Jun 04, 2015 12:26
/водоемы/
«Что общего между государством и женщинами и детьми,
выполняющими ритмические упражнения, между суровыми
преградами, которые ставит нам грубая жизнь, и той
шелковой веревочкой, которая протягивается во время
этих грациозных упражнений? Здесь готовят победителей -
вот в чем заключается связь. Детям, которые сумели
перепрыгнуть через тесьму, не страшны никакие
социальные преграды. Они господа своего усилия».
Осип Мандельштам, «Государство и ритм»
Он поворачивается спиной к тому, что совершил. А совершенное лежит там как остылая тряпка из середины сна - без запаха и цвета, без любой чувственности - в ней присутствует лишь сырость. И каждую секунду он ожидает пришествие страха, и рядом есть дверь - чтобы сбежать. Но он чувствует только силу, он весь - сила, его лицо - сплетение воли и красных мускулов.
А рядом за стеной - широкая и длинная желтобрюхая коса песчаного пляжа. Везде - жареный-жареный песок и тела - как упавшие с вертелов тушки тощих цыплят. Нам заплатят? - спрашивает она мне в ухо. Но с чего бы? И чем? Какими монетами нам можно заплатить? В песке нет ничего от нас. И так много тел, так много детей, скачущих в зудении ярко-слепящего света, и так много шумной воды - отсюда не видно, какая эта вода, но она присутствует звуком даже под платьем и в летних тапках, и - в волосах. Такой шум, который сминает твой рот, и все попытки спонтанного разговора схлопываются. Шум давит все пространство к песку - пытается вместить его в горизонталь, и если к нему не привыкнуть и не пустить свое ухо в обход, можно подумать, что этот шум причиняет тебе боль и даже - способен убить. Но все-таки чем же можно заплатить нам?
Песок соединяется с потом и прилипает к коже, как будто он - еще один вид одежды. Как будто ты становишься вторичным Адамом, еще раз и еще раз происходящем из земли - но уже не из глины. Словно бы тебя то и дело его рука хочет доделать и завершить, и может быть - закруглить. И в этом месте почему-то шум воды становится похожим на арабскую речь, и дальше мы - бессильны. Дальше идут хороводом тела фиников, бананов, абрикосов и груш, разъятые на куски в желтизне сверкающих на солнце детских зубов.
И здесь он поворачивается и в наступившем, наконец-то, страхе говорит о твоем следующем заточении. Говорит о закрытых границах, отсекая даже мысль о побеге. Его кожа блестит так холодно и слишком ярко - повелевая. Он повторяет слова, написанные кем-то другим и являет тебе тирана, у которого в руках инструмент палача и любви. Он подходит, он приближается. И все время говорит о каких-то монетах, о каких-то обменных пунктах валют, о врагах и еще - приглашает на танец. И тут кажется, что жизнь без любви закончилась, потому что больше вообще ничего нет.
-
А в следующий раз вспомню, как горели ее детские щеки после целого дня у озера, на самом солнце, под небесной лупой, под голубизной, засвеченной и до белого яркой. И как золотился на шее пух и говорила слова, чтобы просто говорить слова, чтобы заполнять ими пространство по дороге домой, чтобы везде от нее остался какой-то след - в каждом кубометре этого одинакового воздуха, слишком пахнущем пижмой, ромашками, клевером, лютиками, а потом и всем сразу - июль, точка цветения, кульминация цветущей любви перед рождением сочных плодов. Дальше будет слабеть. По дороге в город среди ее говорения я еще не думала о том, куда мы шли, что такое - город, не думала, что такое - эти дома. А она и не могла еще подумать.
Через несколько лет мы обе выросли и увидели чудовищ, которые заставили мальчика спустить штаны и бежать за голубем без ноги и писать тому на голову, а второго заставили плевать на беспомощную голубиную голову. И еще через год они под нашим окном били в живот учительницу английского языка - за строптивый характер, спортивные ноги и иностранный враждебный язык. Ее волосы летели в траву и еще - оранжевая кровь. А весь дом смотрел на это в окна и боялся это остановить. И тогда мы увидели чудовищ, которые заставили другого мальчика бить шваброй по голове новенькую из шестого класса за то, что была из детдома и острижена ежиком - так не стригут волосы наши ангельские дети, вершащие суд. И еще увидели чудовищ, заставивших девочек из восьмого класса бить девятиклассниц кольями, подпиравшими в нашем дворе веревки с бельем - бить по животам, головам и глазам. И еще увидели чудовищ, которые заставили петь гимн и по-настоящему плакать от большого патриотического чувства, любить исключительность нашей родины и без ошибки определять врагов.
Мы тогда носили косы, иногда стригли каре, но больше все-таки любили косы. И чаще всего слушали группу Rammstein, доводя соседку снизу до крика и воплей. Она жаловалась отцу, что мы слишком толстые и громко ходим по полу.
-
Когда я увидела Каму, она была вся в снегу, и если бы не присутствие на этом гладком поле замерзающих рыбаков и не запах спирта, я не поняла бы, что это - река.
Кама - так еще назывался мой второй велосипед. Этот велосипед был моим сообщником всегда, когда мне нужно было нарушить запреты родителей и удрать далеко через поле до искусственного озера, которое носило фамилию моего самого важного врага в классе - Аксёнова. Аксёновское озеро всегда пугало меня своими ровными бетонными берегами и я так никогда и не залезла в его зеленоватую воду - только молча принимала укусы его злых бесчисленных комаров.
Но Кама оказалась настоящей рекой, а не просто нарисованным на карте ручейком. И она течет все в одном и том же месте годами и не может сердиться и уйти. Она - часть нашей великой страны. Я полюбила Каму с первого взгляда. И полюбила молчаливых рыбаков, удящих заторможенных карасей в ее потеющей воде. Большая красивая река, разрезающая землю нашей огромной страны, разрывающая нас на два одинаковых берега, нас, расставляющих капканы.
/реклама пространства/
Тихое затмение, совсем молчаливое - как может смотреть вещь прямо на твой затылок, пока ты не умеешь ее называть. Но и здесь уже не было вещей, когда я вошла - стала проступать совсем вялая догадка о невозможности вещей в таком упавшем пространстве. И само место - никак не определено, потому что ветер не натыкается на углы плоскостей, из-за чего тело не чувствует себя втянутым в драму места, то есть места как такового нет. И нет поэтому моего лица, я стою почти совсем освобожденная от страха времени, только пытаюсь нащупать грусть хотя бы на запястье - там ближе всего к часам. Но грусть не может быть обнаружена в пустоте, в безветрии и отсутствии страха - грусть исчерпала себя где-то в самом начале, которого я уже, конечно же, не помню. И я только теперь понимаю, что наконец-то могу представить себя другую, новую, могу отойти и наблюдать за собой искоса, чтобы уже точно быть математической единицей. Это помогает понять, что вот теперь возможен эксперимент - «я» уходит, оставляя только материал, похожий на глину, податливый и мычащий, и теперь можно его описывать и умерщвлять.
Восставим посреди окно и вот - в нем снег (тревожный, пред-страшный), а над снегом на глаза веками наступил туман. Ворона детским ртом кричит, пока внизу выгуливают пса со слюдяными глазами. Человек, машинально держащий повод, называет пса просто «Ы», снимая сакральность с собачьего мяса и призывая место (и смотрящего) к слепоте. Описание дальше: асфальт залил весь квадратный колодец, оставив дыру для жесткого корявого ствола. Дуб сумел выпрямиться выше всех этих обступивших его крыш. Дуб держит ворону, но ворона - может быть, только звук. Это место - бесчувственный куб, до тех пор пока не узнают, что совсем рядом большая вода. Но вопросы времени пока не решаются здесь серьезно, потому что время - уже драматический вес, оно производит глаголы и деепричастия. Место становится стоном перед руками времени, а пока что оно просто разметка для попытки мысли. Но дворняга уже ушла туда, куда не позволяет смотреть окно. О ее присутствии в месте можно судить только по длящемуся крику все той же вороны. От него - вдруг жарко.
Начнем - отвращение. Описание следующего: свет слишком желтый, влажный туман и сутулая спина человека в охре вещей, начинающихся где-то внутри него. Непрерывная мысль о вещах, о руках, которые так мягко производили их, так неприлично трогали и отдавали, стыдясь рекламы. Мысль о вещах, которых в месте нет, которые присутствуют только своими именами в голове человека, присутствуют охрой (погребальной?) на его лице и пальто, отливают зачем-то сиреневым. Дворняга так часто превращается в таксу, что невозможно смотреть - изображение дрожит. Так можно подумать, что это не окно, а рекламный экран - удивитесь, наконец, этой жизни, она так интересна, заплатите еще чуть-чуть и дополнительные опции станут безусловно вашими (*на понятный срок). Если вы не хотите иметь дело с жизнью вещей, заплатите за непрерывные процедуры - совесть, страх, голод и электричество.