Надо было найти совершенно постороннюю ссылку. И вдруг выпало - "Иностранка" за 2000-й, номер 8.
Ружевич в переводе Асара Эппеля. Из книги "Мать уходит".
На переэкзаменовку
Помню учительницу “по религии”, веселую полную даму с глянцевыми черными глазами, черными волосами, смуглой кожей и необыкновенно белыми зубами. Помню ее имя - пани Крищинская. Она учила меня Закону Божьему, катехизису и готовила к первому причастию. Это было в 1928 году. Тяжелое время, ожидалась миллионная безработица. Что из того, что “по религии” у меня была пятерка. На праздничную одежку денег не имелось. В каждодневном школьном к причастию идти не положено. Мама решила, что пойду через год. Это была катастрофа. Я жутко плакал. И тогда мама, как всегда, нашла выход. В шкафу лежал белый костюмчик, в котором три года назад ходил к причастию Янушик; надо было привести одежонку в порядок и слегка подогнать. А значит, только белые чулки, ботинки и свеча… Я еще повсхлипывал, хотя все уладилось. Самое же главное, предстояло идти к исповеди, святому причастию, покаянию. “Очистка совести” происходила несложно. Перечень грехов был невелик: нечистота, обжорство, чревоугодие, праздность, ложь, гнев. Первым моим исповедником стал ксендз Картузик разумеется его звали иначе, ксендз Белявский, но в нашем детстве почти у всех были прозвища не псевдонимы но имена придуманные нами, а случалось и старшими. Ксендз ходил в синем картузе и отсюда конечно Картузик. Итак я занялся очисткой совести. Это была первая исповедь, исповедь всей восьмилетней жизни. Главное внимание отводилось грехам лжи праздности чревоугодия и нечистоты - в помыслах в словах и поступках. Поминались нескромные выражения и взгляды… “дурные забавы”. Я был невероятно набожный. В основном молился Господу Иисусу, коленопреклоненному в Гефсиманском саду. Про себя я называл его Боженька с большим животиком, но однажды, вглядевшись в картинку, разглядел, что Боженька молится у камня, через который перекинуты его одежды, а получается как большой живот. В пятницу я постился, ел только сухой хлеб и пил воду. Наша старшая кузина Зося Райс по прозвищу Игла звала меня “наш маленький святой”. Разумеется “маленький святой” как все святые знал слабости и грехи… порой в пятницу бывал искушаем кусочком колбасы или шкваркой, порой овладевали им не совсем чистые мысли, когда видел на улице собачью свадьбу или петуха, топчущего во дворе курицу… Чревоугодие… это изюминки, выковыриваемые из пирога, поедание сахара из сахарницы, квадратик халвы за десять грошей… Я исповедался, получил отпущение грехов и “покаяние”… пять “Отче наш” и пять “Богородице Дева”… Ночью мне захотелось пить, и я раза три глотнул воды… а потом не мог уснуть, переживая, что согрешил… с утра меня охватило такое смятение, что перед святым причастием я решил пойти “на переэкзаменовку”. С трепетом в сердце признавался я в своих опасениях… но ксендз Картузик развеял их, махнув рукой и улыбнувшись.
С грехами бывали сложности меньшие и большие. Прегрешения с течением лет видоизменялись, росли, принимали различную форму и цвет. Точно гласные в стихах Артюра Рембо. “А” черное “Е” белое “И” красное… На восьмом десятке старый человек снова возвращается к грехам детства… чревоугодие обжорство пьянство праздность и “нечистота”… Я подвел кузину Иглу и не стал “маленьким святым”… Только вот не знаю соберусь ли на “переэкзаменовку”.
Сейчас когда я пишу эти слова глаза Матери глядят на меня. В них вопрос, который она никогда мне не задала.
Сейчас
... Знаешь, мама, я могу сказать только тебе, только тебе на старости лет могу сказать, потому что теперь я старше тебя… я не отваживался говорить, когда ты была жива… я поэт. Я боялся этого слова, ни разу не назвал себя так при отце… не знал, позволительно ли вообще произнести такое.
Я входил в поэзию как в свет, а сейчас готовлюсь уйти во тьму… я преодолел пешком страну поэзии видел ее оком рыбы крота птицы ребенка мужчины и старика, оттого так нелегко вымолвить эти два слова: “я поэт”, и подыскиваешь другие, чтобы сообщить “сей факт” миру, матери. Конечно, мать знает. Говорить такое отцу мне и в голову не приходило… никогда я не сказал отцу “папа… отец… я поэт”… не знаю, обратил бы он внимание на мои слова… он был настолько весь в себе… что переспросил бы (читая газету, обедая, одеваясь, чистя ботинки…) “ты (Тадик) что-то сказал?”… “чепуху” опять какую-нибудь” “а еще что скажешь?”… я ведь не мог заявить громче “папа, отец… я поэт”… он оторвался бы, наверно, от тарелки, газеты… поглядел бы удивленно, а может бы, не поглядел, только кивнул бы и сказал “хорошо… хорошо” или не сказал бы ничего. Я написал стихотворение “Отец” (в 1954 году) “Сквозь мое сердце идет постаревший отец…” не знаю, читал ли отец эти строки, он ни разу ничего не сказал… да и я не читал их отцу… сейчас 1999 год… и я говорю так тихо, что родителям не разобрать моих слов “мама, папа, я поэт”… “знаю сынок” отвечает мать “я всегда это знала” “говори громче не слышу” говорит отец…
А читая "Обетования поэта", я сдерживала почти слёзы, так хотелось и мне проделать тот путь, о котором он пишет. Моя эпизодическая память (я теперь знаю, как это называется) хранит мельчайшие краковские подробности.
В середине жизни
... Великий гениальный смешной Норвид сказал:
Из вещей этого мира останутся только две
Только две: доброта и поэзия… и более ничего…
Великий Дон Кихот! Осталось Ничего. ...