СВЯТКИ В ДЕРЕВНЕ...

Jan 13, 2024 03:17




Евгений Андреевич Гагарин.Поездка на Святки.Гимназист приезжает из далекого города к родителям в деревню. (http://www.litmir.me/br/?b=184728&p=1)

"Раздевайся скорее - в дороге-то, верно, умаялся. Выпьешь чайку, - и отдохнешь, - продолжала Ивушка скороговоркой, - завтра рано к службе. Со звездой-то пойдешь?.. Ванька Бандура всё прибегал, спрашивал - когда будешь? - Она сняла с меня шинель и говорила, не переставая. - Вот, батенька выйдет, попьешь вместях чайку. Оно бы и грех - чай-то распивать. Старики учили: сей день ни единой крупинки нельзя в рот принимать, доколь первая звезда на небо не вступит. Звезда сия привела в ясли к Господу Иисусу новорожденному трех святых волхвов… «Волхвы же со звездою путешествуют» - сам знаешь, в церкви поют. В старое время свято блюли обычай, - а теперь всё переменилось. Грех один!.. А тебе, с дороги, дозволяется. С дороги можно… А я вот уж попощусь до звезды ради души моей грешной. Помирать пора…

В нерешительности я побрел на кухню. Пройдя сквозь темный коридор, по которому я всегда боялся ходить, физически ощущая чье-то присутствие, чьи-то руки, вытянутые за спиной, я ощупью нашел обитую сукном дверь и вошел в кухню. Она полна чаду, запаха сдобного теста, горячего масла, жаркого - очевидно, в печи стояли окорока. Огромная русская печь раскалена до того, что, казалось, двигались ее бока; перед нею - лоснящаяся багровым лицом, с засученными рукавами, с лопатой в руках кухарка Настасья. А на столах вокруг - бесчисленные железные протвени, сковороды, груды теста в муке. Палашка - дочь кухарки - смазывает протвени птичьим пером, макая его в растопленное масло, а Настасья катает тесто, заворачивает пироги и, ловко подхватывая их на лопату, отправляет в печь. При виде меня обе останавливаются, Палашка краснеет, глупо смеется.

- К празднику приехал? Дома то, чай, лучше. При солнышке тепло, при матери добро - приветствует меня Настасья и, не дожидаясь ответа, достает горячий, постный бублик, которые она так мастерски делала, и протягивает мне.- Вот, покушай, седни сочельник, постный день, к церкви сходишь утром разговеешься.

А на другой половине кухни, за ситцевой занавеской, сидят за столом, пьют чай Егор и Авдей, наш другой работник, ходивший за скотом. Он был уже стар, с узкой и реденькой, седой бородкой, необыкновенно кроткий и добрый. Носил он очки в оловянной оправе на веревочке, подымая их на лоб, когда не нуждался; ходил в домотканной длинной пестрядиной рубахе в красную клеточку, подпоясанный тонким поясом, летом - босой, а зимой - в валенках. Всё свое досужее время он сидел на кухне под образами и читал Библию, которую знал наизусть. В нем самом было что-то библейское.

- А, приехал, приехал, молодеч! - вместо «ц» он выговаривал «ч». - Садись, чайку выпьешь с баранком, за компанию с Егор Ивановичем. Я-то не пью до звезды.- Пустое дело, - говорит Егор, много раз бывавший в городе и считающий себя передовым человеком, - по науке-то совсем пустое дело - скажем, обычай старый: до звезды не пить, не есть. А на самом деле по науке выходит совсем иная. - И он смотрит на меня, вероятно, ища поддержки.- Навык добро науке, - отзывается Авдей, выражающийся больше туманными афоризмами, - но звезда та есть смирения образ… Горе имеем сердча. Великий бо заутра праздник - родится Отроча младо, предвечный Бог…

Он смотрит на меня своими глубоко впавшими, для его лет необыкновенно чистыми глазами, и я невольно чувствую какой-то нездешний мир и свет, стоящие где-то за этими глазами.

- А за вами Ванька Бандура уж сколько раз прибегал, - вмешалась вдруг Палашка. - Спрашивал, пойдете ли со звездой с им, аль с кем другим?.. - Она вся раскраснелась, расползлась улыбкой, в глазах ее сверкает и лучится что-то мне необычайно приятное. - Он обещался зайти седни…

Идти ли мне со звездой?.. Это так напоминало детство: рано, в утренние сумерки, из дома в дом, идти с нарядной, разноцветной звездой, с горящими свечами и петь церковные стихиры и святочные песни и собирать, что подадут. Это так весело! - Но в то же время мне казалось, что теперь это уж не соответствовало моему положению, и, в смущении, я не знал, что ответить.

На улице уже смеркается, далеко, за черным пустым садом, как огромная золотая гора, сияет солнце, и с него, с этой сияющей вершины, стекают огненные потоки… Я выбегаю на улицу, в прозрачно-сумеречный сад, в тишину вечера, - на небе зажигается, оживает звезда, дрожит, как капля. Первая звезда в Сочельник! Это за нею шли волхвы! Закинув голову, я долго смотрю ввысь, стараясь представить себе ту святую, такую же тихую ночь, и волхвов в длинных одеждах, с длинными бородами, с посохами в руках, шествующих за нею. И мысль, что это, может быть, действительно, та самая звезда наполняет душу радостной робостью…

У садовой калитки меня окликают: это Палашка.

- Вас Ваня Бандура на кухне дожидается, уж искала, искала по всему дому. - Она смотрит на меня лукаво, исподлобья, и мне приятно, что она зовет меня на «вы». Но как же мне показаться Бандуре - он, наверно, ждет коньков, - и малодушное желание уклониться от встречи овладевает мною. «Можно будет подарить ему мои собственные коньки - принимаю я решение - а самому в этом году не кататься».

Бандура сидит на лавке в кухне в ватном, дырявом пальто, баранья шапка на коленях. Он дичок, и за четыре месяца отвык от меня, а летом мы не расставались друг с другом.

- Я утром видел, как ехали, хотел сразу бежать, мамка остановила, говорит: дай отдохнуть с дороги-то, - начинает он. - Со звездой-то сей год пойдешь - сам будешь клеить, аль со мной?.. Картинок-то привез?

И я тотчас же решаю, что пойду со звездою, и, разведя клейстер, весь вечер мы, лежа на полу, наклеиваем картинки от конфект, цветные бумажки поверх картона, натянутого на деревянную звезду, приделываем в середине, на палке, фонарь, пока Ивушка нас не разгоняет.

- Утреня в три часа ночи, коли пойдешь в церковь, пора спать ложиться. - Поди, простись с родителями.

В полутемноте своей комнаты мать крестит меня и целует в лоб, крестит и отец, сидящий рядом в кресле, и я иду, по привычке, в детскую, забывая, что сплю в гостиной. Ивушка укладывает на ночь Мишу и Сашу. Оба они уже раздеты, стоят на коленях на коврике перед кроватью; в углу, перед иконами, горит лампадка, мигает свет.

- Скажи молитву Ангелу Хранителю, - говорит Ивушка.

Оба повторяют, лепечут чуть запинаясь:

- Ангеле Христов, хранителю мой святый и покровителю души и тела моего, вся ми прости, елико согреших во днешний день…

И я вспоминаю со сладкой болью, как и я так же молился здесь с Ивушкой, и как хороши были эти сумеречные часы отхода ко сну после того, как она рассказала нам сказку. Я становлюсь на колени и тоже молюсь, и забытые в городе у Амалии слова сами текут, вяжутся одно на другое.

- Богородице, Дево, радуйся, - читает Ивушка, и мы все повторяем за нею.

А потом Миша ползет по сетке в свою постель, быстро забирает ноги, свертывается калачиком, Ивушка подымает и укладывает Сашу, натягивает одеяло, гладит по голове, приговаривая: «Вот, вот - спи, Христос с тобой!..». - Ивушка, Ивушка! - если бы только этот ее образ сохранился на всю жизнь: увы, и она не устояла, и она в революцию «шатнулась на кривду» - по ее собственным словам… И возникает сомнение: если из нас, у которых были и отчий дом, и родительская, направляющая рука, и няня, как Ивушка, - а нянь таких, кроме России, кажется, нигде не бывало, - если из нас, кого в детстве учили прежде всего молитве, добру и милосердию, кому проповедывали Христа, Божью Матерь и незримого Ангела Хранителя за спиной, вышли, всё-таки, столь жестокие, пустые, столь грешные люди, то что же выйдет из тех, что растут во зле наших дней, кому проповедуют с детства злобу и ложь, а вместо Христа - залитых кровью земных калифов?.. И если люди, знавшие и воспитанные во Христе, уготовили миру столько зла и страданий, пролили столько крови, то что же ждет мир теперь, когда открыто возносят ненависть, злобу, убийство?.. Ибо, если даже хорошее дерево дало дурной плод, то сказано: дурное дерево не может принести хорошего плода.

Ночью Ивушка разбудила меня. На столике горела свеча и из этого желтого, идущего снизу света глядело на меня, обрамленное темнотой, морщинистое, доброе лицо.

- Вставай, вставай, надо в церкву сряжаться - благовестят уж.

В доме - необыкновенное движение, то и дело пробегают по коридору, пахнет сдобными пирогами, ванилью, жарким - во всем чувствуется праздник, но вставать тем не менее мучительно трудно, сладко тянет всё тело, тяжеловесны, непослушны веки.

- Помой личико в тазике, сразу веселее будет.

Ивушка не уходит, пока я не выскакиваю из постели и, весь дрожа, хотя в комнате тепло, - не подбегаю к умывальнику. На улице тихо, звона не слышно!

- Ивушка, ты обманула меня - где же благовест?

И, как бы в ответ на мои слова, гулко ударяют в колокол, и густой, одинокий звук, качаясь, плывет над миром. Ивушка крестится, а я тороплюсь скорее умыться, одеться: надо попасть в церковь до полного звона. Пока только благовестят в большой колокол: мерно отбивает удары Кузьма, церковный сторож, и звуки падают в ночь, один за другим, как бой часов. На стуле мне приготовлена разутюженная форменная, черная курточка с двумя серебряными пуговицами у застежки, но как на зло воротничок сегодня до того туго накрахмален, что я никак не могу его застегнуть: долго я мучаюсь, обливаясь потом, и чуть не плачу от досады: воротничок обращается в какую-то белую тряпку: из-под шинели всё будет видно.

- Готов ты? - дверь открывается и входит мой отец вместе с сестрой Марией. Отец сегодня в куньей шубе с бобровым воротником, в черной, высокой, барашковой шапке, в белых бурках на ногах. Он высок и плотен, и я кажусь перед ним таким маленьким, таким ребенком, что даже хочется отстать и идти одному. А сестра в черной, бархатной шубке, в шапке из пыжика; и опять меня поражает, как она выросла и похорошела. Снаружи гул колокола еще полнее, гуще, торжественнее, кажется, он стоит на весь мир. К ночи сильно покрепчал мороз, и небо всё в звездах; их больше здесь, свет их острее, чем в городе, небо мглистей, косматей, таинственней. Мы идем к церкви вдоль погоста, и со всех сторон уже слышны шаги, хрустит остро снег и, возникая из мглы, на фоне желто-освещенных окон, мелькают смутнее силуэты - народ идет в церковь. Из труб вьется дым, прямо, как жезл, становясь над крышами, уходит в седое, косматое небо и деревья в инее кажутся тоже дымными, седыми. «И се звезда, ю же видевше на востоце», - возникают вдруг во мне слова Евангелия от Матфея о Рождестве Христове, всегда необыкновенно поражавшего меня: «идяше перед ними, дондеже пришедше ста верху, идеже бе Отроча…» - и напрягая мое воображение, я стараюсь увидеть глазами тот непостижимый мир, где родился Бог, таинственный Восток, и ту ночь, и трех волхвов, идущих во тьме, под блеск звезды и хруст снега… Что то была теплая, южная, во всяком случае безснежная ночь, не приходило мне на ум, - в Рождество должен лежать снег, хрустеть под ногами, должны вспыхивать звезды в сухом морозе… И, мне кажется, я действительно воспринимаю сейчас ту ночь, Ее великий холод и великую тишину, и вижу, как дрожа в утренней мгле, склоняется над яслями, над Сыном, Божья Матерь!..

В церкви уже много народу: пришли к службе из дальних деревень, верст даже за 15. Стоят прямыми, длинными рядами - вправо от входа мужики, а влево бабы, как полагалось в старину и велось до самой революции. Сегодня все одеты в лучшие одежды, большей частью - в овчинные шубы в талью, извлеченные из дедовских сундуков, и оттого в церкви пахнет немного лежалым мехом, скипидаром, которым опрыскивают бабы шубы от моли. На груди и по оборке шубы оторочены красным сафьяном, узко перехвачены в талье - напоминают до-петровские, древне-российские одежды; на головах у баб кашемировые и шелковые расшитые шали и полушалки. Стоят чинно, не шевелясь, не оборачиваются головами на приходящих, как в городских церквах; молятся, кланяясь всем рядом. Но всё же, когда мы проходим по середине церкви к амвону, я замечаю на себе взгляды и на мгновение чувство превосходства, спеси охватывает меня - и за то, что мы стоим впереди всех, что у меня шинель с серебряными пуговицами и что, вообще, мы, в особенности отец - другие, не похожи ни на кого. Впереди, у амвона, стоят рядами подростки, среди них - мои былые приятели; я встречаюсь глазами с Бандурой, с другими ребятами - они смотрят с почтением на меня, как мне кажется, но еще приятней мне взгляды девок.

Отец идет к старосте, к свечному ящику, покупает свечи и ставит их перед образом Спаса и храмовой иконы Рождества. Читают псалмы, утреня еще не началась, но перед иконами всюду уже зажжены свечи; их горящие пучки напоминают огненные снопы. На древних ликах святых, на почерневших, глянцевитых, деревянных балках стен колышутся отблески света; чуть пахнет кадильным дымом. А снаружи благовест перешел уже в звон, звонят во все колокола, и из алтаря раздается голос священника:

- Благословен Бог наш!..

И вот идет эта ночная рождественская служба в старинной деревянной церкви, полной народа, в большинстве, может быть, даже неграмотного. Но нигде не чувствовал я себя так близко к Богу, ни в одном знаменитом соборе, - а видел я их после много - не летела так к небу душа, как в этом бедном, затерянном в снегах храме, нигде не видел той простой и полной молитвы и веры, как в этих рядах, разом крестящихся и кланяющихся.

- На земли мир и в человецех благоволение… - звонко рассыпаясь, поют на клиросе детские голоса. Регентом отец Алексей, старый священник, что живет у нас на покое, а поют крестьянские дети из школы; голоса чисты и по-детски слабы, и пенье напоминает иногда биенье птичьих крыл. А ряды крестятся широким взмахом, высоко занося персты, кланяются в пояс: и от этого общего движения в церкви стоит шорох и шевелится пламя свечей.

А затем ликующая песнь.

- Христос рождается, славите, Христос с небес, срящете!

И это рождение Христа - Божьего Сына, оно словно свершается сейчас в храме!.. Я невольно подымаю глаза в купол, ввысь, чтобы видеть и встретить Его, идущего к нам… За маленькими, решётчатыми окнами - синий мрак, хотя понемногу начинает светать - служба длится уже третий час; чуть набухают ноги и никнет иногда голова, а на душе ликование - как будто Родившийся тут с нами. Слова - торжественные, библейские, малопонятные, и это еще более усугубляет чувство необыкновенного.

- Жезл из корене Иесеева и цвет от него, Христе, - поет хор - от девы прозябл если, от горы хвальной, приосененныя чащи… В них сокрыта вся непостижимая, великая Тайна рождения Христа, и когда мы, радостно усталые, идем домой, я уношу Его в себе, я полон Им, я Его чувствую во всём мире: на земле, словно начинается новая жизнь, ибо пришел Он!

На Западе я ни разу не пережил наяву этой великой тайны рождения Божьего Сына. Да и сам праздник Рождества здесь зовется по иному: Weihnachten, Noël. В сочельник, после обеда, чинные бюргеры идут в церковь, долго усаживаются, устраиваются на скамейках, поют, бесстрастно, в униссон, сладко благочестивые стишки: «Wer ist das schöne Kindelein, es ist das liebe Jesulein…» или еще лучше: «Das Kindlein so zart und fein - wie freundlich sieht es aus…» - и коробит всего от этого сентиментального панибратства с Богом. Почему сразу не колыбельную? Так не поют о Божьем Сыне; это в почтенной, буржуазной семье родился ребенок, смертный и беззащитный, как и все люди; раз я слышал, как щебетал по радио голос, упиваясь собственной пошлостью: «Если бы ты родился у нас, в Померании, то я бы уложила тебя в колясочку, под пуховое одеяльце, я бы кормила тебя кашкой…». Бога хотят сделать понятным маленьким буржуа, добродетельным бюргером, мещанином, с которым можно погоревать совместно о плохой жизни, о дороговизне на рынках. Мертвенно горит на середине церкви электрическая елка, и каждый год всё на тот же лад вопрошает, выкрикивает пастор: «Кто есть Бог? Что есть Рождество?» - целый час льется эта риторика, этот заученный пафос. Один простачок-пастор признавался мне, собой весьма довольный, что он все проповеди свои нумерует и раскладывает по праздникам, имея, таким образом, всегда готовые тексты, - впрочем, раньше чем через два года проповедей он не повторял. Вот уже пятое столетие на Западе волокут, тащат всеми силами Бога на землю, как будто Его непостижимая тайна станет от того понятней; из таинства молитвы делают риторику, из религии, - пошлую, ограниченную философию рационализма и земного счастья, из Богослужения - бюргерское собрание, почти что как за Stammtisch; - в самом деле, я видел, как в Голландии, у кальвинистов, входили во храм в шляпах, с дымящимися сигарами в руках, оставляя их на время службы на пульте перед собою, рядом с псалтирью.

Но спрашивается: почему же не в Европе, где царит этот безкрылый рационализм, а в России стряслась самая кровавая, самая бесчеловечная революция, почему именно в этой стране гонят Бога?.. Почему именно русский народ, с его верой, приносит вторично Христа на заклание? Кто знает - пути народов неисповедимы. Ясно только одно: это не подлинная Россия гонит Бога, Россия, отравленная Европой, западным ядом рационализма и безбожия. И странно: Россия, выпив этого яду, корчится и горит в муках, а Европа вот уже веками пьет яд и только пухнет и пошлеет. Народ, верящий лишь в карман и желудок, не сделает никакой революции.

В сумерках раннего утра на улице вспыхивают огни, как светляки, - это идут христославы со звездами славить Христа. Меня тянет немедля бежать, присоединиться к какой-нибудь паре и опять, как прежде, - как недавно это было! - идти из дома в дом, останавливаться у порога и петь: «Рождество Твое, Христе, Боже наш!» и «Дева днесь Пресущественнаго рождает»… В каждом доме христославам непременно подают что-нибудь: если дом побогаче, то пироги скоромные, начиненные мясом, яйцами, ватрушки, густо смазанные сметаной, маслом, а в бедных домах - лишь лепешки из ячменной муки, посыпанные толокном, но везде в самой маленькой избе, с оконцами, заткнутыми тряпьем, соломой, - всюду радость, всюду бодрствуют, встречают праздник, ждут христославов. И как весело потом разбирать дома подаяния, гадать, где что дали, и какая овладевает сердцем жалость к тем людям, что подали от последнего сухие, ячменные лепешки!..

Когда мы возвращаемся из церкви, дома горят ярко свечи, столы покрыты чистою скатертью, Ивушка суетится, убирает еще что-то на ходу. А на столе ломятся окорока, паштеты, закуски, всевозможные пироги - с мясом, рыбой, яйцами, капустой и всё это пахнет, благоухает упоительно, на весь дом, шумит самовар - сил нет ждать. А потом появляются христославы; у некоторых звезды из желтой оберточной бумаги, с двумя-тремя картинками от дешевых конфект, наклеенными сверху, валенки у поющих залатаны, на одеждах заплаты, отцовские шапки велики, но сияют глаза, горят щеки, звенят голоса. И Ивушка старается набить в их мешки как можно больше: она сует лепешки, и по куску пирога, и сахару, и конфект, а отец встает и каждого из поющих оделяет 20 копейками… Меня уже берет беспокойство - что же не идет Бандура? Но открывается дверь, Палашка манит меня пальцем - в боковушке уже ждет со звездой Бандура; я поспешно переодеваюсь в старую шубку и валенки. И вот мы идем по всем дворам - а на селе около 300 дворов - славить Христа; из одной деревни переходим в другую через синеющие снежные поля» по тропкам, туго убитым ногами. И навстречу нам тоже идут христославы со звездами… А над беспредельными снегами, над туманной синевой далей - чистое, нетронутое по утреннему небо; в мире - полная тишина, какая, вероятно, стояла здесь столетия; в мире - Бог и покой. И я невольно подымаю голову к небу, почти что в надежде увидеть Бога, каким представлял я Его себе еще недавно в первые детские годы. Он сидит на облаках, Бог-Отец, по правую руку - Бог-Сын, Иисус Христос, по левую - Дух Святой: и они смотрят на нас, благословляют эту землю, эти деревянные, черные избы под снегом. А сзади вьются, поют ангелы… Если бы можно было и теперь иметь эту веру и этот дар видеть Бога!… Уже утрачено, убито всё, но и теперь, когда услышу вдруг, как запоют «Дева днесь», то встрепенется душа, стремясь назад, туда, в эти снежные поля, где ходил я когда-то со звездой. Было это, но повторится ли еще когда-нибудь на земле до скончания веков?..

Всю неделю в доме пахнет елкой, подгоревшей хвоей, козулями, и, вскакивая по утрам, тотчас же впадаешь в праздничное состояние, то ли от этих рождественских запахов, то ли от подарков, которые еще не пригляделись. Дома я отсыпался, вставал поздно, когда уже рассветало. Стояли морозы, по ночам гулко трещали, лопаясь, стены, окна расцвели пышными, белыми цветами. Но хорошо топили березовыми дровами, весело трещало в печах, выскакивали гулко угли на пол, и Авдей до полдня ходил, шевелил и подгребал жар, - всё боялся, как бы не упустить тепла, закрывал рано, бывало даже угарно. Выпив чай, я каждый день почему-то подходил к окну с айсбергами, сверху уже отошедшими, смотрел в пепельно-дымчатые, застывшие фонтаны берез и ракит в саду; за ними рдело солнце, и на полу лежали, переливаясь, холодные, цветные лучи, как драгоценные каменья Снаружи - мороз, а в саду неутомимо, звонко точит, кует синица; где она живет, чем питается, и как выносит этот холод - непостижимо! В доме очень тихо, лишь изредка раздается тонкий плач, мать остается дольше в постели, вставая только к обеду, все стараются меньше ходить, тише говорить, и потому как-то особенно пусто, торжественно-празднично в комнатах. Незаметно уходит время, текут дни, один за другим, столь медленно - казалось бы - и столь непостижимо быстро; вспоминается вдруг, как вызывали меня в инспекторскую, как стоял инспектор у окна, падал редкий снег, - до чего это уже далеко, как много времени уже прошло с тех пор - и, Боже, скоро конец каникул, надо возвращаться!.. Я гоню эту мысль поспешно от себя: осталось всё-таки еще больше десяти дней! Вероятно, потому, что мать не вставала, в то Рождество не было гостей, только несколько раз заходили монашки, оставались ночевать. Приходили они из разных монастырей, со всех концов России, собирали на «построение храмов Божьих», шли пешком, через деревни и города, в черных длинных одеждах, в черных теплых шалях на голове, подпоясанные широкими, черными кожаными ремнями, и говорили все как-то на один лад - певуче, склонив голову на бок, и все много крестились. И каждый раз, когда они заходили к нам и сидели на кухне, пили чай, разговаривали с Авдеем и кухаркой, я украдкой наблюдал за ними с чувством не то недоумения, не то жалости к ним, стараясь разгадать: какая нужда заставила их стать монахинями - нельзя же по своей воле идти в монастырь? А монашки раздавали бумажные цветные иконки, маленькие нательные крестики, подушечки для иголок, стенные кармашки для часов, вышитые бисером. Некоторые из них знали меня: «Как вырос-то - за один годочек» - говорили они мне, хотя я их совсем не помнил. Некоторых мать звала к себе в комнату, и там они долго оставались. Иногда они пели «Рождество Твое» или «Дева днесь», - стройно, грустно, по-монашески…

Первый день Нового года для меня всегда был налит какой-то особенной, праздничной грустью: замыкается опять один круг, и в этом кругу и счастье, и горе, и неизменно сожаление о многом содеянном, - если бы можно было этот круг начать снова умудренным!.. И что нес Новый год, на этот раз начавшийся для меня столь жестоко, столь коварно, как мне казалось. Отпив чай, я слонялся без толку по дому, не зная, что предпринять; хотелось завалиться с ногами на диван и лежать, ничего не делая. А отец вышел веселый, громкий, прошел быстро к своему письменному столу, убрал свои старые деловые книги, положил на стол толстую, новую книгу и, открыв ее на первой странице, размашисто-крупно написал: «Господи Боже, благослови!», проставил новый год и, откинувшись в кресле, посмотрел на надпись. Так делал он каждый год…

А на четвертый день праздника пришел к нам неожиданно в гости отец Алексей, старый вдовый священник, живший в селе на покое. Был он уже до того дряхл и слаб, что никуда больше не ходил, только в церковь по большим праздникам. В теплую погоду летом он сидел целыми днями на скамейке у дома, грелся на солнышке, а около него вились дети. Он был необыкновенно добр и радостен, в особенности с детьми, в кармане всегда носил какие-нибудь дешевые конфеты. И сегодня я еще слышу, как просили у него поминутно: «Бачька, дай конфетку», - и, запустив руку в огромный карман серого подрясника, он раздавал детям конфеты, гладя их по голове, и тихо смеялся в свою длинную, сивую бороду. Мать очень любила отца Алексея; узнав, что он пришел, встала и вышла до обеда.

- Слаба еще, Васильевна, - встретил ее отец Алексей, всех называвший по отчеству, благословляя ее. - Храни Христос, храни Христос!

Он остался у нас обедать, вернее остался сидеть у стола, а съел только кусок пирога с рыбой. Мишу и Сашу и - увы! - меня он тотчас же оделил конфеткой и, хотя мне было отчасти неприятно, что он считал меня по-прежнему ребенком, - я взял конфетку умиленно.

- А на елку сей год к деткам уж не знаю, соберусь ли, - начал вдруг отец Алексей. - Люблю бывать у тебя на елке, Васильевна, люблю посмотреть, как детки веселятся - чисто в раю… Да годы теперь не те… Такое дело… Лета, Васильевна, лета, скоро в дальний путь… Елочка-то когда будет?

- Под Новый Год, думаем, - ответила мать нерешительно. - Ты не слыхал, Андрюша, от отца? - спросила она меня. - Нет. Лучше всего под Новый Год… А вы, отец Алексей, непременно приходите, я за вами Авдея пошлю, он вас доведет и проводит.

После прихода отца Алексея разом всё переменилось: мать уж не ложилась больше в постель, а под вечер в тот же день приехал обратно отец. Приехал он шумно, лицо его лоснилось, и глаза масляно блестели, от него пахло вином. Он много и как-то необыкновенно охотно и самоуверенно говорил, мать наблюдала за ним исподтишка. Вечером он послал Авдея за дьяконом, которого любил за голос, за уменье пить, и вдвоем с ним они уединились в кабинете. Скоро дьякон запел своим чудеснейшим басом: «Ныне отпущаеши…», отец сопровождал его на фисгармонии и подтягивал концы октавой. И в доме сразу всё ожило, наполнилось звуками, стало готовиться к ёлке. Три дня, остававшиеся до вечера нового года, прошли стремительно. Всё время почти я проводил вне дома: за деревней, со скатом на реку, была устроена ледяная горка, и там катались на санках подростки со всей деревни до самого вечера. У меня были обитые бархатом санки на железном ходу, сбегавшие дальше всех по реке, и девки добивались сесть ко мне; иногда прибегала Палашка, и было особенно приятно катать ее. Возвращался я домой в темноту, голодный, промокший, со снегом за воротником и в валенках; горело мокрое лицо, ломило всё тело от усталости, - я засыпал непробудным сном до утра.

И этот вечер наконец пришел! После обеда Авдей с Ивушкой стали убирать угловую: скатали и вынесли ковер, вытащили лишнюю мебель, чтобы освободить место для танцев. Елку отодвинули в самый угол; она уже осыпалась и, когда зажигали свечи, по всему дому стоял тонкий, чуть кадильный запах подгоревшей хвои.

Первый день Нового года для меня всегда был налит какой-то особенной, праздничной грустью: замыкается опять один круг, и в этом кругу и счастье, и горе, и неизменно сожаление о многом содеянном, - если бы можно было этот круг начать снова умудренным!..

Православные традиции, Святки, РОЖДЕСТВО ХРИСТОВО

Previous post Next post
Up