Александр Солженицын
Слово при вручении премии Солженицына Валентину Распутину
4 мая 2000 г.
На рубеже 70-х и в 70-е годы в советской литературе произошёл не сразу замеченный, беззвучный переворот без мятежа, без тени диссидентского вызова. Ничего не свергая и не взрывая декларативно, большая группа писателей стала писать так, как если б никакого “соцреализма” не было объявлено и диктовано, - нейтрализуя его немо, стала писать в простоте, без какого-либо угождения, каждения советскому режиму, как позабыв о нём. В большой доле материал этих писателей был - деревенская жизнь, и сами они выходцы из деревни, от этого (а отчасти и от снисходительного самодовольства культурного круга, и не без зависти к удавшейся вдруг чистоте нового движения) эту группу стали звать деревенщиками. А правильно было бы назвать их нравственниками - ибо суть их литературного переворота была возрождение традиционной нравственности, а сокрушённая вымирающая деревня была лишь естественной, наглядной предметностью.
Едва ли не половину этой писательской группы мы теперь уже схоронили безвременно: Василия Шукшина, Александра Яшина, Бориса Можаева, Владимира Солоухина, Фёдора Абрамова, Георгия Семёнова. Но часть их ещё жива и ждёт нашей благодарной признательности. Первый средь них - Валентин Распутин.
Валентин Распутин появился в литературе в конце 60-х, но заметно выделился в 1974 внезапностью темы - дезертирством, - до того запрещённой и замолчанной, и внезапностью трактовки её.
В общем-то, в Советском Союзе в войну дезертиров были тысячи, даже десятки тысяч, и пересидевших в укрытии от первого дня войны до последнего, о чём наша история сумела смолчать, знал лишь уголовный кодекс да амнистия 7 июля 1945 года. Но в отблещенной советской литературе немыслимо было вымолвить даже полслова понимающего, а тем более сочувственного к дезертиру. Распутин - переступил этот запрет. Правда, и представил нам случай гораздо сложнее: заслуженный воин всю войну, три ранения, последнее особенно тяжёлое, и госпиталь в Сибири неподалеку от родных ангарских мест; других в таком виде демобилизуют или хотя бы в краткий отпуск, нашего героя - нет. А война - явно при конце, тут особенно обидна ему смерть - и он дрогнул. Тайком вернулся в окрестности своей деревни, даже родителям не открылся, только жене Настасье.
Она помогает ему таиться, через Ангару скрывно перебирается то в зимнюю мятель, то, потом, по открытой воде. Ошеломлена его побегом, но всё делает для его жизни. Изворачивается в сокрытии перед родными и окружающими. До войны прожили 4 года - не было ребёнка, и вдруг теперь она зачала. Для него - это высшая радость: “теперь... хоть завтра в землю!”, “да разве есть во всём белом свете такая вина, чтоб не покрылась им, нашим ребёнком?!” (Невозможнейшая фраза на советских страницах!) Для Настёны - догружается неизбежность раскрыва беременности и позора. Сюжет складывается не из издуманных поворотов, а из простых жизненных обстоятельств, как они естественно текут. Повествование не спешит, оно просочено сибирской натурой, - а события развиваются плотно. В центре всех напряжений - Настёна. Оттенки страхов, надежд, нарастающих мучений - совсем не литературными приёмами вылепляют нам яркий женский образ. Свекровь выгоняет Настёну из дому, в деревне кто любопытствует, кто насмехается, - Настёна теряет чёткость чувств и мыслей, у неё нарастает ощущение неотвратимости беды. “Казалось - это последний день, что ей ещё можно быть с людьми”. У властей возникают подозрения о дезертире, Настёна мечется предупредить мужа об угрозе, за ней и по ночной реке следят в лодках - и чтоб не выдать пребывания мужа и облегчением от невыносимого состояния - она утопляется в Ангаре, вместе с нерождённой, так желаемой, жизнью.
В повести малыми средствами выставлен нам ещё десяток характеров - и вся заброшенная сибирская деревня, где скудный вдовий праздник окончания войны - щемит, посильнее батальных сцен у других авторов. В густеющем мраке находится место и просветлённому лучу - извечной крестьянской трудовой радости сенокоса, без него была бы и Настасья неполна: она любила ещё до солнца выйти по росе, встать у края деляны, опустив литовку к земле, и первым пробным взмахом пронести её сквозь траву, а затем махать и махать, всем телом ощущая сочную взвынь ссекаемой зелени. Любила стоялый, стонущий хруст послеобеденной косьбы, когда ещё не сошла жара и лениво, упористо расходятся после отдыха руки, но расходятся, набирают пылу, увлекаются и забывают, что делают они работу, а не творят забаву; весёлой, зудливой страстью загорается душа - и вот уже идёшь не помня себя, с игривым подстёгом смахивая траву, и кажется, будто вонзаешься, ввинчиваешься взмах за взмахом во что-то забытое, утаенно-родное. Любила даже гребь по мёртвой жаре, когда сухо и ломко шебуршит сонное разнотравье; любила спорое, с оглядкой на небо и вечер, пока не отошло сено, копненье.
Через два года после “Живи и помни” Распутин издаёт своё сильнейшее произведение - “Прощание с Матёрой”. Это прежде всего - смена масштаба: не частный человеческий эпизод, а крупное народное бедствие - не именно одного затопляемого, обжитого веками острова, но грандиозный символ уничтожения народной жизни. И даже ещё огромней: какой-то неведомый поворот, сотрясение - расставание и для нас всех. Распутин - из тех прозорливцев, которому приоткрываются слои бытия, не всем доступные и не называемые им прямыми словами.
От первой страницы повести мы застаём деревню уже обречённой к уничтожению - и сквозь повесть это настроение нарастает, звучит как реквием - и голосами народа, и голосами самой природы и человеческой памяти, как она сопротивляется своей кончине. Пронзительно нарастает прощание с островом, растянутое умирание, режущее сердце.
Вся ткань повести - широкий поток народного поэтического восприятия. (На её протяжении изумительно описаны, например, разные характеры дождей.) Сколько чувств - о родной земле, её вечности. Полнота природы - и живейший диалог, звук, речь, точные слова. И - настоятельный у автора мотив:
Раньче совесть сильно различали. Ежели кто норовил без её - сразу заметно. А теперь - холера разберёт, всё смешалось в одну кучу - что то, что другое. Мы теперя так и этак не своим ходом живём. Люди про своё место под Богом забыли.
Пришли пожогщики, “набежники из совхоза”, и жгут одно за другим, что пустеет. Гигантское царь-дерево Листвень, отметный знак всего острова, - только он оказался неповалимый и несжигаемый. Сжигают - “мельницу христовенькую, сколько хлебушка нам перемолола”. Вот - часть домов уже сожжена, а остальные “как вжались в землю от страха”. Последняя вспышка прежней жизни - дружная пора сенокоса, любимая деревенская пора. “Все мы - свой народ, из одной Ангары воду пили”. А теперь это сено - через Ангару, и скирдовать около многоэтажных неживых домов для бесприютных коров, обречённых под нож. Прощание с деревней, растянутое во времени, одни уже переехали и приезжают навещать остров, другие - держатся на месте до последнего. Прощаются с могилами родных, пожогщики дико налетают на кладбище, стаскивают в кучу кресты и жгут. Старуха Дарья, готовясь к неизбежному сожжению своей избы, - белит её насвежо, моет полы и набрасывает на пол травы, как под Троицу: “Сколько тут хожено, сколько топтано”. Для неё отдать избу - “как покойника в гроб кладут”. А заезжий внук Дарьи - отчуждён, беспечен к смыслу жизни, уже давно оторван от деревни. Дарья ему: “В ком душа, в том и Бог, парень”. “А что душу свою потратили - вам и дела нету”. - Теперь узнаётся: изба, если её не трогать, сама по себе горит два часа - но ещё многие дни тоскливо курится потом. А и после сожженья избы - Дарья не в силах уехать с острова, ещё с двумя-тремя старухами ютится в негодном бараке. И так - перепущен срок отъезда. Сына Дарьи на катере посылают ночью снять стариков - а тут налегает такой густой туман, какого в жизни они не видели, и найти на Ангаре знакомый остров уже не могут. Этим и оканчивается повесть - грозным символом как бы нереальности нашего бытия: существуем ли мы вообще?
Просветы метафизических сил ощущаются и в некоторых рассказах Распутина, - “Что передать вороне”:
Небо и земля - что из них вопрос и что ответ? Мы можем, из последних сил подступив, лишь замереть в бессилии перед неизъяснимостью наших понятий и недоступностью соседних пределов.
Или в “Наташе” - загадочном рассказе об ангеле-хранителе.
Символична и повесть “Пожар”, девятью годами позже “Матёры”, - и как в прямое продолжение к ней: дальнейшая судьба людей, насильно оторванных затоплением от своего прежнего коренного бытия и на бессмысленную уничтожительную работу - валку и валку лесов, без заботы о подросте новых.
Однако сам пожар описан вовсе не символично, не с литературной красивостью, а с реальными подробностями развития пламени в разных местах здания и на разных этапах горения, - автор подробно видит и передаёт нам детали; это - взгляд и художника, но и знатока пожарного дела. Таких адекватных описаний хода пожара я в русской литературе не знаю. Надо побывать там, чтоб это узнать: “казалось, горел даже дым, которым приходилось дышать”. И эти сдвиги в сознании людей в захвате пожарной работы - до полной потери реальности, даже понимания, откуда куда бежит или что делает.
Сквозь этот ревущий огонь звучит трубный голос народного горя, - в продленье того необратимого расставания нашего с разумным бытием.
На этом пожаре, несомненном поджоге: одни жертвенно спасают гибнущее, другие - всё больше воруют спопутно, а третьи - неназванные и невидимые, получают главный доход от поджога. В перемежных с пожаром главах - видим общий рост бессовестности и воровства, скудеющий остаток добросовестных людей. “Сама земля уходит из-под ног”.
И - торжествующее, наступающее на общую жизнь новое племя - всё те же пожогщики, знающие лишь одно уничтожение, теперь - “архаровцы”, ненаказуемые уголовники на просторах страны. “Вечная тоска в глазах: куда? зачем?” - сами не знают. “Вредят всякому, кто твердит о совести”. Для них “что было нельзя - стало можно, считалось за смертный грех - почитается за ловкость”. - “И как получилось, что сдались мы на их милость?”
Повесть вышла в свет в 1985-м, проницательно показывая, какою полууголовной наша страна была к началу Перестройки, - какою вся эта шваль вот-вот развернётся господами нашей жизни.
Вослед “Пожару” цепочка рассказов Распутина протянулась и в новейшее время, отражая и новые виды лютости жизни. “Изба” - как живое существо, принявшее душу своей обиталицы-подвижницы. - “Нежданно-негаданно”. - “Новая профессия”.
Выделим гнетущий рассказ большой силы “В ту же землю” (1995). На окраине микрорайона города, в котором воздух, растительная и человеческая жизнь необратимо протравлены заводскими выпусками фтора, живёт одинокая Пашута. Последняя из сестёр, трое умерли, она взяла к себе из деревни уже беспомощную мать. У самой-то “не окоченевшее до конца тело выгибается в пояснице с сухим треском - будто косточки ломает”. А мать - “оттолкнулась последним вздохом”, вот умирает; и “такой покой был на её лице, будто ни одного, даже маленького дела она не оставила неоконченным”. И - как хоронить? В деревне бы - куда как просто. А здесь первое: все цены теперь вскружились в десятки и десятки раз, нечего и думать купить гроб. А ещё главней: мать не прописана здесь и никто не выпишет ей свидетельства о смерти; а без свидетельства - не похоронишь. Конечно, за деньги можно получить всё - но денег-то и нет. “Время настало такое провальное: все кругом, все никому не нужны”, всё, что питает добро, пошло на свалку, “жизнь открылась сплошной раной”.
Не только стало нельзя жить, но у нас отняли и сокровенное, священное право - мирно отдать прах матери-земле.
О гробе - Пашута просит работягу, в прошлом близкого ей человека. Но где и как хоронить без дозволения? “Если всё от начала до конца пошло не так, то по нетаку и это - так”. На окраине микрорайона - свалка, пустырь, он “захламлён, набит стеклом, завален банками и пакетами”; но и дальше пустыря - “зачернён кострищами, затоптан, загажен и ближний к городу лес”. Даже за тем ещё б отодвинуться дальше, но ведь так, “чтоб добираться же к могиле уже неходящими ногами”. Спутник Пашуты помогает ей найти сухую полянку дальше в лесу. Однако: запретные похороны надо и провести тайно - значит, ночью, и выкопать могилу, и беззвучно же вынести гроб - “телоприимную обитель” - по лестнице общего дома, и везти до места. Уже на рассвете закопали, под первым снежком, как бы “дарующим прощение за беззаконные действия”. На лице у пашутиного друга “странная и страшная улыбка - изломанно-скорбная, похожая на шрам, с отпечатлевшегося где-то глубоко в небе образа обманутого мира”.
Помимо художественных произведений у Распутина есть замечательные сибирские очерки - об Алтае, Лене и Русском Устьи - легендарном поселении на берегу Ледовитого океана, где колония новгородцев сохранила до нашего несчастного XX века - неповреждённые с XVI века язык и обычаи. Если вспомнить тут и Байкал, и Ангару - Распутин выступает нам как уникальный певец Сибири и средь самых стойких защитников её.
И - органичнейшие черты его творчества: во всём написанном Распутин существует как бы не сам по себе, а в безраздельном слитии:
- с русской природой и
- с русским языком.
Природа у него - не цепь картин, не материал для метафор, - писатель натурально сжит с нею, пропитан ею как часть её. Он - не описывает природу, а говорит её голосом, передаёт её нутряно, тому множество примеров, здесь их не привести. Драгоценное качество, особенно для нас, всё более теряющих живительную связь с природой.
Подобно тому - и с языком. Распутин - не использователь языка, а сам - живая непроизвольная струя языка. Он - не ищет слов, не подбирает их, - он льётся с ними в одном потоке. Объёмность его русского языка - редкая средь нынешних писателей. В “Словарь языкового расширения” я от Распутина не мог включить и сороковой части его ярких, метких слов.
А если надо всем сказанным здесь мы не упустим и такие качества Валентина Распутина, как сосредоточенное углубление в суть вещей, чуткую совесть и ненавязчивое целомудрие, столь редкое в наши дни, то изо всего и составится образ писателя, которому наше жюри вручает сегодня премию - с самым радушным чувством.
Александр Солженицын
Опубликовано в
"Журнальный зал": Новый Мир 2000, 5