13 сентября 1739 года- родился Григорий Александрович Потёмкин, русский государственный деятель.
Писатель, чиновник, аристократ и светский человек, блестящий рассказчик и остроумный собеседник, который знал всех и с которым дружили все.
Дружил с Гоголем, приятельстовал с Лермонтовым и Пушкиным, который сначала вызывал его на дуэль и у которого потом он был секундантом при несостоявшейся дуэли с Дантесом в 1836 году.
Его литературные и житейские мемуары охватывают большую часть XIX века и самый широкий круг его знакомых: от русского императора до французских шансонеток.
ВОСПОМИНАНИЯ
ГЛАВА I
8 августа 1813 года случилось в Петербурге, у Симеоновского моста на Фонтанке, происшествие, наделавшее мне впоследствии много хлопот. Дом Мижуева, поныне, кажется, существующий, был свидетелем моего рождения и крещения в православную веру.
Скажу сперва несколько слов о моих родителях. Отец мой, граф Александр Иванович Соллогуб, происходил от знатного литовского рода, обладавшего огромными поместьями в Литве и в Польше. В записках принца де Линя упоминается о приезде ко двору императрицы Екатерины II трех польских магнатов: Любомирского, Сапеги и Соллогуба. Последний, граф Иван Антонович, женился на дочери известного Льва Александровича Нарышкина, фрейлине Наталье Львовне. Но брак их, как кажется, не был счастлив, в старости они жили врозь. Иван Антонович скончался в Дрездене, где я не мог отыскать его могилы. Наталья Львовна скончалась в Петербурге и погребена в Александро-Невской лавре. От их брака осталось трое детей. Полковник граф Лев Иванович, женившийся на княжне Анне Михайловне Горчаковой, сестре знаменитого канцлера, и разорившийся от неудачных спекуляций отец мой, граф Александр Иванович, и дочь Екатерина Ивановна, вышедшая за князя Григория Сергеевича Голицына, родоначальница целого поколения Голицыных. Отец мой женился на Софье Ивановне Архаровой, дочери московского военного губернатора Ивана Петровича Архарова, шефа полка своего имени. Иван Петрович был женат два раза; сперва - на Щепотьевой, от которой прижил двух дочерей: Марью, бывшую замужем за сенатором Захаром Николаевичем Посниковым, и Варвару, вышедшую замуж за Кокошкина, директора Московского театра и классического переводчика мольеровского «Мизантропа», впрочем, им весьма тяжело переведенного. И Посников, и Кокошкин были большие оригиналы. Я их живо помню.
Первый был тучный, плохо выбритый, с отвислой губой, чиновник, кажется, из малороссиян, слыл законником и докой, но в обращении был циник и грубоват, так что за обедом снимал иногда с головы накладку и в виде шутки кидал ее на пол. Жена его, Марья Ивановна, отличалась необыкновенно плоским и широким лицом, большой живостью и классической начитанностью. Разговор свой она обыкновенно перемешивала цитатами из Корнеля, Расина и Вольтера. Жизнь свою она посвятила воспитанию и обожанию своего единственного сына, Ивана Захаровича, более известного под именем Вани. Ваня был роста исполинского, а лицом и добросердием похож на мать. К образованию его придумывались разные диковинные средства.
Между прочим, в большой зале их московского, на Смоленском рынке, дома был театр марионеток, изображавших для наглядного обучения важнейшие мифологические и исторические события. Помню, что однажды во время нашего проезда через Москву, где мы всегда останавливались у тетки, состоялся великолепнейший спектакль «Гибель Трои». В вечер представления все началось благополучно. Вид Трои, исторический конь, извергавший воинов, беспощадное сражение - все приводило зрителей в восторг; но, когда злополучный город долженствовал запылать со всех концов для завершения сценического эффекта, никакого пожара не последовало. В этот вечер Троя не погибла. Оказалось, что мастеровой Зуров, соединявший в себе должности декоратора, машиниста и режиссера, имел еще специальность горького пьяницы и лежал без чувств, выпив до последней капли приготовленный для пламени спирт. Вечер кончился без гомерической катастрофы. Это мне служило указанием, до какой степени доходит в России слабость к крепким напиткам. От этой слабости не уберегся впоследствии и сам Ваня. Впрочем, он пользовался и другими наставлениями. К нему даже был приставлен молодой преподаватель, впоследствии призванный к широкой деятельности на поле русской журналистики, а именно Андрей Александрович Краевский. Когда Ваня подрос и принял вид гигантский, Посниковы переехали в Петербург, и Ваня поступил в университет. В Петербурге Краевский их оставил и начал готовиться к занятиям, составившим его карьеру.
Бедный Ваня скоро остался один: отец и мать его скончались. Сам он был подготовлен к жизни марионетками и слепым обожанием матери, не чаявшей в нем души. Бывают случаи, впрочем, редкие, что женщины нрава твердого и рассудка зрелого успевают справиться с воспитанием сыновей своих и подготовлением их к жизненной борьбе. Но большей частью такие опыты не удаются. Материнская нежность обычно увлекается снисходительностью, бессознательно потворствует природным порокам сынков и губит их будущность, оставляя их без защиты против искушений. Бедный Иван Захарович служил тому примером. Сложением - колосс, душою и голосом - ребенок, не то юродивый, не то человек образованный, без воли и цели, печально над собою подшучивавший, ни к чему не примкнувший, ни к чему не стремившийся, - он стоял в жизни как растерянный; некоторое время состоял на службе в Одессе, где прозябал робко, без самодостоинства, и служил, увы, потехою для одесских богатых кутил. Известный граф Самойлов забавлялся им как шутом, хотя между ними было некоторое сходство. Один доходил до безобразия от избытка силы, другой от крайнего бессилия. Оба могли бы быть превосходными типами для романа. Под конец я имел случай пристыдить Посникова. Он образумился, приобрел друзей истинных, привлеченных его бесконечным добродушием. Он даже имел счастье найти заботливую жену, радевшую сердечно о нем, и сделался хорошим акварелистом. Среда, цель, занятия, спокойствие, самосознание были найдены... Но, к сожалению, слишком поздно. Болезнь скрутила могучую природу. Иван Захарович умер в Москве. Мир его праху. Добрый, тихий, даровитый и жалкий был он человек.
От первого брака деда моего, Ивана Петровича, родилась еще другая дочь, Варвара. По портретам видно, что она была красива собой. Она скончалась в молодости, чуть ли не после родов, оставив мужу своему Кокошкину единственную дочь Марью (впоследствии Козлову). Федора Федоровича Кокошкина я отлично помню, так как фигура его отличалась необыкновенной оригинальностью. Он был малого роста, в рыжем парике, с большой головой и нарумяненными щеками. Носил он длинные чулки в башмаках с пряжками и атласные короткие штаны, кюлоты, черного, а иногда розового цвета. Он казался олицетворением важности, пафоса и самодовольствия. Перевод «Мизантропа» предоставлял ему видное место в русской драматиче- ской литературе, и ему-то он был обязан своим званием директора императорского театра. Он, впрочем, заботился добросовестно своей должностью. Им поощрены были дебюты Мочалова, М.С.Щепкина и В.И.Живокини, которые всегда относились к нему с благодарностью. При нем процветала актриса Сандунова. Репертуар состоял преимущественно из пьес переводных, трагедий Озерова, опереток князя Шаховского и драм Полевого. Большие надежды возлагались на молодого Писарева, слишком рано похищенного смертью. Писарев ездил к тетке Посниковой, большой охотнице до литературы. Он был человек ловкий и приятной наружности, я глядел на него с благоговением.
По величавости речи и приемов Кокошкин напоминал Н.И.Гнедича, который, кажется, и думал гекзаметрами, и относился ко всему с вершины Геликона. Приведу, к слову, случай довольно характерный. Когда Гнедич получил место библиотекаря при Императорской публичной библиотеке, он переехал на казенную квартиру. К нему явился Гоголь поздравить с новосельем.
- Ах, какая славная у вас квартира, - воскликнул он со свойственной ему ужимкой.
- Да, - отвечал высокомерно Гнедич, - посмотри, на стенах краска-то какая! Не простая краска! Чистый голубец!
Подивившись чудной краске, Гоголь отправился к Пушкину и рассказал ему о великолепии голубца. Пушкин рассмеялся своим детским, звонким смехом и с того времени, когда хвалил какую-нибудь вещь, нередко приговаривал: «Да, эта вещь не простая, чистый голубец».
Вообще, наши писатели двадцатых годов большей частью держали себя слишком надменно, как священнослужители или сановники. И сам Пушкин не был чужд этой слабости: не смешивался с презренною толпой, давая ей чувствовать, что он личность исключительная, сосуд вдохновения небесного.
По кончине первой своей жены Иван Петрович Архаров женился на Екатерине Александровне Римской-Корсаковой, девушке не молодой, не образованной, ускользнувшей от влияния екатерининского двора, но чрезвычайно замечательной по своему добросердечию, твердости характера и коренной русской типичности. К ней относятся преимущественно воспоминания моего детства. От нее родились две дочери: старшая Софья, вышедшая за графа А.И.Соллогуба, моя мать, и вторая - Александра, вышедшая за А.В.Васильчикова.
Иван Петрович занимал, как выше сказано, важную должность в царствование императора Павла I, но тем не менее впал в немилость. Он был сослан на жительство в Тулу, куда немедленно отправился со всем своим семейством. Любопытным эпизодом этого события было то, что вся Москва их провожала за заставу. Благодарные горожане выражали смело свое сочувствие кто как мог. Иной привез конфеты, другой пироги на трудную и дальнюю поездку. Один молодой литератор привез даже целую кипу учебных книг для детей. Этот литератор был Николай Михайлович Карамзин. Рассказы об этих проводах я часто слышал в семейном кругу, и к ним всегда обращались охотно как к свидетельству о почете и общественном уважении, которым пользовались Архаровы в первопрестольной столице. В Туле они оставались, впрочем, недолго. Какой-то непрошеный гость явился вдруг к бабушке и объ- явил ей шепотом, что государь скончался. Бабушка тотчас приказала выгнать его вон и запереть ворота на запор. Но известие подтвердилось. Опала миновала, и Архаровы возвратились в Москву. Тут возобновилась жизнь радушная, приветливая, полная широкой ласки и неугомонного хлебосольства.
То не была жизнь магнатов-вельмож Потемкиных, Орловых, Нарышкиных, ослеплявшая блеском и давившая роскошью. По дошедшим до меня преданиям, это была жизнь просторная, русская, барски-помещичья, напоминавшая времена допетровские. Стол, всем знакомым открытый без зова, милости просим, чем Бог послал. Вечером съезд всегда. Молодежь танцует или резвится, старики играют в карты. Так проходила зима. Летом Архаровы переезжали в подмосковную, Звенигородского уезда село Иславское, куда съезжались соседи и москвичи погостить. Игры и смех не прекращались. Я видел впоследствии его пространные сады, развалины деревни, флигели для приезжавших и сам помещичий дом, сохранивший легендарное значение. Иславское наследовал Иван Захарович, теперь оно перешло в род Васильчиковых.
Отличительной чертой Екатерины Александровны была семейственность. С дочерьми своими она не расставалась до самой смерти. Отношения свои к родственникам, даже самым отдаленным, она поддерживала как святыню и считала себя родственницей не только рода Римских-Корсаковых и Архаровых, но и Щепотьевых, потому что Иван Петрович сперва женат был на Щепотьевой, а что Иван Петрович, что она - не все ли это было равно. Между тем дочери от второго брака подрастали. Первой вышла замуж Софья Ивановна.
Отец мой принадлежал не к стихии старомосковской, так сказать, архаровской, а к стихии новопетербургской, так сказать, нарышкинской. Внук известного царедворца Льва Александровича, считавшегося в родстве с императорским домом по Наталье Кирилловне, родительнице Петра Великого, племянник еще более известного остряка Александра Львовича и Дмитрия Львовича, мужа знаменитой красавицы Марьи Антоновны, - отец мой, хотя крещенный в католическом вероисповедании и говоривший немного по-польски, вскоре совершенно обрусел. На воспитание он был отдан в пансион аббата Николя, основанный иезуитами, очевидно, для католической пропаганды в среде петербургской аристократической молодежи. Само собой разумеется, что о русском элементе тут и речи не было, так что бедный отец мой от одного берега отстал, а к другому не пристал. Чуждый надеждам, скорбям, недостаткам и доблестям новой своей родины, не связанный ни с почвою, ни с преданиями, создающими гражданство, он невольно увлекся жизнью поверхностной, светской, бесцельной. Он с молодых лет славился необыкновенным, образцовым щегольством, как Бруммель в Лондоне, пел приятно в салонах и так превосходно танцевал мазурку, что зрители сбегались им любоваться. Между тем он далеко не был пустым человеком; он родился, чтоб быть меценатом, а не тружеником. Тому способствовали и близость к Нарышкиным, и соллогубовское богатство. Я слышал, что у деда моего было до 80 000 душ. Насколько это справедливо - не знаю.
Чванства в отце моем не проявлялось никакого. Он был со всеми обходителен и прост, весел и любезен, щедр и благотворителен, добрый товарищ, приятный собеседник, отличный рассказчик, всегда готовый на доброе дело и резкий, остроумный ответ. Так, например, прогуливаясь однажды в Летнем саду со своей племянницей, девушкой красоты поразительной, он повстречался с одним знакомым, весьма самоуверенным и необыкновенно глупым.
- Скажи, пожалуйста, - воскликнул этот знакомый, - как это случилось? Ты никогда красавцем не был, а дочь у тебя такая красавица!
- Это бывает, - отвечал немедленно отец. - Попробуй-ка, женись! У тебя, может быть, будут очень умные дети.
Любопытствующий остался очень доволен ответом и продолжал путь, охорашиваясь.
Серьезными качествами отца моего были: глубокая религиозность, так что до смерти своей он проводил часть утра в душеспасительных чтениях, и неистощимое добросердие, всегда готовое помочь ближнему. Он находился в Москве во время вторжения французов. Дом его сгорел, и он лишился богатой движимости, утвари, ценной библиотеки. В кармане у него осталось только двести рублей с небольшим; но, встретив приятеля, бедствующего без копейки, он тотчас отдал ему половину своих денег. Но главное его достоинство, достоинство, образующее венец христианской добродетели, было смирение, для него тяжелое и долго ему непривычное. Баловень роскоши и светских успехов, он вдруг понял, что своим образом жизни доведет нас до совершенной нищеты. Тогда он вдруг образумился, отказался и дальше проматывать свое состояние, ограничился скудными издержками и до самой смерти приносил себя постоянно в жертву, несмотря на то, что терпел тяжкие для его самолюбия лишения. Благодаря ему я понял, сколько надо энергии, чтоб принудить себя к смирению, и не раз память о нем приходила мне на ум, когда дух мой начинал роптать и возмущаться.
Не знаю, по какому поводу отец мой приехал в Москву, где был очарован радушием и простотой архаровского гостеприимства. Сердечность семейной жизни после искусственности петербургских модных нравов приковала его окончательно к русской национальности. В то же время он оценил великие достоинства и замечательный ум старшей дочери Екатерины Александровны, Софьи, и просил ее руки. Он был уже камер-юнкером, что в те времена составляло редкое отличие, тем более что он женился два- дцати одного года.
Матушка моя была действительно ума необыкновенного. Родись она мужчиной, она была бы человеком государственным. Никто лучше ее не проницал и не определял истины, как бы она ни запутывалась. Всегда находила она меткое выражение, то блестящее остроумием, то поражающее глубиною. Твердость ее характера согласовалась с твердостью ее рассудка. Природа ее была сосредоточенная, логическая, неумолимо последовательная. Сердце ее было сознательно-горячее, но приемы ее были холодные. Женской приторности, увлекающих нежничаний, мгновенных энтузиазмов она не ведала. Детьми своими она не восторгалась и никогда не ласкала их, но беспристрастно и верно ценила их хорошие и дурные стороны, как и вообще во всем в жизни. Говоря нынешним слогом, можно сказать, что натура ее была субъективная, между тем как натура отца моего была объективная. От их смешения определилась впоследствии и моя природа.
От отца моего я наследовал впечатлительность, причинившую мне много горя, от матери - чутье истины, создавшее мне много врагов. Оттого в моей литературной карьере всегда перепутывались две несовместимые стихии, иначе я мог бы сделаться или хорошим поэтом, или хорошим юмористическим писателем.
Родители мои предполагали основаться в Москве и, как выше сказано, приобрели дом. Отец умел устраивать изящно и уютно свои местопребывания, был докой в организации праздников, домашних спектаклей, концертов, обедов и разных увеселений. Эту способность я наследовал, и она сделалась едва ли не главной чертой моей художественности. Я слышал, что московский дом моих родителей был игрушкой. Но эта игрушка вскоре погибла от страшной игры наполеоновского честолюбия. 18 мая 1812 года родился мой старший брат Лев*. Год был страшный, тревожный год нашествия двунадесяти языков. Бессчетные обозы потянулись из Москвы к востоку, спасая кое-какие пожитки. Архаровы и матушка с новорожденным переехали в Яро- славль. Отец остался в Москве, поступил в милицию и находился даже некоторое время ординарцем при генерал-губернаторе графе Ростопчине. Он был свидетелем смерти Верещагина, растерзанного народом на дворе генерал-губернаторского дома. Он видел все ужасы московского пожара, этой до сего времени неразрешенной загадки, кто сжег Москву. Но возвращаться на черное пепелище не было возможности. Архаровы и мои родители переехали на жительство в Петербург, где на следующий год я узрел свет Божий.
Первым эпизодом моей жизни было, что я умер. Со мной приключилась какая-то жестокая детская болезнь, кажется, круп. После сильных конвульсий я вдруг успокоился, вытянулся и окоченел. Родители меня оплакали. Затем меня, как следует, обмыли, одели, скрестили мне руки и покрыли с головы до ног простыней. Я лежал холодный, неподвижный. В комнате оставалась проживавшая у бабушки старушка, полковница Александра Николаевна Шлейн, женщина умная, тучная, в очках, всегда вязавшая чулок. Вдруг ей пришла в голову мысль посреди вязания попытаться, не жив ли я еще, может быть. Она сбросила с меня простынку и стала растирать мое оледеневшее тело. Мало-помалу тело начало согреваться, и я ожил. От этого необычайного события мне часто было и досадно, и совестно. Сколько хлопот, разочарований и треволнений мог бы я избегнуть, и затем: если бы из меня вышел человек необыкновенный, то вторичное мое появление на жизненное поприще могло бы быть знаменательным, а то случай из ряда вон исключительный вовсе не оправдывал его последствий.
Первое мое воспоминание обрисовывает мне угловую лавку, где продавались пряники и лакомства. Подле лавки были ворота с въездом на пространный двор. Между двором и садом, как строились всегда барские палаты, стоял каменный дом, впрочем, небольшой, в один этаж. Этот дом принадлежал бабушке, графине Наталье Львовне. Живо помню, как нас привезли однажды к ней. Она была небольшая, весьма дородная и немолодая женщина, одета в чем-то красном, кажется, что в шали. Эта лавка была лавка Смурова, называвшаяся тогда соллогубовской, она существует поныне на углу Большой Морской и Гороховой. Только сад, двор и дом на дворе давным-давно исчезли. Почему я именно помню это и ничего другого от этого времени не помню, почему обстоятельство ничтожное фотографировалось в детской памяти, тогда как случаи более важные не оставили никакого следа... - это относится к психологическому необъяснимому капризу памяти, вызывающему отдельные блестящие точки в общем тумане прошедшего.