К началу Ну вот я написала про маму, и сомнения навалились с новой силой - получилось вдвое длиннее, чем прежде, даже в один пост не поместилось, приходится разбивать на два. Я же предупреждала вас, что буду писать длинно, с подробностями и отступлениями. Кроме того, раз о маме, то значит и о папе - их невозможно разделить, хотя о папе мне еще много чего хочется сказать отдельно. О маме - значит, о моем детстве, хотя об этом будет и в рассказе о папе.
А ведь я собираюсь еще продолжать: о папиной семье, о семье моего мужа, и может быть когда-нибудь и про нашу с ним жизнь. И опять будут все эти детали, такие ценные для меня и такие лишние и скучные для читающих. «Под замок, под замок!», - вопит панический внутренний голос. «Да-да, конечно, но может, со следующей главы?» - уговариваю его я. «Ты нарвешься, потом пеняй на себя», - угрюмо замолкает он, и я пеняю на себя, но все-таки рискую:
Глава третья. Мама
Мою маму зовут Анной. В советских документах и в советском же быту - Анна Давыдовна, до замужества - Цыпина, с января 47-го и до ста двадцати - Шейнкар.
То есть назвали ее, естественно, в честь какой-то Ханы, но мама не помнит, в честь какой, хотя бабушка ей про это, конечно, говорила. Вот мамину младшую сестру Майю назвали в честь их бабушки Малки - бабушкиной мамы, которая умерла незадолго до рождения Майи. Мама помнит, как она - совсем еще маленькая девочка - проснулась утром от чьего-то тихого, сдерживаемого и безутешного плача. Она открыла глаза и увидела, что у окна стоит бабушка. В этот день бабушке сообщили из Гомеля о смерти ее мамы.
Три поколения: прабабушка Малка Ханелес, бабушка Клара и мама.
С самого раннего своего детства я знаю, что евреев всегда называют в честь умерших родственников. В прошлом - тем же именем, что и покойного, а в советское время, когда жизнь и имена изменились неузнаваемо, то хотя бы по первой букве.
Разумеется, сейчас легко осуждать это «отступничество»: мол, что такое - всего одна буква! Типичная, мол, ассимиляция! Но в тех условиях - ведь я родилась в 48-ом году, после убийства Михоэлса и начала кампании против «безродных космополитов» - в то время придерживаться обычая хоть в таком, урезанном виде, а главное, рассказывать об этом обычае и вообще об еврействе детям - на мой взгляд, это было проявлением упорства самоидентификации несмотря ни на что. Моего любимого родного двоюродного брата Рудика (сына папиной сестры, с которым мы прожили в одной квартире с моего рождения и до замужества) назвали Рудольфом в честь прабабушки Ривы, а меня назвали Юлей в честь прадедушки Юды-Лейба. Правда, я всю жизнь знала и то, что когда я родилась, бабушка Клара сразу же пошла в синагогу и записала меня там как Йеhудис (ашкеназийский вариант имени Йеhудит). Поэтому приехав в Израиль, я сразу же соответственно изменила имя в документах (в современном произношении - «Юдит»). И именно так меня вот уже 31 год называют все говорящие со мной на иврите знакомые. Имя «Юля» для меня в ивритском контексте никак с собой любимой не стыкуется, хотя так меня зовут ивритоговорящие друзья моей мамы (мама называет меня Юлей вне зависимости от языка), и еще наш друг Шалом Цур - про него я надеюсь обязательно рассказать в дальнейшем. Но точно так же, и имя «Юдит» в контексте русского языка для меня провисает в пространстве, никак со мной не связываясь. Так и живу, поделенная надвое языками и именами, и прекрасно себя в этом отношении чувствую, как ни странно. А вот моя младшая сестра Лена, названная так в честь бабушки Леи (папиной мамы), приехав в Израиль в 18 лет, решительно объявила себя Леей и в документах и в быту на обоих языках, так что даже муж зовет ее Леечкой, а Леной - только мы да подруги детства, и это ей абсолютно не мешает.
Но мама, хоть и была записана в кетубе (брачном свидетельстве) - Ханеле, а в израильском удостоверении личности одновременно и Анной и Ханой, но так и осталась Аней. Для тех, говорящих на иврите, кто ее любит (а ее любят все, кто с ней знаком, и это не преувеличение) она - «Анучка». Очевидно, первоначально имелась в виду Анночка, но в израильском произношении (возможно, из-за того, что и звук О и звук У обозначаются одной и той же буквой ВАВ) это имя трансформировалось именно так.
Мама родилась в Гомеле, хотя бабушка с дедушкой к тому времени уже жили в Ленинграде: просто бабушка поехала рожать к своей маме и сестрам, и вернулась в Ленинград уже с трехмесячной дочкой. Она и младшую дочку ездила рожать в Гомель к сестрам. В Гомеле было много родственников, но больше всех мама любила бабушкину сестру тетю Этку, у которой всегда жила, приезжая на каникулы. Это был патриархальный дом с еврейской речью, субботними свечами и хранящимся в шкафу свитком Торы в синем бархате с серебряной короной. Что случилось с этим свитком во время войны и поспешной эвакуации, мама не знает.
Тетя Этка и дядя Наум.
Мамино детство прошло в огромной коммунальной квартире на Тверской улице. Там был длиннющий коридор, по которому детская часть населения каталась на велосипедах. Я в этой квартире бывала: когда я была маленькой, там еще жила мамина подруга тетя Неля с мужем и дочками.
Маленькая Аня Цыпина - моя будущая мама.
Мама была «папиной дочкой»: у них с дедушкой было много общего, особенно любовь к опере. В то время по вечерам по радио часто передавали прямую трансляцию опер, которая продолжалась иногда до полпервого ночи, и мама в ночной рубашке вместе с дедушкой в пижаме, прячась как два заговорщика, приникали к тарелке - радио тех лет, пока не прибегала бабушка, причитая: ну о чем ты думаешь, Давид - ребенку же рано утром вставать в школу, она же не выспится!
История эта повторилась потом со мной и с папой, когда мы с ним сидели на кухне до 4-х утра над «Наукой и жизнью» или «Знанием - сила», а потом просыпалась мама и разгоняла нас теми же словами: ты сошел с ума - ребенку утром в школу...
В 36-ом году началась война в Испании, и в Ленинград привезли детей испанских республиканцев, чтобы спасти от тягот и бедствий войны. Их поселили в интернате рядом с маминой школой, и мама с ними подружилась. Она очень быстро свободно заговорила по-испански и проводила с этими ребятами много времени. Их возили на специальном автобусе в кружки во Дворец пионеров, а мама там же занималась музыкой. И вот когда за ними приезжал автобус, мамина подружка, которую звали Пури, звонила ей, и мама ехала вместе со всеми, а шоферы и сопровождающие принимали ее за одну из своих подопечных - внешне она выглядела совсем испанкой: черненькая, яркая. Влюбленный в нее испанский мальчик писал ей записки на языке, который он считал русским, там повторялось слово «любобь».
Через много-много лет, уже из Израиля мама попадет, наконец, в Испанию, о которой мечтала всю жизнь. И местные жители, увидев ее, будут обращаться к ней по-испански (который она к тому времени, увы, забудет), принимая за свою. А в Севилье она вдруг поймет, что уже бывала тут, что она точно знает, что находится за поворотом улочки. И там всегда оказывалось именно то, что ей непонятно откуда помнилось.
Со своими испанскими друзьями мама встретилась во время эвакуации в Ташкенте. Этих детей, с которыми все так носились до войны, еще по инерции вывезли из Ленинграда, после чего бросили на произвол судьбы. Девочки как-то приспособились: вязали какие-то кофточки на заказ (мама была переводчицей в переговорах с клиентками). Мальчики начали воровать. Ослабленных, их косил туберкулез. Как-то они написали совместное письмо с просьбой о помощи Долорес Ибаррури, которая была символом испанских революционеров. Ибаррури ответила возмущенной отповедью, полной штампованных истин: страна воюет, всем плохо, как вам не стыдно ныть и т.п. Страна действительно воевала, и сын Ибаррури был на фронте, где позднее погиб - все верно. И всем действительно было трудно, но насколько труднее было этим абсолютно одиноким детям в чужой стране, где они внезапно оказались никому не нужны.
В конце войны о них все же вспомнили (благодаря их настойчивым письмам во все инстанции), собрали и увезли куда-то из Ташкента. Они верили, что их везут домой, в Испанию, но на мой взгляд, это совершенно невозможно: Испания воевала на стороне Германии. Больше мама их не встречала, только позднее в каком-то журнале наткнулась на статью о повзрослевших уже к тому времени юных испанцах, в которой прочла о гибели на фронте одного из своих прежних, еще ленинградских знакомых.
Когда в конце войны семья вернулась в Ленинград, мама после двух курсов Ростовского Машиностроительного института, законченных в Ташкенте, продолжила учиться на механико-машиностроительном факультете Ленинградского Политехнического института. Учиться было интересно. Как-то с ней произошла весьма знаменательная история. Одним из преподавателей на факультете был профессор Колчин - очень известный в своей области ученый. Среди студентов был он знаменит тем, что на экзаменах никогда не смотрел на отвечающего. Сидел, уставившись в стол, на котором лежали чертежи, или в пол. Кто-то решил этим обстоятельством воспользоваться и попросил уже ответившего отличника сдать экзамен за него. Тот согласился и начал бойко что-то говорить, когда Колчин вдруг перебил его: «Молодой человек, эти штиблеты мне сегодня уже сдавали».
Мама пришла к Колчину с курсовым проектом по редуктору. Угрюмо глядя на ее чертеж, профессор спросил: «Чем Вы руководствовались, выбирая именно такие размеры для окошка?»
Ах, что за вопросы, господин учитель! Ну чем обычно руководствуется студент, вымучивая курсовой? Если студент нерадивый, то теми размерами, которые были на чертеже, с которого он передирал свой. А если студент прилежный, то в учебнике сказано, какие параметры должны быть при заданных размерах - что тут спрашивать-то?
Студентка Аня Цыпина ответила: «Понимаете, я подумала, что окошко нужно для того, чтобы в случае неисправности просунуть в него руку с фонарем и проверить, в чем дело. Вот я и взяла в руку фонарь, померила, и в соответствии с этим начертила». И тут Колчин на глазах изумленной аудитории поднял глаза и посмотрел ей в лицо! По факультету долго потом рассказывали про это невероятное событие: «КОЛЧИН ПОСМОТРЕЛ НА АНЮ!» Профессора Колчина, очевидно, поразила самостоятельность и нестандартность мышления, и вся дальнейшая мамина профессиональная деятельность доказала, что он не ошибся.
Но бывали и более печальные происшествия. Как-то мама чертила очередной курсовик, когда к ней пришел безнадежно влюбленный в нее приятель с другого факультета. От нечего делать он поглядел на чертеж, ткнул в две параллельные линии и спросил: «Это что?» - «Канат», - ответила мама. «Ха, это канат? Хочешь я тебе настоящий канат нарисую?» - «Давай», - заинтересовалась мама. О, всю свою любовь Юра вложил в этот канат! Он получился как живой, выпирал из листа всем своим объемом, играя тенями и прожилками! Назавтра мама понесла чертеж в институт. У преподавателя полезли глаза на лоб: «Что это?!» - «Канат», - гордо ответила она. «Если бы Вы сдавали проект в Академии Художеств, то там, наверно, это художество имело бы успех, а в машиностроении используются условные обозначения, так что извольте переделать». Пришлось перечерчивать все заново, т.к. стереть злополучный канат не было никакой возможности.
Тот же Юра пригласил ее как-то на вечеринку - день рождения одного из приятелей. Маме идти не хотелось, но Юра сказал, что там будет новый студент, который, говорят, потрясающе играет на разных инструментах, она согласилась. Незнакомый парень действительно сидел у пианино: с него даже в шутку сняли ботинки, чтобы не сбежал. Потом - уже в ботинках - он сидел в центре комнаты и играл на аккордеоне. Мама, кружась с кем-то в танце, попросила его сыграть что-то. Молодой человек улыбнулся и галантно ответил: «Для Вас я готов играть всю жизнь». Ни он ни она не поняли в тот момент, что слова эти пророческие. Некоторое время, случайно встречаясь в институтских коридорах, они мило раскланивались, а после зимней сессии столкнулись в библиотеке, сдавая уже ненужные учебники. Через несколько лет в посвященном ей стихотворении он так опишет этот день: «Ехал к другой, а поехал с тобой, хоть и ждала меня другая». Мамины родители - особенно бабушка - совсем не пришли в восторг от нового кавалера: за мамой ухаживал такой положительный, приличный молодой человек, а тут вдруг юнец, шалопай в желтом пальто и синем берете, с вечной улыбкой и аккордеоном. Бабушка, не привыкшая к возражениям, решительно высказалась по этому поводу, и вдруг всегда послушная Аня ледяным голосом со стальными нотками непреклонно отрезала: «Мама, я не советую тебе портить отношения с твоим будущим зятем. Ни за кого другого я замуж не выйду». Сказала и увидела, как изумленно расширились дедушкины глаза.
Что привлекло ее в этом парне? В ее мечтах будущий возлюбленный рисовался обязательно высоким, а он был среднего роста. Она была серьезной студенткой, а он к занятиям относился весьма легкомысленно; трудно было углядеть в этом мальчишке очень умного, очень талантливого, глубокого, много читающего и много знающего, всем интересующегося человека с гипертрофированным чувством ответственности, каким он оказался на самом деле. Так что же она в нем нашла?
Мамина семья была очень достойной и солидной. Такими же были и их знакомые. И ухаживавший за ней в то время - с самыми серьезными намерениями - парень был именно таким: положительным, солидным, и невообразимо скучным. И она представляла себе, что с ним ее ждет такая же чинная и скучная жизнь. А тут - свежий ветер ворвался к ней и все перевернул. Шутки, розыгрыши, музыка, смех и непередаваемое обаяние. И друзья папы (вы уже поняли, что речь идет о моем будущем папе) были такими же. Самое удивительное было, когда он пригласил ее к своим родителям на день рождения. Она приготовилась к скучному, благопристойному вечеру среди взрослых людей, а ее встретило безудержное веселье, взаимные беззлобные подначки и подколы. Жизнь!
Вспоминая бесконечные, полные радости вечеринки в родительском доме, я поражаюсь тому, откуда брался их неиссякающий оптимизм. Почти на всех мужчинах в их компании фронт оставил свои неизгладимые следы. Папа был комиссован с инвалидностью после повторной тяжелейшей контузии, у одного из друзей не было ноги («Представляете, летим мы, а тут Фокке-Вульф пристраивается к нам в хвост. Я был стрелком-радистом, сзади сидел, ну и получил по полной программе. В госпитале ногу отрезали, оказалось, не ту: ранены были обе, но оставшаяся была в худшем состоянии. Так с ней теперь и мучаюсь всю жизнь»), еще у двоих были изувечены руки - у одного правая, у другого левая, сколько шуток было по поводу симметричности этих ранений!
Детская категоричность всегда четко проводит границу молодости, пытаясь приурочить ее к незыблемой круглой дате: до этого момента человек молод, а дальше уже нет. И у меня, конечно, была такая черта, только она всегда плавала в зависимости от возраста родителей. Что они молодые, я понимала всегда, поэтому постоянно корректировала свои представления: ага, значит молодость не до тридцати, а до сорока. Нет, я ошибалась, значит до пятидесяти...
Но все это будет потом, а пока что нужно было расписаться - без штампа в паспорте раввину было запрещено проводить обряд бракосочетания, с этим и мы с мужем столкнулись в 68-ом.
В ЗАГСе мрачная чиновница, заполнив, протянула свидетельство. Папа взял его, но та, кивнув на маму, рявкнула: «Не Вам, ей!» - «Какое это имеет значение?», - улыбнулся папа. «Вот будете разводиться, тогда узнаете!», - пообещала мегера. Прекрасное напутствие вступающим в жизнь молодоженам!
Во время хупы маме было очень весело, особенно когда ее водили вокруг папы. После обряда рав Лубанов сказал, что молодой муж обязан заботиться о жене, обеспечивать ее всем необходимым и водить в театр. На маму это произвело огромное впечатление, особенно потому, что накануне папа пригласил ее на оперетту «Нищий студент», что вполне соответствовало реальному положению дел. И конечно, была у них и веселая свадьба со множеством гостей.
Учитывая жилищные условия того времени, папа с мамой оказались в гораздо лучшем положении, чем множество других молодых семей: папины родители освободили для них крохотную комнату (бывшую детскую) в своей небольшой трехкомнатной квартире (свою бывшую спальню они к тому времени уже уступили вышедшей незадолго до того замуж папиной старшей сестре и ее мужу). Но так хотелось хоть ненадолго побыть только вдвоем, наедине, не в окружении многочисленной родни! И папа придумал снять номер в гостинице. Они пошли в знаменитую «Асторию». «Так вы же ленинградцы!, - заявили им в регистратуре, посмотрев в паспорта, - гостиницы существуют только для иногородних, разве что с разрешения начальника милиции». Делать нечего, отправились в милицию. Пока папа излагал придуманную на ходу «легенду» о злосчастном ремонте, не дающем никакой возможности жить как все люди по месту прописки, начальник скучающе вертел паспорта, дожидаясь пока можно будет вежливо отказать. Вдруг что-то привлекло его внимание, он всмотрелся в штампик и удивленно поднял брови: «Простите, когда вы поженились?» - «Сегодня». Услышав ответ, этот добрый человек рассмеялся и размашисто подписал разрешение. Свою семейную жизнь мои будущие родители начали с недели в шикарной «Астории».
Оба они еще были студентами. Папа учился на электро-механическом факультете того же ЛПИ. Как-то утром торопясь в институт, мама взяла какой-то конспект, убедившись предварительно, что он написан ее почерком. На лекции открыла и увидела совершенно непонятные электрические схемы и формулы. Так неожиданно обнаружилось, что у них абсолютно одинаковый почерк. Все завитки, все буковки, наклон, нажим и все прочее. Всю жизнь они путались, кто что написал. Какой графолог объяснит это? Несмотря на их идеальное соответствие друг другу и общие интересы, характеры у них были абсолютно разные.
Чуть меньше, чем через два года, родилась я. Когда мне было две недели, бабушка вошла в комнату, и увидев меня с огромным бантом (я родилась с длинными волосами), ужаснулась: «Ведь у нее еще темечко не заросло!» Мама просто немножко играла со мной в куклы. Игры кончились через два года, когда обычный грипп вылился в воспаление легких. Срочно вызванный частным образом профессор-педиатр, после того как на рекомендованный им пенициллин, считавшийся тогда панацеей от всего на свете, моя температура отреагировала как на простую водичку, велел немедленно везти в больницу - он боялся за мою жизнь. Меня положили в больницу, и я стала умирать, тем более, что условия там всячески этому способствовали.
Для тех, кто не в курсе: в советской больнице того времени соблюдалось железное правило - посещение больных разрешалось в строго определенные часы (да и то не во всех больницах), после чего посетители - в том числе и родители крохотных детей - сурово изгонялись. Наша семья немедленно мобилизовалась: деньги давались всем, кому можно и нельзя (их всегда катастрофически не хватало, но кто думает о расходах, когда речь идет о ребенке!), меня не оставляли ни на секунду, все взрослые члены семьи дежурили попеременно. Рядом со мной лежал мальчик в таком же состоянии, что и я. Его мама долго была бесплодной, много лет лечилась, пока он наконец родился; над мальчиком тряслись, но... эти очень интеллигентные люди слушались приказов (может быть, потому что папа там был офицером?) и послушно уходили, когда их гнали. В результате мальчик погиб. Нет, среди медперсонала не было монстров и злодеев! Просто каждое утро в 9 часов был обход врачей, и к этому моменту нянечки обязаны были помыть всех детей (речь идет о совсем маленьких). Горячей воды не было, греть - долго и не успеть. Больных детей подставляли прямо под кран с ледяной (зима, ленинградские морозы) водой... Мама, увидев это, ужаснулась, стала греть воду и мыть младенцев вместе с нянечками.
В какой-то момент ее вызвали врачи и сказали: «Максимум через три дня Ваш ребенок умрет. Есть только один способ спасти ее: сделать переливание донорской крови, но она в таком состоянии, что шансы выжить и умереть прямо во время этой процедуры равны. Так подпишите, что Вы согласны». Вдруг все, сидящие за столом, показались ей врагами. Она попятилась, выскочила из комнаты и опрометью бросилась вниз по лестнице. Навстречу ей поднимался папа. По ее глазам (лицо было скрыто маской) он все понял, побежал наверх, подписал все, что требовалось, и мне сделали переливание.
Когда я чуть-чуть приходила в себя, привозили новых больных, мой ослабленный организм подхватывал новую инфекцию, и все начиналось сначала. После очередного такого заколдованного круга папа завернул меня в одеяло, вынес из палаты и заявил, что больше не даст меня заражать, пусть выделят отдельную палату. «Нету? Тогда освободите ванную и поставьте туда кровать». Шел 51-ый год, разгар кампании против безродных космополитов, все вокруг излучало антисемитизм и ненависть. Можете представить, как отнеслись в больнице к этому требованию (несмотря ни на какие деньги и подарки), однако кровать в ванную после долгих препирательств поставили.
Как только это стало возможным, меня забрали домой под расписку. Профессор сказал: «Девочку обязательно надо поить каждый день парным молоком от одной коровы». Это в Ленинграде, напоминаю. Но если надо для спасения ребенка, то какие могут быть вопросы! Нашли корову (в городе!!!), и моя няня Шура - деревенская девочка, приехавшая в город, чтобы спастись от колхозной беспросветности - каждый день ездила эту корову доить (разве можно было доверить «молоко для Юли» чужим людям?). Мою болезнь залили молоком, сметаной, сливками. Отмолили, отплакали, выцарапали...
После этого надо мной тряслись всю жизнь, и не зря: я все время болела. Больше всего мне запомнился миокардит (воспаление сердечной мышцы - осложнение после скарлатины), во время которого целый месяц надо было лежать неподвижно (это в пять лет!), и страшная больница - знаменитая Военно-медицинская академия, куда меня положили по огромному блату в девятилетнем возрасте. Туда родителей не пускали вообще никогда. Врачи наверно были действительно хорошие, я их не помню. Помню жуткий, звериный антисемитизм медсестер, нянечек, и главное, соседок по палате. Не травила меня только пятилетняя Олечка, тихо умиравшая от лейкемии на соседней койке.
Но родившаяся через семь лет после меня Лена переплюнула все мои сомнительные рекорды: она родилась, не умея есть. Просто не понимала, что от нее хотят. Это чудо с огромными глазищами, длиннющими ресницами, с крохотным носиком и вьющимися от рождения волосами, начинало орать благим матом при любой попытке влить ей в рот хоть каплю молока. Подступала дистрофия. Врачи, хоть на ноги поставили всех, ничего не понимали. Наконец, кто-то посоветовал пойти к профессору Баирову, заведующему хирургическим отделением Ленинградского Педиатрического института. Тот объяснил, в чем дело: плод в утробе получает питание через пуповину. Когда ребенок рождается, пуповина и ведущие к ней протоки отмирают, организм включает сосательный (а потом и жевательный) инстинкт, и вся система перестраивается. В очень редких случаях происходит сбой, подводящие питание протоки не отмирают, инстинкты не включаются, организм по-прежнему надеется получить питание привычным путем. В таких случаях требуется сложное хирургическое вмешательство, и тогда автоматически включится природный механизм. Однако девочка слишком слаба и операцию не выдержит. «Дотяните ее лет до двух, и тогда приходите». На вопрос, как дотянуть, если она не ест, профессор ответил: «Как хотите. Делайте все то, что запрещают врачи и психологи: кормите силой, пляшите, стойте на голове».
Началась веселая жизнь, полная постоянных творческих поисков. Неплохо действовал, например, такой способ: заводился будильник, он начинал трещать, от неожиданности Лена открывала рот, в него тут же поглубже (чтоб не выплюнула) запихивалась ложка каши. Ребенок пытался отбиваться, но в конце концов каша проглатывалась. Будильник переводился на минуту вперед, снова звенел, и... так (или по-другому) - два года, пока операция не стала возможной.
Профессор Гирей Алиевич Баиров, оперировавший Лену, заслуживает нескольких слов о себе. Это был (я очень надеюсь, что он и сейчас жив - до ста двадцати!) крымский татарин, неописуемый красавец. Женщины, едва завидев, умирали и падали к его ногам. Студентки писали записки прямо на лекциях. Может быть, поэтому он и во время операции помнил, что тщедушный, еле живой цыпленок на операционном столе - будущая женщина, и ее нельзя изуродовать. Сложнейшая операция была проведена блестяще, крохотный шов скоро полностью исчез, все прошло благополучно. Правда начав есть, Ленка проявила свою хулиганскую сущность в том, что лезла повсюду, ничего не боялась, постоянно падала и получала бессчетные сотрясения мозга. Долгие годы покой родителям только снился.
Девочка Леночка.
Все в семье крутилось вокруг нас. Детей учили музыке, английскому, для них обязательно снимались дачи, покупалось все самое лучшее. Нас бесконечно баловали, не приучая ни к какому труду. Бабушка, ужасаясь, твердила маме: «Ты воспитываешь уродов, они же ничего не умеют! Что с ними будет, когда они выйдут замуж?» - «Научатся», - отвечала мама.
Абсолютно все, кому я рассказываю об этом, немедленно начинают возмущаться одинаковыми словами: это неправильно, это калечит психику ребенка, не готовит к требованиям жизни.
Да-да, тут же отступаю я, замыкаясь, и шепчу: спасибо, мамочка. Ты была права - мы быстро всему научились и стали хорошими хозяйками, но не в том дело. Жизнь била поддых почти без перерыва, не давая разогнуться и вдохнуть. Весь дающий силы кислород шел из памяти детства - драгоценного детства без забот и обязанностей, детства Принцессы-на-горошине, которая Пуп Земли и Центр Вселенной. Балуйте детей, друзья мои, пока ваших рук еще хватает, чтобы оградить их от измывающейся судьбы!
Продолжение в следующем посте