Вот и всё, «Знание - Силы» - в её прежнем виде и составе, хотя бы и телесном, - нет совсем. То, что осталось от редакции, переместится наконец - после трёхмесячного почему-то промедления - куда-то к метро «Третьяковская» (сегодня паковали вещи для переезда - то, что от них опять же осталось), журнал намерен издаваться и сижу, делаю материалы июльского номера, - но обманывать себя нечего, прежней жизни уже не будет. То есть что не будет, ясно было давно, но теперь не будет уже и того телесного напоминания о ней, точного чуткого слепка с неё - бывшей, пост-присутствия её, каким было ныне оставляемое здание. Теперь уже всё.
Едучи туда паковать эти самые вещи, думала: прощание слишком затянулось, но это даже и хорошо: в этом случае, закончившись, оно оставит по себе не только печаль, но и радость освобождения, и неизвестно ещё, чего больше.
Думала ещё: на самом-то деле переезд редакции с Кожевнической - это хорошо, ничто уже не будет так мучительно - до агрессивного - напоминать о невозвратимом прошлом, тем более, что прошлого там (и давно уже, и чем дальше, тем больше) гораздо больше, чем настоящего, и того ещё пуще - это прошлое гораздо, гораздо лучше, подлиннее и живее нынешнего.
На самом деле
всё вышло, по обыкновению, тяжелее и страннее, чем ожидалось.
Лучше бы, конечно, мне этого не видеть - этого последнего, предсмертного, уже совсем смертного разорения, как не видела я, к великому счастью, разрушения челюскинского дома. Такое видеть нельзя. Это мучительно и невместимо ни разумом, ни чувством, как разложение тела близкого человека. Мне же до сих пор не верится, что это (то, что теперь - и отныне) всё не моментальный морок и что не будет снова - стоит только головой тряхнуть или зажмуриться - и прежняя атмосфера, и прежние люди (из которых многие уже в земле), и жизнь бесконечная, горячая, бесконечная жизнь.
Из всех моих жизней - рабочих жизней - «знание-сильская» была самой счастливой, крупной, сильной, значительной. В том, прежнем её виде, когда ещё все были.
Если я, промежуточный человек, где и когда и была на своём месте - то там и тогда.
Эта жизнь долго - медленно, как затяжная осень - старела, ветшала и в несколько резких, катастрофических приёмов рушилась. Теперь она кончилась ещё раз - уже за своими пределами. То, что будет писаться на Третьяковской с некоторого чистого листа, будет уже определяться свойствами этого листа. Это будет что-то другое.
Конечно, эта жизнь всегда будет во мне и со мной, потому что прошлое не проходит. Сколько буду я, столько будет и она. Но внутри.
Я не знаю, в какой мере уцелеют результаты этой жизни, то, ради чего она была, что давало ей смысл, напряжение, огонь - старые номера журналов вплоть до 1970-х, 1960-х годов, которые, оказалось, лежат (лежали) в кладовке. Вроде бы часть из них поедет в Тверь. Я не знаю, почему их не раздали в декабре.
Сняли в редакции всё, вплоть до светильников в потолке, - как было сказано ещё в том же декабре, «мы должны оставить голые стены». И вот они, голые стены. Я никогда не думала, что это так страшно.
В каком-то смысле это хуже, чем похороны - там, по крайней мере. не видишь оголённых безжизненных внутренностей усопшего.
В такой смерти есть какое-то одновременно и (невольное) бесстыдство, и беззащитность.
«И срам небытия обнажится». Вот, это был в точности он.
Да, я драматизирую.
Там жила память, которая гораздо больше, чем я. А моей личной памяти там была без малого четверть века.
В чём-то (хм, да во всём) эта ситуация - притчевая, образцовая, архетипическая для всей нашей жизни в целом, для всех наших предприятий, волнений, любви и страсти.
Голые обшарпанные кирпичные стены и груды мусора.
Невыносимо - ровно в той же степени, в какой невыносима жизнь в целом.
Так что радости освобождения пока нет, но её и не будет, потому что радости здесь делать нечего, она не об этом. Бывает освобождение без радости.
Жизнь моя, иль ты приснилась мне. Приснилась, конечно. - И нынче - предутренний сон, самый, может быть, сладкий.
Я набиралась там жизни - в своей огромной растянутой молодости, - и переросши уже тридцать лет (и так и не обретя зрелости, да её и теперь нет, да уже и не надо), всё была в чину учимых и учащих мя требовала, и это был захватывающий опыт, как теперь можно уже судить, оглянувшись (а я до сих пор помню - чувствую, как захватывало дух, когда я шла туда первый раз). И настоящим результатом этой жизни, как теперь обнаруживается, была сама жизнь, её огненная память, действующая и по сию пору, а не эти вот бедные журналы в кладовке с толстым слоем пыли на них, которые когда-то было таким счастьем читать, а потом и делать. Номера 1970-х - 1980-х годов (КАЖДЫЙ номер из виденных в кладовке и из тех, что разглядеть не успела) я по сию минуту помню как эмоциональное событие - ещё прежде смыслового, но уверенно обещавшее смыслы и выполнявшее обещания. Резко раздвигавшее горизонты.
Мне ли не помнить, с каким воспламенением всего существа я некогда доставала «Знание - Силу» из почтового ящика и как сносило крышу, какое чувство крупности, всеохватности жизни было при мысли о том, что я к этому причастна и делаю это своими руками - с 1997-го, когда стала им писать (сама себе не верила), и особенно с 2004-го, когда попала в штат (синий-синий, глубокий-глубокий 2004 год), хотя то уже был римский мир периода упадка - но в старых сотрудниках - а из новых, молодых была тогда только одна я - было ещё столько их живой молодости, столько азарта, что на всех хватало, хватило и на меня.
Теперь всё это - пыльная жёлтая бумага.
Понятно, что всё имеет конец, но кто бы мог подумать, что этот конец будет на моих глазах и так бесславен.
Журнал с прежним названием будет, надеюсь, (какое-то время) выходить, но кончилась, избито говоря, эпоха - как состояние жизни, как целостный комплекс. Бесповоротно кончилась.
Не прошлого жаль, а того настоящего, которого в этом прошлом было в таком щедром, счастливом избытке. И в ночь идёт, и плачет, уходя.
Кожевническая