Альберт Шпеер. Шпандау: тайный дневник.

Mar 17, 2014 12:37

сегодня читаем главы из нового тиража этой книги. Чтение тяжелое, но по живому.
полезное чтение.



29 мая 1947 года. Вчера попытался составить нечто вроде краткого резюме всех своих мыслей о вине и ответственности - и отказался от этой идеи. Не потому, что она меня расстраивает и угнетает. Внезапно вся эта затея - бесконечное копание в собственной ответственности за катастрофу, охватившую целое полушарие, - показалась мне напрасной и отдающей дурным вкусом. На мой взгляд, подобный образ мысли - это своего рода маневр, чтобы вновь занять ведущее положение, то есть я хочу быть первым даже среди кающихся грешников. Чуть больше у меня вины или чуть меньше - кому это интересно?

2 июня 1947 года. В целях самосохранения заставляю себя каждый день писать в дневнике. Но мне нечего сказать. Какой в этом смысл?

14 июня 1947 года. Получил письмо из дома. Стало еще хуже.

28 июня 1947 года. Кажется, снова обрел почву под ногами.
Я распустился, четыре недели не рисовал, почти не писал, мало читал. Но сейчас я опять составляю планы на завтра. Снова собираюсь работать. Для того чтобы впредь избежать подобных периодов депрессии и в целом внести какой-то ритм в свое существование, с этого момента
я собираюсь устраивать себе каникулы. Через пять-шесть месяцев, в течение которых я буду писать, читать и учиться, я буду делать перерыв. Свой первый «отпуск» я наметил на 1 сентября. Он продлится до 15 сентября.

30 июня 1947 года. Мы все еще здесь. Дёниц, Гесс и я ду­-маем, что это временная задержка; другие убеждены, что от идеи Шпандау отказались. Но многие из нас всегда были склонны принимать желаемое за действительное.

2 июля 1947 года. Трехчасовое свидание с моим братом Германом. Никаких решеток. За нами наблюдал всего один человек, американский солдат, не понимающий по-немецки. Оптимистические прогнозы брата относительно моего будущего на несколько секунд вселяют в меня надежду. Но в камере я вновь спускаюсь с небес на землю.

3 июля 1947 года. Думая о вчерашнем свидании, я понял, как сложно в последнее время мне было следить за разговором. Мои мысли и моя речь кажутся немного замедленными. Когда я выхожу на свет из мрака камеры, перед глазами иногда висит пелена, и я словно бы слепну. После долгого чтения все вокруг выглядит, как в тумане. Когда я рисую, очертания постепенно расплываются. Вечерами, когда я засыпаю, глаза наполняются слезами.

6 июля 1947 года. Редер говорит, что мне повезло с характером; я легче других приспосабливаюсь к заключению. Даже сейчас, через два года, я, по его словам, все еще произвожу впечатление вполне уравновешенного человека, что вряд ли можно сказать о других.
Наверное, дело в моем темпераменте. А еще, вероятно, в умении организовать свою жизнь во всех плоскостях. В моральном аспекте - я принял свою вину; в психическом аспекте - отказался почти от всех ложных надежд на до­срочное освобождение; в практическом аспекте - я четко придерживаюсь строгого распорядка дня, то есть планирую все до мелочей, от уборки камеры до деления времени на периоды работы и отдыха. Я записываю эти мысли, и это тоже часть моей системы выживания.

8 июля 1947 года. Жен Гесса, Функа, Шираха и Геринга вместе с женами других видных чиновников держат в баварском тюремном лагере. Жен Дёница, Нейрата и Редера,
а также мою жену пока оставили в покое. Судя по письмам, женщины ладят между собой еще хуже, чем мы. Нетрудно понять почему. Мы здесь все еще играем некую историческую роль, хоть и низведенную до банальности, а они всего лишь заключенные и не более того. Они даже не могут испытывать чувства вины. К тому же в прошлом каждая из них занимала высокое положение в обществе, находилась в центре круга, образованного могуществом мужа. Этого тоже уже нет. У них ничего не осталось. Ссоры, о которых нам говорят, вероятно, возникают из-за места
в теперь уже воображаемой иерархии. И в этом они тоже мало отличаются от нас.

9 июля 1947 года. Жены Дёница и Мильха получают посылки от Свена Гедина из Швеции*.
11 июля 1947 года. Прочитал, что Келли пишет обо мне. По его мнению, я наиболее подобострастный из всех, но
и чрезвычайно умный человек. Талантливый архитектор,
с юноше­ским энтузиазмом отдававшийся своей работе. Скаковая лошадь с шорами на глазах. В тюрьме я замкнулся
в себе, говорит он, но остался честным.

16 июля 1947 года. Чудесная погода; несколько часов провел в саду. Два часа ходил быстрым шагом для укрепления сердечной мышцы. Еще два часа сидел на траве под грушевым деревом и грелся на солнышке.
Свидание с женой назначили на 27 июля. Надеюсь, она успеет. В газетах пишут, что нас скоро переведут в Шпандау. Я видел фотографию тюремного двора Шпандау. Там растет раскидистая липа. Только бы ее не срубили!

17 июля 1947 года. Хью Тревор-Ропер хочет прислать мне свою книгу «Последние дни Гитлера». Просит, чтобы я написал свои замечания. Говорят, книга пользуется большим успехом и частично основана на моих рассказах. Я смутно припоминаю, что он приезжал ко мне в замок Крансберг
и проявил сдержанность и уважение к моей сложной ситуации. Его вопросы свидетельствовали о том, что он тщательно изучил предмет.

19 июля 1947 года. Вчера, в пятницу 18 июля, нас разбудили в четыре часа утра. В тюремном коридоре выстроился взвод американских солдат. В мою камеру вошел молодой лейтенант и по пунктам зачитал, что я могу взять с собой. С часами в руке он пытался меня поторопить; но мне не понадобилось много времени, чтобы собрать свой скудный багаж. Последняя чашка кофе в тюремной канцелярии. Из-за склонности всех военных действовать с большим запасом времени около часа мы всемером просто стояли в окружении группы американских солдат. Внезапно прогремел выстрел. Поднялась страшная суматоха, но оказалось, что один из солдат вертел в руках винтовку и случайно прострелил себе большой палец ноги. Мы попрощались с немецкими военнопленными, которые о нас заботились.
Я поблагодарил американского коменданта, майора Тейча, за доброе отношение его людей. Но быстро добавил: «В пределах существующих тюремных правил» - потому что не хотел причинять ему неприятности.
Прикованные наручниками к солдатам, мы вышли из тюрьмы, расселись по двум машинам скорой помощи и в сопровождении военного конвоя на бронетранспортерах выехали за ворота. Я с удовольствием покидал это здание; в нем до сих пор витала атмосфера процесса и казней. От радости
я даже забыл о своем беспокойстве. Проезжая по Нюрнбергу и Фюрту, я увидел разрушенные до основания здания
и мосты, но еще и восстановленный мост через Пегниц, сверкающий новенькими стальными балками. Вид этой небольшой конструкции привел меня в сильнейшее волнение.
В быстром комфортабельном пассажирском самолете мне досталось место у окна; рядом сел мой охранник. Стояла дивная погода, и после долгого заключения этот полет будоражил кровь. Под нами мирно проплывали деревни
и маленькие города, явно не тронутые бомбами. Поля засеяны, а леса, несмотря на все слухи, никто не вырубил.
В последнее время жизнь вокруг меня застыла на месте, поэтому я не осознавал, что на воле она продолжается. При виде движущегося поезда, буксирного судна на Эльбе, дымящихся заводских труб по спине пробегали мурашки.
Около получаса мы кружили над домами и руинами Берлина. Пока «Дакота» описывала огромные петли, я сумел рассмотреть Восточно-Западную ось, которую закончил
к пятидесятилетию Гитлера. Потом я увидел Олимпий­ский стадион с явно ухоженными зелеными газонами и, наконец, рейхсканцелярию, которую я проектировал. Она стояла на месте, хотя и пострадала от нескольких прямых попаданий. Все деревья в Тиргартене были вырублены, и сначала я перепутал его с аэродромом. Озера Грюнвальд и Хафель были прекрасны, как всегда.
В половине восьмого на моих руках с тихим щелчком застегнули наручники. Когда самолет заходил на посадку, я увидел колонну машин и множество солдат. Мы вошли
в автобус с закрашенными черной краской окнами. Он ехал на большой скорости, резко тормозил и трогался с места, поворачивал и сигналил. Последний крутой поворот, и он остановился. Прикованные к своим солдатам, мы вышли из автобуса. В ту же секунду за нами закрылись средневековые ворота. Во дворе стояли представители армий союзников. Прозвучала команда на английском: «Снимите наручники. Здесь они не нужны». С торжественным видом американский охранник пожал мне руку на прощание.
Внутри нам велели сесть на деревянную скамью. Мы были в своей собственной одежде, которую нам вернули перед самым отъездом, впервые после суда. Теперь мы по очереди заходили в комнату, где вместо нашей одежды нам выдавали длинные синие тюремные штаны, поношенную тюремную куртку, грубую рубаху и тюремную шапочку. Холщовые тапочки с толстой шерстяной подошвой. Нам выдали одежду заключенных концлагерей; чиновники не преминули сказать нам об этом. Я стоял пятым. Потом
я вошел в медпункт, где меня тщательно осмотрел приветливый русский врач. Я настоял, чтобы он записал «здоров» - тогда я смогу доказать, что последующие болезни приобретены в заключении.
Потом я прошел через железную дверь, которая с грохотом захлопнулась за моей спиной. Порядок нашего поступления определил наши тюремные номера. Соответственно,
с этих пор я - «номер пять». В тюремном блоке мне отвели одну из множества пустующих камер. Один из нас стал насвистывать, чтобы снять напряжение. Окрик охранника заставил его замолчать.

26 июля 1947 года. После двухлетнего отсутствия я снова в Берлине, городе, который я люблю, городе, которому
я хотел посвятить работу всей своей жизни. Я немного иначе представлял свое возвращение. Окончание строительства большинства моих зданий было запланировано к этому, 1947-му, году. Большой зал - его базовая конструкция уже была бы завершена - возвышался бы над Берлином,
и уже был бы намечен план длинного широкого бульвара, ведущего к дворцовому комплексу Гитлера. Я впервые до конца осознал, что ни один из этих проектов никогда не будет завершен. Они так и останутся чертежами.

Ш, отрывки

Previous post Next post
Up