыляют.
- Где распыляют?
- Ну в общественных местах, на вокзале, и возле самого здания. Ну ты понимаешь. И не удивительно, когда война.
- Эльвира, успокойся, у вас в библиотеке не распыляют, и ладно.
- Так я же мимо здания хожу, а там распыляют.
Она села и вдруг заплакала.
- Я устала. За что меня тут жить отправили? Почему не в Патагонию? Не в Австралию? Или там тоже так живут, боятся, в глаза не смотрят?
Ходжаев накапал валерьянки. Она молча проглотила, запила водой.
- Ты все равно поострожней будь, Лизанька.
Она зевнула и пошла в спальню. Как она согнулась за пару лет, шаркает, как старуха.

Ходжаев читал газету.
- Так они и Ташкент возьмут. Будет у нас немецкий порядок. Таджиков оставят, они арийцы считаются. А остальных сровняют.
Лиза налила воды в таз мыть посуду. Вечер сгустился, зажгли лампу.
Лиза любила это короткое время - теплый свет лампы и синева сумерек за окном. Она давно перестала вспоминать свой дом, Москву, ей казалось теперь, что она всегда жила тут у Ходжаевых, и всегда будет. И никто не умрет, не исчезнет, придет спокойная тихая ночь, а за ней светлое прохладное утро.

Однажды Эльвира пришла в слезах: соседка муку купила - в ней железная стружка, хорошо, что просеивать привыкла, заметила. А вдруг там еще маленькие частицы остались? Что делать?
Ходжаев взял магнит и спустился во двор - на газете была рассыпана горстка муки. Водили магнитом долго, ворошили вилкой - железной мелочи оказалось много. Смотрели в лупу - Лизе казалось, что мука неравномерная, есть крупные катышки, темнее.
- Надо в милицию отнести. Кто продал?
- Я не помню уже, на Алайском у ворот стоял, сами знаете как - сунет и в толпу бежать.
Лиза понюхала, вроде ничего.
Эльвира закричала: надо выкинуть, там крысиный яд, наверняка, он белый.
- Ну как выкинуть, сыночку оладьи хотела, - причитала соседка.
Решили насыпать у лестницы - если мыши отравятся, выкинем.
Ночью Лиза услышала тихий разговор. Ходжаев убеждал Эльвиру не выходить из дома. Она сидела одетая, в калошах у двери. Лиза обняла ее.
- Эльвира, надо идти спать, еще рано.
- Нет, я должна проследить, будут ли мыши есть муку. Лизанька, мы все могли отравиться - мы дышали этой мукой, я чувствую в горле душит что-то.
Но спать ушла, утром ей полегчало, и она ушла на работу. К вечеру Ходжаев пришел в больницу к Лизе: Эльвиру забрали в НКВД, она кричала в магазине, что все отравлено.
В НКВД Ходжаев пошел один, Лизу не взял с собой, вдруг у нее документы заберут.
- Лиза, если я не вернусь, пойди по этому адресу к профессору Найману, или сразу к Ильдархану в кишлак. Деньги ты помнишь, где лежат.
Поцеловал ее в лоб.
Она ждала на улице. Красноармеец проверял документы, вертел так и эдак. Видно было, что не уверен, но пропустил. Лиза легко вычисляла просителей, но старалась близко не подходить.
- Девушка, вы записаны?
- Нет, я родственника жду.
- Отойдите дальше.
Встала у арыка. Вдруг подумала, а если Ходжаев не вернется? Вот прямо сейчас возьмут его. Говорят, там во дворе клетки, на жаре, на солнце. И ведро с водой, окатывают тех, кто сознание потерял. Они там ждут ночи, прохлады, а ночью на допрос.
Но Ходжаев вернулся через час, в психиатрическую перевели, слава Аллаху. Перевели, не били даже, сразу поняли, что не в себе. Добрый человек попался. Теперь туда поедем. Лизе хотелось перекреститься. Как няня ее крестилась, когда гроза проходила, гнев божий миновал. Вдруг он опустился на землю. Лиза вдруг вспомнила, как умирал Владимир. Тоже сидел на земле, закрыв глаза.
- Сейчас, Лизанька, посижу и пойдем. Сейчас.
- Алишер ака, не надо, я одна к ней схожу, вам домой надо. Взяла за руку послушать пульс.
Частый, очень частый.
- Домой сейчас пойдем, с утра к ней поедем.
Они медленно пошли, останавливались, зачерпнув из арыка воду, мыли лица. Лиза зашла на почту позвонить на работу: завтра придет позже.
Во дворе стоял шум. Подрались беженки. Которая с узлами, пересматривала вещи. Вчера ее ограбили на улице, и сегодня ей казалось, что не хватает каких-то носков, простыней. Побила соседку: я генеральша, ты воровка. Во время потасовки у нее вывалился из-под юбки пакет с деньгами.
Ходжаевы хотели пройти быстро, но их заметили.
Соседи начали жаловаться, призывать рассудить их, но Лиза оборвала: Эльвира Ахмедовна заболела, в больницу отвезли.
Ходжаев прошел на веранду, выпил воды.
- Ну теперь ночь пережить и пойдем. Главное, что ее перевели в больницу. Она всегда такая была, нервная, и обмороки были, сейчас подлечат, подлечат, - уговаривал себя Ходжаев.
Пришел сосед Матвей: я слышал что Эльвира Ахмедовна заболела. От меня поклон передайте. Если вдруг помощь нужна, по общественной части, скажите.
- Скажем, скажем, спасибо. Извините, мы хотим спать. Сил нет.
Спать не ложились. Сидели на диване, Ходжаев правил свою статью, Лиза читала учебник.
Утром Лиза заварила цикорий, разрезала лепешку пополам, взяла банку кислого варенья из барбариса - на подкуп. Собрались рано, еще восьми не было. Доехали на трамвае. Больница была сразу за вокзалом.
Ржавые, когда-то до войны крашеные синей краской ворота с калиткой были закрыты, пришлось долго стучать. Наконец вышла старая женщина в платке: еще рано, не пускаем. Лиза сунула ей половину лепешки. Старуха быстро накрыла лепешку платком, покачала головой, и они проскользнули. Двор оказался длинным, заросшим травой среди высоких тополей с белеными стволами. По бокам тянулись бараки с решетками.
- В конец идите, там докторская.
Ходжаев пошел быстро, почти побежал.
- Откройте, пожалуйста, откройте, я профессор Ходжаев, у меня жена тут, ее вчера привезли.
Вышел огромный заспаный санитар в тюбетейке, впустил внутрь.
- Ака, подождите тут.
В приемной было несколько дверей, железные витые стулья, дачные. На стене Сталин. Куда же без вождя, и в Бедламе первый, кого видим. Ведро с водой и кружка на гвозде, вбитом в стену. Решетки на окнах, на потолке лампочка, тоже в решетке, стены крашены синим до половины, как везде. Там было прохладно, в окна шуршали листья, через них посверкивало солнце, стрекотали птицы. Пахло дезинфекцией, мокрыми тряпками. Ходжаев ходил из угла в угол, непрерывно вытирал лоб, шею. Ждали долго. Из какой двери придут? Наконец, вышла докторша.
Ходжаева, да, в буйном, укололи, спит. Острая паранойя. Сегодня профессор Арутюнов посмотрит. Нет, пустить не могу. Ну хорошо, посмотрите из коридора. Нажала кнопку звонка, пронзительный, даже птицы в листве на мгновение испугались и умолкли. Санитар отпер дверь в один длинный коридор, потом в другой, покороче. Двери в палаты были тюремные - с зарешеченным маленьким окошком.
- В четвертую.
Санитар из короткого коридора посмотрел в окошко и кивнул врачихе. Та разрешила отпереть. В палате было темно, Лиза не поняла сначала, сколько там людей, кровати стояли редко, слышно было медленное тяжелое дыхание, храп. С краю у стены лежала Эльвира, запеленутая в серую смирительную рубашку, глаза ее были закрыты.
- Она спит. Был сильный припадок. Не пугайтесь, тут чисто, кормим, не бьют никого, - обиженно говорила докторша, - она кусалась, царапалась, пришлось привязать. Не зовите ее, она должна выспаться. Все, пойдемте.
Врачиха шла за ними и повторяла: пришлось привязать, себя расцарапала, припадок, время военное, психика не выдерживает...
С профессором Арутюновым можете поговорить к вечеру, часа в четыре он может. Он еще не пришел.
Шли обратно, во дворе гуляли поднадзорные больные. Один хотел подойти, но санитар остановил его, потянул за ворот халата. Другие смотрели в окна, держались за решетки. Во дворе стояла человеческая тишина и гомонили птицы.
У самых ворот сидел на земле худой подросток, рвал траву и запихивал в рот.
Старуха отворила им, они оказались на пыльной улице, прошли к трамвайной остановке.
Ходжаев заплакал. Лиза зашептала: я вытащу ее, всех подниму в больнице!
Перед глазами возник парторг Иван Ильясович. К нему пойду. И сосед Матвей, он же помощь предлагал.
Расстались, он пошел в университет - ждали студенты. Она поехала на работу.
К вечеру увиделись с профессором Арутюновым. Острое состояние, недели две как минимум полежит у нас. А там посмотрим. Говорил медленно, уклончиво, как будто взвешивал каждое слово. Похоже, что больна давно, если снять кризис, можно жить. Понимаете, такое время располагает к обострению.
Через день удалось поговорить с Эльвирой, ей уменьшили дозу. Лиза зашла за ней в палату, причесала, помыла, переодела.
Они вышли в коридор, шли медленно, неуверенно. Сели, обняли Эльвиру с двух сторон. Ходжаев старался не плакать. Эльвира была спокойна. Гладила Ходжаева по щеке, улыбалась.
- Скоро домой, ты выздоравливаешь.
Лиза отламывала лепешку маленькими кусочками, подносила ей ко рту. Эльвира жевала медленно, покорно.
Посетителей в коридоре было мало. Сидели со своими, закрывали их от остальных, кормили, старались, чтоб не видели другие, шептались.
Это напоминало Лизе старинные картинки из немецкой сказки про Рейнеке Лиса, которую она читала в детстве. Страшные и смешные одновременно. Там были человеческие звери, одетые в камзолы, штаны, туфли с пряжками. Они играли в человеческие игры, наряжались царями, судьями, казнили, угощали, танцевали. Когда впервые она видела эти картинки, еще до чтения, ей показалось очень смешно. Но если читать, то становилось страшно. А тут люди, играющие в зверей.
В углу смешливую дурочку пытались напоить чаем, она хихикала, отнекивалась, махала руками. Пара у зарешеченного окна - он раскачивался, она пыталась сдержать его, Хватала за руки: стой прямо, ну ты же можешь стоять прямо! Прижимала его руки к решетке, сердилась. Он мычал, вырывался, внезапно намочил в штаны и санитар увел его. Женщина сунула ему в карман деньги.

Навещали Эльвиру каждый день, приплачивали нянькам деньгами, едой. Эльвира не хотела есть, только пила воду редкими глотками.
Любая попытка снизить дозу оканчивалась истерикой. Она царапалась, билась головой. На лекарствах была смиренна, улыбалась, но чувствовалось, что она уже не здесь, закрылась в своем немом тайнике. Она очень похудела, ослабла. Домой не хотела, гуляла в больничном саду, свидания их становились короче.
- Я устала, пойду лягу. Обнимала их, и шла назад, не оборачиваясь.
Ходжаев не терял надежды. С ней было так после смерти сына, сломался ее внутренний механизм, надолго. Но потом она снова начала работать, переводить книги. Нет, она не стала той Эльвирой, с которой он познакомился в Исфахане, в ней поселилась немая печаль, ожидание беды. Но она уверенно читала лекции в больших аудиториях, занималась со студентами, заведовала огромной библиотекой. И вот теперь с трудом держит чашку в руках, так внезапно.
Лиза теребила врачей: можно забрать ее домой? Уколы я могу делать.
- А где вы ампулы возьмете? Нам на больницу дают, в аптеках нет. Вы на работе, она одна, вдруг приступ? Оставьте ее здесь, ей так лучше. И вам так лучше. Вы не справитесь, и она не справится.
Лиза подумала про Марьям, жену соседа Матвея. Как она одна? Привязанная лежит. Наверняка.

Лиза вышла из операционной. Когда спускалась с лестницы увидела, что в коридоре на полу сидит Фира. Вокруг нее молча толпились. Фира молча протянула письмо: вот и все, и он тоже.
Снаряд попал в операционную палатку, взорвались кислородные баллоны. Пожар и хоронить нечего.
Ты мне обещал, что пойдем в горы, когда кончится война. Обещал. Теперь мы не пойдем в горы, да? Я же сказал: если останемся в живых. Ты же обещал!
Лиза вдруг упала рядом с Фирой, как будто чугунный шар ударил ее. Она раскачивалась, рвала свой халат на куски, рвала руками, зубами. Ей казалось, что она кричала, рот покрывался пеной, стучала кулаками в пол. Лизу хватали за руки, обнимали, казалось, забыли про Фиру, которая сидела безучастно, закрыв глаза. Прибежала Таня, хирург из гнойного отделения, ударила Лизу по щеке, еще раз, еще. Лиза сникла, дышала тяжело, но уже ровнее. Таня положила ее на бок, прижала ей коленки к подбородку.
- Накройте одеялом. Что с ней?
- Илья погиб. Сгорел, - тихо сказала Фира, - ты, Таня, поплачь, тебе тоже полагается.
- Ей больше полагается, она последняя была.
Вскоре поднялись, пошли в ординаторскую. Достали самогонку из шкафа.
- До встречи, Илья Натанович.
- Вы, девки, дружите теперь, - сказала сестра хозяйка, - делить нечего уже, вас тут двое осталось Илюшиных. При мне пятерых голубил, три на фронте, да вас тут двое, Танька да Лизка, веселый мальчик у тебя был, Эсфирь Ханаевна. Все его любили, и он всех, и хирург ювелирный.

Ничего, живу, ем, сплю, чужие кости отпиливаю, кромсаю чужое мясо, ковыряюсь в нем, рис варю, помешиваю, чтоб не пригорел.
Вот волосы подстригла вчера. А вокруг убывают. Каждый день чьи-то. По кому плачут, проклинают. Другие, не я. Я только подписываю бумажку: скончался вследствие...
Кто еще у меня остался? Ходжаев, Эльвира, мать? Вряд ли она жива. Фира есть еще.
Я осталась, надолго ли? Кто первым уйдет? Ходжаев самый старый, Эльвира самая больная, Фира старая тоже, но сильная, тоже среди смертей привыкшая уже. Фира своих потеряла, именно потеряла, без похорон, не прикоснулась к холодному лбу, ушли где-то, исчезли вдалеке.
Это мне повезло хоронить Владимира, тело его обмывать, обряжать, и в могилу комок глины бросить. А с Ильей не повезло, даже пепел поворошить не случилось.
А я надолго ли тут? Арест, расстрел? Сейчас нет, я пригожусь тут. Повешусь? Вряд ли.
Петрификус. Окаменевшая. Да, вот моя судьба, каменная баба. Стоит и смотрит в ничто. Спокойная.
Живые помрут, а я останусь бессмысленной каменной бабой. Полезным механизмом, чинителем других, с душою и слезами которые.
А мне не полагаются слезы. Мне полагается резать-зашивать. Писать в желтых папках на разлинованных листах. Жевать сухари, пить самогонку, курить папиросы. Штопать чулки, пить желудевый кофе. Слушать радио, спешить в общем сортире во дворе. Мыться холодной водой и вонючим темным мылом. Пахнуть карболкой. С этой целью родили меня на свет. Меня.
А другие? Как с ними в далеких странах, где нет войны, нет врагов. Есть такие? Как завидовать им? Тебе, Лиза, не досталось. Пока. Вдруг есть другая жизнь, и тебе достанется тоже? Как бы поверить в это? Где поверить? В кино? А вдруг есть и для тебя другие пристанища, где душа гуляет, свободно, счастливо, обнимается, целуется, и почти бессмертна.
Сколько прошло дней с тех пор, как Илья сгорел? Сто шестьдесят четыре дня. Поныла, и будет.
Надо к Эльвире сегодня в психушку, потом к Фире, потом карточки отоварить, к вечеру приходит поезд, восемь вагонов раненых. Считай, пятнадцать процентов померли. Шестьдесят живых. Половина моих, на хирургию.
Илья, лама савахвани? Зачем оставил меня?

Роман

Previous post Next post
Up