Я твердо знала, что мне это нужно. Нужно, чтобы придать всему хотя бы какой-то смысл, чтобы не думать о том, что страшно, о том, что будет, о том, что ничего не вижу впереди, потому что не знаю, куда смотреть. Как-то услышала о том, как бомж украл на рынке мандарины, не знаю уж сколько, и он, убегая от разъяренного продавца и милиционера, жевал и проглатывал их на ходу, прямо с кожурой. Не плакал он - ему было некогда. Зато у меня, видимо, времени и сил на это дело навалом. Так больше нельзя.
Я застегивала затасканный медицинский халат пятидесятого размера, пытаясь заколоть его булавкой, чтобы не выглядеть так убого. Попутно слушала наставления сестры помогающей волонтерам, которые с перепуганными глазами и сумасшедшей серьезностью, начинают новый в соей жизни этап:
- Главное, постарайся не разреветься. Вообще поспокойней. Некоторые без ног, некоторые ползают, кто-то совсем парализован, даже говорит с трудом - так ты попроще с ними, как будто так и надо.
Главное не разреветься. Не разреветься и не показать того, что чувствуешь, когда видишь горе такого рода и понимаешь масштаб трагедии, а главное то, что ничего ты не можешь сделать, как ни старайся. Есть моменты, когда нельзя плакать: когда неумело кормишь абсолютно парализованного мужчину каким-то клейким супом, когда толкаешь через обледенелый сугроб очередную инвалидную коляску, когда вслух читаешь девяностолетней бабушке измятое, зачитанное до дыр, письмо от сына, подписанное 2004 годом, а она, вся в слезах, повторяет уже заученные наизусть строчки. Когда видишь то, о чем и не подозревала раньше, когда слезы настолько близко, что ты словно проваливаешься в непонятное пространство, полное тумана, перед глазами встает пелена и начинаешь задыхаться - но плакать нельзя. Не имеешь на это права. Но как?
Тут я впервые увидела Маргариту, точнее сначала я услышала ее. Услышала раскатистый смех, который и смехом то можно назвать с большой натяжкой. Это скорее хохот, похожий на тот, что раздается в полупустых вагонах пригородных электричек, когда туда вносится подвыпившая компания с гитарами и полупустыми пивными бутылками. Здесь этот смех не просто обескураживает, кажется странным или неприемлемым - он вводит в ступор, выбивая из мыслей, из обстоятельств, из жизни. Казалось, стены от него вибрируют, и мой, полный тумана, вакуум заполняется этим грохочущим звуком, который рублеными шмоткАми влетает в мое пространство, густо обволакивая его чем-то нестерпимо горячим, даже обжигающим.
Впоследствии я долго не могла запомнить ее лица - только черные глаза (которые неистово хохотали, даже в те редкие мгновения, когда сама Рита молчала), и большой, красивый рот, неуклюже накрашенный каким-то диким оттенком индийского ализарина. Она по-хозяйски распахивала двери очередной палаты, задавала ничего не значащие вопросы, перемежая их неуместными шутками, над которыми сама же и смеялась, да так, что не расплыться в улыбке было невозможно. Она словно не оставляла выбора - этот хохот вместе с воздухом мгновенно попадал в легкие и живот, и помимо собственной воли заставлял их сокращаться - не поддаться этой заразной, звенящей истерике было невозможно. Не прекращая сыпать шутками, она каким-то незаметным образом успевала перестилать кровати, мыть посуду, делать то, с чем я возилась бесконечно долгие минуты в неловком молчании, мучительно повисавшем от моих глупых и пресных вопросов, скованных разговоров, которые я дрожащим голосом заводила, изо всех сил сопротивляясь потокам слез, которые, казалось, разливались океанами и жили какой-то своей жизнью у меня под кожей.
Я не отходила от нее все последующие месяцы - смотрела, как она вынимает из потрепанных пакетов бесконечные пластмассовые контейнеры, больше походящие на тазики, с домашними салатами, макаронами и картошкой. Как она одновременно кормит нескольких подопечных, успевая с неиссякаемым аппетитом, жадностью и восторгом откусывать здоровые куски от только что купленного хлеба и готовившихся весь вечер блюд, и радоваться этому так, что и ей и тем, кто разделяет с ней эту незатейливую трапезу, этот затягивающийся до ужина обед кажется апогеем каого-то совершенно сумасшедшего счастья. Но даже в эти минуты она не перестает с хохотом рассказывать о том, как отвела душу в баре рядом с железнодорожной станцией и поорала в караоке песню о бухгалтере. Вдохновившись этими воспоминаниями о не зря прожитых выходных, Рита на весь этаж затянет «Пыдманули Гхалю», но через пару строчек будет вынуждена остановиться, не в силах сдержать распирающий ее хохот. Я слушала и впитывала в себя этот смех - когда она заливалась им вместе с мальчиком, чья коляска застряла в луже и он был вынужден выползать из грязи толкая ее перед собой - кто в здравом уме сможет над этим смеяться? А он хохотал вместе с Риткой, отпускавшей по этому поводу самые нелепые шутки, и я задыхалась от смеха вместе с ними. И вместе с престарелыми бабушками, которые, казалось мне, если когда то могли похихикать о превратностях жизни, давно утратили этот талант в бесконечных переживаниях об упущенных возможностях, зря прожитых жизнях, о с каждым днем приближающейся смерти. С каким неистовым восторгом обсуждали они с Маргаритой, кто более привлекателен для них как мужчина - Путин или Медведев - помню, как все мы хором зашлись хохотом, поняв, что первенство определенно остается за Обамой. Смеялись все. Смеялись над тем, о чем только что причитали, упрекая судьбу, непонятно почему, обрекшую их на это убогое, невыносимое существование, и Его, того, кто, кажется, совершенно забыл о них, о том, что не слышет неистовых молитв тех, кто непонятно за какие грехи лишен обычной полноценной жизни, такой же, как у миллионов людей, которые ничем не лучше их и которые так и живут не понимая, какое же счастье им досталось. Так же как делала это я, ударяясь об углы своей жизни. Смеясь и шутя, никто не укорял Его в этой безучастности - ведь пространство было сплошь заполнено горячими вибрациями, струящимися из черных Ритиных глаз. Слушая этот смех, я слышала жизнь. Не ту, которую рисуешь у себя в голове, а ту, которая пронзает тебя сейчас, которая накрывает этим гогочущим грохотом, которая не дает времени на рефлексию и нивелирует этот претенциозный, героический пафос собственных страданий.
Я больше не плакала, я смеялась вместе с ними. Смеялась о них. Смеялась о себе. Смеялась о том, что случилось со мной за последние месяцы. Смеялась о том, что, я знала, еще случится. Мне было не страшно. У меня были силы помогать - не жалеть, а сострадать, поддерживать. Не ронять круглые красивые слезы о тех, кому не поможешь, а быть рядом с кем-то в этот самый момент и делать все, чтобы именно сейчас нам всем было радостно.
Помню прошлый день победы. Мы с Риткой стучались в палаты тех ветеранов, которые не выйдут на парад, увешенные медалями, не пройдут по празднимчному майскому городу, не нарядятся, не улыбнутся счастливым лицам людей, ради которых они воевали. Мы, как всегда смеясь, шли от двери к двери, мы многое видели за последние месяцы - мы обе готовы смеяться, обнимая и благодаря стариков за то, что мы живем, за то, что будут жить наши дети.
Они в маленьких комнатушках удивляются нашему присутствию и почему-то благодарят, заливаясь слезами, словно это мы совершили подвиг, защищая ради них страну. Кто-то хватая за руку быстро-быстро, словно боясь не успеть, бросает нам бессвязные обрывки воспоминаний, кто-то пытается угостить нас выданными по случаю праздника сладостями, а кто-то начинает жевать принесенные нами в знак признательности, убогие гвоздички - дежурный знак внимания, который мы, как ни старались, не сумели ни на что заменить. Я первый раз видела, как Рита плачет. Просто помню, как мы, забежав под лестницу во дворе, ревели в голос как две коровы. Как я, пытаясь хватать губами воздух, нехотя глотала эти слезы - мои ли, Ритины - не помню. А потом мы, молча, шли по праздничному городу, смотрели на счастливую, спасенную Москву. На детей с воздушными змеями. На бесконечный поток георгиевских ленточек игриво привязанных ко всему, к чему возможно что бы то ни было привязать. На праздник. На жизнь. Рита улыбнулась:
- Выпить что ли..?
Ритка живет в маленькой квартире с обсыпающимся потолком торчащими во все стороны досками паркета вместе с мамой-инвалидом и двумя дворовыми кошками - Дианычем и Марусей. Она проводит детские праздники, изо дня в день, облачаясь в костюм клоуна Динь-Динь, Пиратки или Индейца и густо покрывая лицо разноцветным гримом. У нее нет мужчины. Ритка смеется над тоскливыми уродцами, которые уходят из ее жизни наутро, не говоря ни слова.
Помню, как она хохотала, поняв, что в бумажке, трепетно свернутой, сожженной и размешенной в бокале Советского шампанского, выпитого под бой курантов, она как-то забыла приписать к замысловатому списку заветных желаний, которые какая-то неведомая сила обязана исполнить в наступающем году, слово «любовь».
- Работу бы найти человеческую, кухню сделать, на море съездить. Любовь? А надо?
Не знаю. Думаю в ее жизни много любви. И я слышу эту любовь каждый раз, когда она смеется. И вижу ее в неидеальной, неровной улыбке, красивее которой быть ничего не может.
- Ритка, у нас все еще обязательно будет. Слышишь..? Рано или поздно, но будет.
Я слышу привычный раскат хохота идущего из самого корня Маргариты:
- Дурная ты баба! Посмотри в зеркало - рано у нас уже не будет!