Взяли меня из-за моего пристрастия к классической литературе. И дали-то десятку, а огреб я там все свои университеты. А начиналось все незатейливо и задушевно. На первом курсе филологического задали нам учить стих "О, Лесбия, о, нимфа", а в группе из парней был я один, да еще этот рыжий подонок. Я спрашиваю девчонок: "А кто это - лесбия?" Ну, они мне рассказали. Оказалось, что греки жили симпатично, без особых затей. И вот написал я первую курсовую, сделал сравнительный текстологический анализ "Метаморфоз" Апулея и "Золотого осла" Лукиана с параллельными местами из персидской поэзии. Казалось бы, альковные утехи, а следователи отнеслись к этому весьма с пристрастием. Вспомнили мне утерю комсомольского билета и поцелуйчики в мойке третьей общаги. И накатали эти поцелуйчики мне десять лет без права переписки.
До Воркуты мы ехали в теплушках, воду нам не давали и мы сосали грязные черные сосульки, которые получались от нашего дыхания на потолке. Здесь бал правили рецидивисты, они были "социально близкими". А я со своими альковной контрреволюцией был "политический". Меня как-то сразу окружили интеллигенты и попы, потом в лагере я их и держался. Хотя сказать "держался" было бы странным, там держались только пайка и почти больше ничего. Странные университеты это были. Вот стоит крепкий председатель колхоза, которого взяли за проросшую на обочине копенку из просыпанного пшена, а перед ним гном-конвойный, "председатель" просит его:
- Вы видите, профессору Виноградову совсем плохо, пожалуйста, выдайте ему хотя бы четверть пайка.
- У вашего профессора паек на верху березы привязан. Пилите.
И мы валили деревья. И люди валились как подпиленные, через полгода из нашей теплушки осталось только трое: я, председатель и поп. Поп этот был большой затейник и веселый человек. Там в лагере было много священников и даже епископов. Некоторые очень строго держались старой веры, трое залезли даже как-то в колодец и служили там литургию. Сделали себе епитрахили из мешковины, надавили морошки и взяли какую-то посуду с кухни. Из-за этой посуды и погорели. "Взяли" их как раз, когда они причащались, стоя по колено в ледяной воде на дне колодца, сосуды стояли на перевернутом ведре. Начальник лагеря приказал колодец засыпать, а в пятнадцати метрах вырыть новый. Их там заживо и засыпали. Наш поп Николай все смеялся над ними, и когда они звали его с собой, и потом, когда их засыпали. Он все картишки блатным благословлял, говорил только про баб и составил акафист чашке кипятка. Очень мы развлекались, когда он читал его по вечерам нараспев. А потом нас клопы замучили. Так он придумал молебствие, чтобы наши клопы пошли войной на клопов соседнего барака, типа как войной на Трою. И три дня прыгал вокруг кровати и крестил все вокруг. Шутки, шутками, но в диаметре трех метров клопы пропали, и первым об этом понял я, потому что спал рядом с отцом Николаем. Уже через неделю я проиграл это место в карты, а потом рядом с попом могли спать лишь паханы, потому что клопов не было только у его нар. Потом его стали таскать опять к лагерному начальству, он возвращался совершенно пьяный и всегда говорил, что возвращается из Каны Галилейской. Блатные трезвонили, что он стучит на всех. Только однажды он вернулся опять пьяный, но на его левой руке не хватало двух пальцев - мизинца и безымянного. Ночью он проснулся и как оголтелый бегал по бараку неся перед собой правую руку, как факел, всем ее гордо показывал и кричал: "Правая цела, правая взяла!" Но скоро его прыть окоротили охранники прикладом. Поп Николай стал медленно сходить с ума. Однажды он напялил на себя найденную где-то рваную женскую юбку и носил ее под робой. Его уже почти не вызывали к начальству, но он стал спать в обмотках, которые никогда не снимал и все чаще говорил по иностранному с какими-то дикими выкриками, почти лаем. Один учителишка определил в лае искаженный французский. Блатные стали сторониться его. Он уже не благословлял карты, а только пел частушки:
Сидит кошка на заборе,
Вышивает новый хвост,
Парни Пасхи не дождались,
Напились в Великий пост.
Скоро его перевели в медицинский барак, где оставляли только помирать. Скоро и я попал туда, получив гвоздем-двадцаткой в брюхо от одного пронырливого зека. Там поп Николай взялся за меня. Врачи думали, что у меня перитонит и уже оставили меня в покое. Отец Николай вытащил меня почти бесчувственного в ближайший лесок, положил рядом с пеньком и быстро-быстро зашептал что-то. Голова ходила чугуном, я слабо понимал, что он хотел делать. Вдруг он схватил меня за голову, прижался ко мне и стал шептать в ухо:
- Ты… ты.. хочешь новой жизни?
Он посмотрел мне в глаза своими дикими бегающими зрачками:
- Ты хочешь снова родиться? Понимаешь, родиться!
Глаза его безумно сияли:
- Ты хочешь родиться в вечность?
Я облизнул обсохшие губы:
- Батя, ты чего? Видишь, я помираю.
- А я вот тебя и спрашиваю, таракан ты эдакий, ты хочешь не умирать вечно? Хочешь.
- Ты чего?
- Хочешь быть со Христом?
- Ты меня добить собрался, так добей, мне жить часы остались, да и лучше умереть, чем так жить.
- Ты молодой, ты еще не знаешь жизни. Будешь со Христом?
- Ты меня крестить что ли хочешь перед смертью?
Он, безумный, сияя глазами, радостно закивал. Мне было, собственно, уже все равно, еще раньше меня хотела в детстве крестить бабушка, но отец-партиец запретил ей это, меня даже кажется наоборот "звездили". На первом курсе я читал Евангелие, и Христос мне тогда показался главным революционером. Но теперь - перелесок рядом с больничным бараком зоны, в котором меня скоро и закопают… И вдруг во мне мелькнула какая-то надежда, может клопы сделали свое дело. Я кивнул:
- Валяй, батя…
Он стоял рядом на коленях и шептал что-то, а потом волок меня к единственной маленькой неглубокой лужице, которая осталась посреди рощи. Спина моя намокла, мне сделалось хуже, я стал терять сознание. В какой-то момент я увидел, что отец Николай, с ужасным искореженным лицом вдавливает своими руками мою голову в грязь. Уши уже были забиты, я оглох и убоялся, что он хоронит меня вот так страшно, стал хвататься руками за его горло, но грязь залила мне лицо, и я потерял сознание. Очнулся только на третьи сутки. Врачи называли меня "сукин сын", и говорили, что я "родился в рубашке". Температура пошла на нет, а рана стала затягиваться. Когда через две недели выбирался из барака, я увидел отца Николая, который сидел на своем любимом пеньке в рощице и рассматривал свои босые белые ноги. Я с ужасом видел, что все его пальцы на ногах ампутированы. А он весело пел какие-то частушки. Теперь говорили, что ему оставили варить похлебку для больных и выгребать нужник в санчасти. Я подошел к нему:
- Мне тогда померещилось, ты меня убить хочешь?
- А я и убил. Ты помер, нет тебя.
- Тогда чего про Христа говорил?
- Хочешь Его увидеть?
- А где Он?
- У меня за пазухой. Вот гляди.
Он достал из кармана какую-то тряпицу и постелил ее на пенек, потом вынул красный квадратный платок с рисунками и надписями и постелил поверх тряпицы. Сверху он водрузил портновский наперсток, в который вылил что-то бурое из медицинской пробирки. Он показал мне на эту композицию на пеньке рукой и как всегда с сумасшедшим взглядом добавил:
- Прошу тебя, познакомься, это Христос!
- Меня скорее развлекала вся эта сцена, чем пугала. Я был очень рад, что остался жив.
- Так что, примешь Господа Своего?
- Это съесть что ли надо?
Он опять радостно закивал головой. Потом вдруг стал серьезным и добавил:
- Только покаяться нужно.
- Это как?
- Рассказать, что сделал нехорошего.
- Это чтобы ты потом меня начальству лагеря сдал, а они тебе водки за это налили, а меня - под вышак?
- А ты не говори того, за что ОНИ тебя под вышак могут подвести.
Это стало меня забавлять, я давно не развлекался в лагере. Это было похоже на шпионскую игру. И я начал издалека, я стал рассказывать про Лукиана и Апулея, про альковные страсти и поцелуйчики в мойке общаги. Он радостно кивал, ему, любителю частушек про баб, это, видимо, нравилось. Я рассказал ему про филологический и про то, как выпил из папиной бутылки в детстве, а свалил все на брата. Вспомнил про ворованные ягоды, которые протекли сквозь карман моих штанов, все увидели, и как мне было стыдно. И вдруг мне стало невыносимо жалко себя, я вспомнил неудавшуюся свою юность и зарыдал. Я плакал, уткнувшись в его колени, на которых до сих пор ремками красовалась изношенная женская юбка, я оплакивал свою кривую жизнь, которая показалась такой маленькой и ненужной, перед чем-то огромным, о чем я грезил в университете. Я рыдал, а он гладил меня по голове и обрубки его пальцев на левой руке, смешно царапали мою обритую голову. Вдруг он остановил меня, обтер мне лицо и спокойно сказал:
- С Богом!
И опрокинул содержимое наперстка мне в рот. Я, всегда голодный немедленно проглотил, почувствовав вкус морошки и хлеба. Это было мое первое причастие.
А потом жизнь стала совсем другой. Отец Николай совсем немного говорил со мной, готовил меня к своей смерти. Действительно, скоро пришло какое-то письмо, его забрали, снова допрашивали, а потом доктор сказал, что отца Николая расстреляли.
Потом было 9 лет лагерей. Потом я забрался от советской власти за полярный круг, жил в таежной избушке дикарем, охотился и рыбачил. Читал Евангелие и другие святые книги, которые смог выменять у охотников. Раз в году я служил литургию на антиминсе отца Николая, просфору вырезал из черного хлеба, а вместо вина брал сок морошки. А потом оказалось, что все изменилось, но я был уже старый, и первый поп, которого я увидел после отца Николая, сказал мне, что я не мог причащаться, потому что я не священник. И я не стал с ним спорить. Я просто умер, и первого, кого я увидел там, был поп Николай, он как всегда был веселый, обнял меня и когда я рассказал ему про новые времена и мои затруднения, он улыбнулся и сказал:
- Сказано в Писании - по вере вашей будет вам.